Текст книги "Преданный и проданный"
Автор книги: Борис Павленок
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
Вечером в усадьбе Разумовского собрались гости для концерта. Их было немного – человек двенадцать. Тут был и брат хозяина – гетман, командир Измайловского полка и президент Академии наук Кирилла Разумовский, мужчина средних лет, благообразный, аккуратный, архимандрит Досифей – как и положено архимандриту, усатый, бородатый и волосатый, с глазами истинного жизнелюба, полковник Василий Иванович Суворов – подтянутый, с подвижным лицом и живыми глазами, поручик Преображенского полка Пассек, рослый, бровастый и, судя по застылости черт лица, не отягощённый интеллектом, две дамы в чёрном одеянии: молодая хорошенькая Поликсена Пчелкина и дебелая, в годах матрона – истинный мордоворот.
Тимоха и Григорий, как того требовали приличия и возраст, притулились сзади в уголке. Хозяин, Алексей Разумовский, давал последние указания бандуристам: как-никак профессиональный певец в прошлом, он имел что посоветовать, а кроме того, ему как бывшему хуторянину приятно было побалакать с земляками. А они глядели на него, как на Бога, – не что иное, как дивный голос вознёс хуторского певчего в хористы, а затем и в фавориты императрицы, дав графское достоинство своему хозяину и его брату младшему Кириллу. Последний, взятый прямо из самой гущи хуторской жизни, едва умевший читать по слогам, был отправлен прямиком в Европу, откуда после двухлетнего образования вернулся в Россию и, не имея полных девятнадцати лет, был возведён в должность президента Академии наук, а затем облечён высшей военной и гражданской властью на ридной Украине – стал её гетманом.
Разумовский-старший позвал с сильным украинским акцентом:
– Гриц, э, Гриц, ходи сюда!
Гришка, пробираясь меж кресел, подошёл к бандуристам, коих было с добрый десяток, да ещё вдвое больше хористов, одетых в шаровары и вышитые сорочки, бритоголовых и чубатых, хотя все они и были из домашней капеллы Разумовского.
Выслушав хозяина и пошептавшись с главой бандуристов, Гришка стал впереди хора. Сивоусый музыкант обернулся лицом к капелле и тронул струны инструмента, товарищи ответили ему согласным звучанием.
В салоне, украшенном замысловатыми золотыми фитюльками и завитками, уставленном вычурной европейской мебелью, полилась нежная украинская мелодия. Она, как и большинство украинских песен, была грустной и берущей за сердце, как, впрочем, и всё, что связано с ушедшей любовью, горем, увядающей жизнью, – народ создавал песни о том, что уже прошло, а не о том, что будет, что ждёт завтра...
Наконец бандурист дал знак, и Григорий запел своим красивым, звучным голосом.
Слушали его, мало сказать с вниманием, – с восхищением. По усам старшего Разумовского стекали обильные сентиментальные слёзы, младший, как более воспитанный, стеснялся открытого проявления чувств, но и он время от времени прикладывал платок к глазам. Поликсена, приоткрыв хорошенький ротик, во все глаза смотрела на красавца певца, совершенно заворожённая его голосом. Её патронесса, напротив, неотрывно и неприязненно глядела на девушку, недовольно шевеля губами: ишь, воззрилась, глазами бы сожрала этого крикуна...
А дивная украинская песня лилась и лилась, заполняла собой залу, выплёскивалась в окна, разливалась рекой по улице... И останавливались прохожие, покачивая головами, вслушивались в печальную мелодию:
– Ат, складно поют хохлы...
– Да уж, орут так орут али то плачут?..
Разумовский утёр слёзы и, сияя глазами, крикнул:
– Леонтий, казну!
Ливрейный слуга стремительно вошёл с подносом, на котором стоял хрустальный ковш, полный золотых.
Разумовский сгрёб добрую жменю, приказал сивоусому бандуристу:
– Подставляй, диду, шапку.
