Текст книги "Преданный и проданный"
Автор книги: Борис Павленок
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Кони один за другим уходят в чёрную воду, шумно дыша и пофыркивая. Люди рядом – держась за луку седла, гриву, хвост. Лёгкие пушки перевозят на спаренных в паром лодках. Ни звука, ни всплеска, ни громкого голоса, выучка разбойничья. Иногда лишь сторожкий шёпот:
– Не бренчи манеркой, як кобель ланцугом.
– Смолье бережить, хлопцы.
– Ты ж дулом мне в ухо, отыйди...
На берегу разобрались по сотням и отрядам. Над водой туман, а тут ясно, лунно. Потёмкин с группой драгун в головной колонне, что движется в лоб городу, укрепления которого просматриваются серой полосой у горизонта. Вот уже видны вышки и сторожевые башни, выделяющиеся над плоскими крышами. По-над рекой вдали послышалась стрельба.
– Наши завлекают, – вполголоса говорит Пернач. – Хлопцы, пускайте пластунов ворота отбирать... Трогаем помалу, пане енедрале...
Кони на тихом ходу были почти неслышны. На приближении к городу колонна раздваивалась – одна часть продолжала идти на ворота, другая уходила в сторону, вдоль стены. Безмолвная ночь, наполненная звоном цикад, вдруг взорвалась оглушительным валом канонады. В городе что-то загорелось, и разом высветилась рать под стенами. Сноп света вырвался из распахнутых городских ворот.
– Молодцы пластуны! – Это Потёмкин.
А Пернач привстал на стременах, свистнул, крикнул:
– Пугу-пугу! Пугу-пугу!
И загрохотала тьма топотом копыт, взблеснули молниями шашки.
– Пугу-пугу!
Свист, крики.
Хлынул конный поток в ворота, понеслись вдоль невысоких стен казаки, вставали в рост на сёдла, цеплялись за ветви деревьев, чтоб перемахнуть стену, прыгали на плоские кровли. Где-то обнаружился пролом, и в него плеснул конный поток.
– Пугу-пугу!
– Алла, иль-алла!
– Аман... аман!..
Новые и новые клубы огня взрывались над городом. На центральном майдане стало светло как днём. Потёмкин во главе драгун попал под выстрелы пушек. Турки лупили встречь коннице из двух орудий, хорошо, что ядрами, а не картечью.
– Разомкни строй, драгунство, вперёд шибко!
Налетели, вихрем закружились вокруг орудийных расчётов. Минута – и всё кончено.
– Пушкари есть? Разворачивай орудью и бей по цейхгаузу!
Понеслись в тесноту улицы, где была слышна яростная стрельба и крики, попали в самую круговерть. Сумел Потёмкин одним глазом углядеть, как охомутали трое турок Пернача, вздыбил коня, бросил вперёд и вниз тяжёлый палаш, сбил янычара, рубанул в другую сторону, но вынырнул откуда-то новый противник и саданул кинжалом в брюхо Перначеву коню, тот осел на задние ноги. И в ту же секунду ухватил Потёмкин атамана за пояс, вырвал из седла и послал резко вперёд своего араба, отмахнувшись саблей от копья.
– Жив, атаман? – Яростно-весёлое лицо Потёмкина с перевязанным глазом было страшно.
– Жив, Грицко. – Слетел наземь, поймал шалого коня, потерявшего хозяина, Пернач, вскочил в седло – и снова в драку