Тот протянул с поклоном папаху. Хозяин взял щепоть монет, наградил Гришку:
– Держи и ты, сынку, гарно спиваешь, аж до сердца прикипело... Дай поцелую. А это вам. – Он подозвал старшего капеллы: – Роздай всим, и чтоб по-Божески, бо ты меня знаешь! А?..
– Знаю, паночку, знаю, – кланялся старший.
Разумовский повернулся к гостям:
– Зараз прошу до вечери, скушаем, что Бог послал да бабы сготовили... – Хлопнул хориста по плечу: – А за столом поспиваем, хлопцы?
– А як же, пане добродию, чтоб после чарки да горло не очистить?
В толчее узкого коридора Григорий оказался возле молодой черницы. Зазывно сверкнув чёрными глазами, она шепнула:
– А я вас видела ночью.
– Во сне?
– В окошко. Мой балкон на ваш двор смотрит.
– Который?
– Как спать ложиться станете, гляньте – везде темно, а на моём окошечке свеча будет...
– Ага, – понял Гришка.
– Поликсена! – рявкнула за спиной патронесса.
– Я здесь, ваше превосходительство, – ангельским голоском отозвалась девушка и пропустила Григория вперёд, будто невзначай коснувшись его локтя.
– Договорились? – тут как тут возник Тимофей.
– О чём? – сделал удивлённое лицо Гришка.
– Об том самом, – засмеялся дружок. – Лестница аккурат под балкончиком в траве, а собаки тебя знают... – Скривился. – Вот везёт тебе, зараза, а на мою морду хоть бы плюнул кто...
Григорий шутливо ткнул его в бок кулаком. Потом наклонился:
– Она кто, монашка?
– Да нет, у Шуваловых в приживалках, сирота. Эта старая ворона сама в чёрных перьях и её так держит. А девка. – Розум стрельнул глазами в сторону Поликсены и заключил: – Что ягодка!
...Гришка легко перемахнул через забор, затаился, прислушался. Неподалёку брехнул пёс, робко, нерешительно, словно ожидая, поддержат ли другие. Другие молчали. Гришка тонко, почти синичьим посвистом, причмокнул губами. Лохматый зверюга ткнулся в темноте ему в колени, заюлил, ласкаясь.
– Ну что, идём? – зачем-то спросил его Гриц шёпотом, и пёс, будто поняв, не спеша потрусил вперёд, тенью скользя меж яблонями.
Стоило Гришке слегка коснуться ветвей, и его обсыпало бесшумным бело-розовым снегопадом. Задохнувшись от яблоневого аромата, Григорий остановился. Окно призывно светилось.
Пошарив руками в траве, быстро отыскал лестницу, приставил её, и вот они – перильца балкона, створки лёгких дверей. Пламя свечи, метнувшись, погасло, и Гришкину шею охватили обнажённые девичьи руки.
– Пришёл... заждалась...
Незнакомый дурманящий запах женского тела, шелковистая под руками кожа, мягкие горячие губы, неистовый жар, охвативший вдруг всё тело, безумствующие в саду соловьи, горячечный шёпот...
Июньские ночи коротки. Гришка поднялся, когда за окном начало сереть. Поликсена охватила его тёплыми влажными руками.
– Не уходи. – Хмельной шёпот вязал, держал крепче цепи. Гриц потряс головой, прогоняя наваждение.
– Светает.
– Побудь... не пущу...
– Умом тронулась, – вовсе протрезвев, буркнул Гришка. – А ежели накроет старая ворона, что будет, разумеешь?
– А будь что будет, мне всё равно.
– Что так?
– Сговорена я замуж, а честь не сберегла... Грех-то какой!
Григорий хмыкнул:
– А ты покайся, не впервой, чать. Грех-то и отлетит.
Поликсена обиженно сверкнула глазами:
– Смеёшься, охальник.
– Прощай, Полинька, – смягчился Потёмкин. – Идти надобно.
– Гриш... – голос Полиньки был нежен и вкрадчив. – А на память девушке-сироте не оставишь ли что?.. Вон тебя вчерась как одарили.
Григорий лукаво сощурился:
– Полинька, дружочек, сладок ли я был?
– Ой, Гриша... Гришефишечка... уж так сладок, так сладок...
– Ну, вот видишь, а я сладости задаром раздаю.
На секунду замерев, Поликсена восхищённо прошептала:
– Ты дьявол.
– Будешь умницей, ещё полакомишься.
Она повисла у него на шее, прижавшись всем телом. Чувствуя вновь поднимающееся желание, Григорий обхватил её горячие бёдра и прижал к себе, она задохнулась, шепча что-то...
Вдруг за дверью скрипнули половицы. Гришка вихрем с постели и нырнул в окно. Вслед донёсся ворчливый зов:
– Поликсена! Отвори.
Гришка кубарем скатился вниз, и лестница, будто сама собой, ушла в сторону, бесшумно легла в траву. Кто-то схватил его за руку и потащил в кусты.
– Цел? – Перед ним возникла ухмыляющаяся Тимошкина физиономия.
– Цел.
– Тогда натягивай штаны! – Они расхохотались, давясь смехом.
– Ты как оказался тут? – завязывая штаны, шёпотом спросил Гриц.
– Считай, случаем. Шёл к тебе да гляжу: лестница ещё не прибрана, а солнышко уже небо румянит. Думаю: как бы не попался котик на сметане, а вдруг пособить придётся. Везёт тебе, что друг у тебя пташка ранняя. Слышь, хочешь чудо покажу?
– В колодце? – хмыкнул Гриц.
– Нет, с колокольни. Заскочим к тебе, и айда. Освежимся?
– Как всегда.
– Бежим, надо успеть до восхода.
А Поликсена, отперев дверь, принялась зевать и потирать глаза, делая вид, что сладко спала. Мавра Григорьевна, обойдя комнату, выглянула на всякий случай в сад. И тут Полинька похолодела: в момент бегства Гришка потерял рубаху, и она красовалась на полу у подоконника. Счастье, что Мавра была подслеповата. Заметив беспорядок, упрекнула:
– Неряшлива, матушка, раскидала одёжку. Подбери-ка. Окна раскрыла... – Она подозрительно поглядела на девушку. – Что за шум был перед рассветом, индо меня разбудил?
– Комары тревожили, считай, всю ночь не спала, все их, проклятых, гоняла, – не моргнув глазом, соврала воспитанница.
– А не энтот ли комар смуглявый, на коего вчерась ты всё глаза пялила? Я прознала: он рядом живёт. А?.. Смотри у меня, не для амуров тебя сюда привезла. – Мавра села в кресло, тяжко охнувшее под ней, да и сама она вздохнула при этом никак не тише. – Говорила вчерась с его светлостью насчёт твоего Мировича, женишка объявленного.
– Он не мой, тётенька, и я за него не пойду, – резко ответила Поликсена, сверкнув глазами. Мавра вскочила, как подброшенная.
– Что плетёшь, мерзавка? Её поишь, кормишь, дрянь безродную! Ко двору, в штат фрейлинский определила, а она... – Старуха задохнулась от гнева и вновь шлёпнулась в кресло, хватаясь за грудь.
– Мирович нищ, тётенька, – тихо проговорила воспитанница.
– То есть как – нищ? – Мавра аж рот приоткрыла.
– Алексей Григорьевич сказали, что на родовое имение Мировичей секвестр наложен за долги и дело это бесповоротное. – Она усмехнулась. – У женишка дорогого денег даже на мундир не было при выпуске из кадетов. Алексей Григорьевич справили.
– А что ж теперь, оставил своими милостями? Как-никак родня всё-таки.
– Такой родни, сказали граф, у него целый хутор.
– Замолчи, мерзавка! – снова сорвалась на крик старуха. – Ей слово – она два в ответ! – Задумчиво добавила: – Может, поласковее с его сиятельством надо было, они ведь озорник известный... Я и то пораньше ушла, чтобы поговорить вам с глазу на глаз...
– Куда уж поласковее, – снова усмехнулась Поликсена, показывая оставленные Гришкой синяки на руках. – Всю испятнал, ладно, что хмелен был, а то бы... – врала она вдохновенно и весьма убедительно.
Мельком взглянув на синяки, Мавра проворчала:
– Я те дам «а то бы»... Никаких «а то бы»! – Она явно думала о чём-то своём.
– Но что же мне делать, тётенька?
– «Тётенька, тётенька»... Как глазки строить, так сама, а как чуть что, так сразу же «тётенька»... – Польщённая Мавра растаяла, и страхолюдное её обличье скрасило подобие улыбки. – Не оставляй надежды, я ещё насчёт Мировича у её величества похлопочу. А нет, так поищем кого другого.
– Вы так добры, тётенька, позвольте ручку. – Целуя руку тётки, Поликсена вздрогнула, вспомнив – не умом, а телом – Григория, его жадные, молчаливые ласки.
4В рассветный час ясного июньского утра Тимоха и Гришка пришли на безлюдную Соборную площадь к Успенскому собору. У входа на звонницу стояли кучкой молодые парни в скуфейках и подрясниках. Обросший бородой, судя по всему, старший, зазвонный спрашивал пристрастно:
– А где же Никодим, где Васята? Ондрий где?
– Сказывали, что ко времени будут.
– Это когда солнце в поднебесье заиграет?.. У, сатаны проклятые, прости меня, Господи, грешного, осквернил уста до восхода красна солнышка, бражничают небось?
– Не-е, дяденька, у Васяты вчерась зуб болел, щёку во как разнесло...
– Съездил небось кто по роже, вот и разнесло. Что же мне теперь, в четыре жилы тянуть?
Тимоха кашлянул, обращая на себя внимание. Старший воззрился:
– Чего тебе?
– Дозвольте, дяденька, нам со товарищем помочь в беде, он вона какой лошак здоровый, ему главное било...
– И нам, батюшка, – выкатился из-за спин парней тщедушный капрал-семёновец с двумя товарищами.
– А може, вы нехристи какие...
– Я протоиерейский внук, Суворов...
– А я Разумовского Алексея Григорьевича, – выскочил вперёд Тимоха. – Безгрешные мы, как слеза утренняя. – Он сунул зазвонному монету.
– Ну, коль безгрешные, – усмехнулся в усы тот, – то айда-те.
Уже во тьме башни был ощутим мощный поток ветра, уносившийся ввысь, а когда поднялись к колоколам, то словно упёрлись в стену воздуха, башня плавно покачивалась. Москва скорее угадывалась, чем была видна в утреннем полусумраке.
Зазвонный расставил всех по местам и остерёг:
– Погодите, скажу, когда начинать. – Он всматривался в горизонт, а сам говорил: – Наш удар наиглавнейший на Руси. Подаст свой глас Успенье, ему Сергий ответит, а заключат Звенигора, Иван, Сергий, Савва... Потом отзовутся форты внутренней обороны матушки-Москвы – Андроний, Симонов, Новодевичий, Никола Угреши. Что, продрог, старик? – Зазвонный ласково тронул край самого большого колокола. – Сейчас мы тебя согреем. Ну, Господи, благослови. Начнём помалу.
Двенадцать звонарей, по шесть с каждой стороны, взялись за ремни и начали раскачивать многопудовый язык колокола.
Зазвонный крикнул:
– Помалу, одерживай! Давай, давай помалу! – Он командовал, лёжа грудью на парапете и глядя вниз на угол Успенского собора. Вот выскочил соборный солдат и дёрнул за верёвку сигнального колокола. – Давай!.. – что есть мочи заорал главный звонарь.
Грозный рокот взорвался над сводами шатра колокольни.
– Одерживай! – снова рыкнул зазвонный и наклонил голову, вслушиваясь направленным на север ухом. Тугой гул прилетел оттуда со вздохом ветра.
Есть! Есть! У Сергия ударили в «царя»! Взяли... ах!..
И снова мощный гул вырвался на простор.
– Тихо! – Зазвонный замер, вздев глаза к небу, ожидая третьего гласа, и он пришёл с западного рубежа Примосковья. – Савва отозвался, Звенигород! Теперь в оба края. Раз! Раз! Раз!
Холодный ветер скатывал слёзы восторга с лица Потёмкина, он заворожённо всматривался в синь неба, где угасали последние звёзды.
Шмыгал носом маленький востроносый капрал.
Заговорили наперебой колокола ближней обороны.
Этот перегуд главных колоколов России услышит Потёмкин много лет спустя, когда, отверженный своей тайной венценосной супругой, двинется в последний путь по России и, подъезжая к Москве, станет в предрассветный час на вершине округлого холма, увидит уходящие во все стороны лесные синие дали, уловит единственным поблекшим оком луч восходящего солнца и услышит рокот заглавного звона Успенья, затем могучий вздох Троицы и как ответ дальнего эха – басовитый отзыв Звенигоры. И падёт на колени низвергнутый властелин, ломавший по-своему жизнь и изломанный ею, поцелует родную землю, утрёт набежавшую слезу и погонит коней для последних дел, последнего буйства...
Когда сходили с колокольни, Григорий тронул край колокола и удивлённо сказал Тимошке:
– Всё ещё трепещет, ровно живой... Разбудили мы его!
5Екатерине снится сон. Кажется ей, будто голубым летним утром гуляет она в парке родового замка Голштинской фамилии. Силуэтом островерхие, крытые черепицей крыши, башенки, флюгера. По линеечке отведённые дорожки, усыпанные гравием, аккуратно постриженные кусты, ухоженные газоны, безупречно выверенные клумбы. И видит, как от замка идёт к ней Пётр, он ещё тот, каким был до оспы, гладкое, по-детски чистое лицо, наивная улыбка. Одет в белый атласный кафтан, белые панталоны, белые чулки и светлые башмаки. Волосы закрыты белым париком с затейливыми буклями.
– Питер! – радостно зовёт она.
– Катья! – отзывается он и бежит навстречу.
Она стремится к нему, но, как это бывает во сне, они движутся, оставаясь на месте. О ужас, Питер прыгает, не разбирая дороги, через газоны, скачет по клумбам, продирается сквозь шпалеры роз, и вот – какое счастье! – он совсем рядом.
– Питер, – с ласковым укором говорит Екатерина, – ты с ума сошёл, ты же всё поломаешь. Что будет, если заметит тётушка Елизавета?
– Я великий князь Голштинский, это мой Пи-тер-бург. Я здесь могу делать всё, что захочу.
Пётр начинает рвать цветы, захватывает их охапками, осыпает Екатерину.
– Питер, Питер, ты обезумел от любви. – Екатерина падает ему в объятия, и они валятся на траву, на цветы. – Ты мой безумец!
– Я не безумец. Я великий князь Голштинский.
– Нет, ты безумец, ты прекрасный безумец... Целуй меня, целуй крепче. – Она задыхается от страсти.
Вот уже руки Петра охватывают её плечи, его лицо всё ближе, ближе, и вдруг тот необычный мир, в котором они оба находятся, – мир без пенья птиц, без шумов и звуков, даже поцелуи не слышны, – этот мир разрушается визгливым свистом флейты и треском барабана. Лицо Питера застывает и в мгновенье преображается, становится грубым и одеревеневшим, как после оспы. На голове безобразный чёрный парик. Пётр резко отстраняется, одёргивает полы мундира, ставшего зелёным. Екатерина пытается удержать его:
– Питер, муж мой, мой любимый, не уходи...
– Меня зовёт долг. Меня зовёт мой император, мой король Фридрих.
Он уходит резким церемониальным шагом через цветы, через кусты роз, через газоны.
Она остаётся одна. Исчезли цветы, кусты, газоны, деревья. Голое поле, и по нему, приближаясь к ней, марширует войско. Впереди, по обыкновению кривляясь и дёргаясь, шагает её муж, её Питер. В руках у него скрипка и смычок.
Осыпается лист с невидимого дерева, падает снег, опять зеленеют трава и кусты, а голштинцы во главе с Петром всё шагают и шагают всё так же близко, всё так же далеко. Но всё громче свист флейты, всё чётче дробь барабана.
Она просыпается от звука ненавистного ей марша, который слышен за окном. Стучит барабан, визжит флейта. Екатерина бросает взгляд на постель рядом: не смята. Она зажимает ладонями уши, закрывает глаза.
– Боже, сколько лет будет длиться эта мука? Где я, что я? – И сама отвечает себе: – Ты великая княгиня, ты хотела ею стать. Я ненавижу эти марши, я не могу быть вдовой при живом_муже. Господи, научи, Господи, помоги^ Помоги мне, Матерь Божья, посоветуй. – Она кричит, протягивая руки к образу Казанской Божьей Матери, что висит в углу. – Пошли мне непорочное зачатие. – Осмыслив богохульство просьбы, она в ужасе расширяет глаза и прикрывает ладонью рот.
В дверях появляется камер-лакей Василий Шкурин.
– Звали, императорское высочество? – В его устах титул звучит, как «ваш-имперск-сочество».
– Нет, нет, нет... – Екатерина всё ещё не может прийти в себя. Она охватывает руками плечи, её бьёт озноб.
– Вашвысоч... вы нездоровы? Зябко? Я затоплю камин, а то на дворе холод лютый. Позвольте, укрою одеяльцем, перинкой...
– Нет, нет, нет... – Голос Екатерины затухал, она преодолела истерику. – Спасибо тебе, любезный, проверь, готово ли умывание.
– Со льдом?
– Да.
– Вас ждут-c. – От порога Шкурин сообщает: – Эстафет был от его высочества: в полдень ждут на вахтпарад.
Окаменевшее лицо Екатерины не выражает ничего.
А флейта всё свистит, а барабан всё грохочет.
6На плацу, в обширном поле неподалёку от дворца, лютый холод. Острый балтийский ветер клонит долу прутья ивняка, шевелит лапы елей, беспощадно треплет плети берёз, унизанные еле проклюнувшимися листиками, злобно завывает в серой пустоте неба. Плац построен по всем канонам прусской военной науки – с помостом для начальных лиц, флагштоками, идеально посыпанными гравием дорожками. Неподалёку – казарма и гауптвахта, домики для офицеров. Дорогу от казармы к плацу перегораживает шлагбаум с полосатой караулкой при нём. Вдоль дороги расставлены полковые фуры разных цветов и назначений, разрисованные понятными и для неграмотного знаками: белая – палаточная, голубая, с ангелочками по бокам – пастырская, жёлтая с рогом изобилия, из коего сыплются монеты, – казначейская, красная – патронная, на ней намалёвана пороховая бочка, синяя, украшенная изображением аптечных банок, так и зовётся – аптечная, огненного цвета, с пылающими бомбами и громовыми стрелами – артиллерийская, белая с синими полосами и изображениями книг – канцелярская, зелёная, с белыми боками и рогом изобилия, оплетённым колосьями, – продовольственная. В общем, всё как у людей. Вот только пушчонка одна задрала тупое рыло, присев меж больших колёс, на правом фланге обозного транспорта. И прислуга возле неё. Только и полк маловат – всего не более полуроты голштинцев, которые выстроены за шлагбаумом. Им холодно, отчаянно холодно в куцых камзольчиках, чулках и башмаках, ветер рвёт шляпы с голов, разматывает тщательно накрученные букли, мотает нелепые косички, торчащие над затылками, играет бантиками на них. Солдаты – рослые, как на подбор, ландскнехты, все с торчащими усами, красноносые – стоят, не шелохнувшись. Ветер выдувает слёзы из глаз, но надо терпеть, солдат прусской выучки – самый дисциплинированный.
Ружей у них нет, на плечах палки. Это и есть потешное войско великого князя.
На командной вышке стоят начальники – главнокомандующий Пётр Фёдорович, обер-гофмейстер Чоглоков, два-три голштинских офицера, один в чине полковника, другие помельче, но для полуроты штаб великоват. У подножья командирской вышки оркестр – флейтист, барабанщики, трубачи, тамбурмажор с блестящим жезлом в руке. По другую сторону вышки жмутся кучкой, пытаясь укрыться от злого ветра друг за другом, приближённые его императорского высочества, свита.
Меж ними Екатерина. Она кутается в меховую пелерину, переступает стынущими ногами. Несмотря на холод, бледна, и это особенно заметно рядом с краснорожей Лизкой Воронцовой.
Напротив командной вышки выстроились в линеечку гвардейцы дворцового караула, их десятка два с поручиком Пассеком на правом фланге. Эти не для потехи – все при шпагах, с ружьями. Стоят вольно. Да и одеты потеплее – в кафтанах, ботфортах, меховых высоких шапках. Ребята внушительные – плечистые, рослые. Правда, и в их военном наряде не без фиглей-миглей, завитушек, паричков.
К Петру обращается Чоглоков:
– Не озябли, ваше высочество? Может, пора?
– Момент, Николай Наумович, момент. Сейчас пушка ударит полдень.
– Промёрз до костей...
– Погреемся?
Пётр открывает фляжку, изрядно отпивает, передаёт Чоглокову. Тот делает глоток, другой – пусто. Тряхнув посудину, он, не глядя, передаёт через плечо лакею. Тот принимает и вкладывает в настойчиво протянутую руку полный сосуд. Теперь уже всласть пьёт Чоглоков. Удовольствие окончилось с ударом пушки – с этой минуты положено стоять смирно, вытянувшись во фрунт. В этом деле великий князь послаблений не допускал.
Трубач дал сигнал к началу парада. Голштинцы быстрым шагом поспешили к командной вышке, проследовав мимо, в некотором отдалении остановились, совершили на ходу чёткий поворот кругом и замерли в ожидании команды. Офицер и три капрала, держащие палаши, как и положено для парада, застыли ледяными столбами.
Екатерину била дрожь.
Пётр взмахнул платком – снова бабахнула пушчонка, снова засвистела флейта, ей подпели трубачи, ударил барабан. Гвардейцы, что напротив вышки, тоже подтянулись. Офицер голштинцев вскинул шпагу, и его войско двинулось к вышке церемониальным маршем – прямая нога с оттянутым носком вскидывается на уровень пояса, палки, то бишь ружья, в вертикальном положении перед грудью. Как можно идти в таком положении? А они шли, повернув головы направо, равняясь на трибуну, шли стремительно, будто летели, держа спины вертикально, чётко припечатывая ступни ног к мёрзлой тверди, сцепившей в монолит гравий. Дойдя до трибуны, остановились, совершили разом поворот, замерли.
– Внимание на флаг... ахтунг! – Пётр шагнул к флагштоку, собственноручно потянул бечёвку, поднимая российский флаг.
Офицеры на трибуне подняли шпаги в знак уважения и почтения. Гвардейцы взяли ружья на караул. Барабанщики ударили дробь, подала голос пушка.
Пётр отдал новую команду:
– Внимание на флаг... ахтунг! – и потянул бечёвку прусского флага.
Загрохотали барабаны, выстрелила пушка, офицеры салютовали шпагами. Но... но гвардейцы совершили чёткий поворот кругом и стали спиной к вышке и флагу.
Пётр растерянно замер, но лишь на миг: порядок есть порядок, и то, что начато, должно быть завершено. И в третий раз прозвучала команда:
– ...Ахтунг!
Пушка, барабан, шпаги, и третий флаг полез к небу – штандарт княжества Шлезвиг-Голштинии.
Пётр с подобающей важностью дождался, когда голштинцы опять совершили марш туда-сюда.
Екатерина смотрела на мельтешащие перед глазами деревянные фигурки солдат. Туда проследовали, обратно... Стук, стук, стук... Живые или игрушечные? Туда-сюда... Она пошатнулась. Не сводивший с Екатерины глаз камер-юнкер Сергей Салтыков поддержал за локоть:
– Вам плохо, ваше высочество?
Она кивнула, с трудом вырываясь из пелены тумана, застилавшего глаза. Мимо, толкнув Екатерину так, что она чуть не упала, пробежал, что-то крича, Пётр. Салтыков подхватил с трудом владевшую собой княгиню и повёл прочь, следом устремилась Чоглокова. Навстречу от дворца спешил Шкурин, но Екатерина видела всё словно в тумане, пелена по-прежнему затягивала глаза.
Пётр подскочил к Пассеку.
– Господин Пассек! Вы... вы... – Он не находил слов, ошалев от гнева.
– Гвардия присягала её императорскому величеству Елизавете Первой и российскому флагу, иным штандартам не кланяюсь.
– Ты есть мерзавец! В Сибирь!.. Я... я тебя... – тщедушный Пётр дал великану Пассеку пощёчину.
– Ты... мне... козявка! – Пассек, не обладавший тонкостью чувств и не умевший владеть ими, взревел, как разъярённый бугай: – Защищайся! – И выхватил шпагу.
Неизвестно, чем бы кончилась схватка, но Чоглоков повис на шее поручика:
– Одумайтесь! Голову в петлю...
– Смертная казнь отменена! – орал обезумевший гвардеец. – А на каторгу я плевал! Но оскорбление...
– Вон отсюда! Убирайтесь со своим караулом! – Пётр, размахивая шпагой, пытался прорваться через окруживших его голштинцев. – Меня мои солдаты охраняют...
– Не вами поставлен! – отругивался Пассек, влекомый Чоглоковым к гвардейскому караулу.
Из тумана выплыло настороженное и сочувствующее лицо Салтыкова, оно показалось Екатерине сказочно красивым. Да он и в самом деле был привлекателен: голубоглазый, улыбчивый, статный двадцатипятилетний мужчина. Может быть, нос был чуточку коротковат и вздёрнут, но русские курносые лица имеют свою прелесть. Екатерина беспомощно и виновато улыбнулась, а когда Салтыков со вздохом облегчения также обнажил в улыбке сверкающий белизной ряд зубов, глаза Екатерины вспыхнули восхищением...
Это был решающий миг, тот самый, который потом, увы, неоднократно повторялся в жизни влюбчивой Екатерины, когда желание близости и любовной ласки заставляло её идти на безумства. Тогда она ещё не понимала, что свершилось в ней, но не спешила покинуть объятия Салтыкова, поддерживавшего её бережно и деликатно...
– Спасибо, граф, коли б не вы... И как вы поняли, что мне становится дурно?
– Мой взор всегда прикован к вам, ваше высочество, и сердце тоже. – На языке света это было уже почти признанием в любви.
– Вы слишком смелы, граф. – Екатерина опустила глаза и мягко высвободилась из рук своего спасителя. Но упрёк был скорее ласков, чем сердит.
– Смелость – достоинство мужчины. – Салтыков дал понять, что отступать не намерен.
Екатерина вновь пошатнулась, на сей раз её подхватил Шкурин, а мадам Чоглокова оттеснила распалившегося ухажёра в сторону, выговорив:
– Отступи, граф. Ишь уцепился... Гляди, как бы руки не отсохли, не по тебе ноша.
Салтыков отвечать не стал, лишь снисходительно-насмешливо глянул на гофмейстерину.
С плаца донёсся грохот барабана, свист флейты. И шагали голштинцы туда-сюда, туда-сюда.
Пётр стоял на вышке как изваяние. У ног его топтались мерзнущие придворные.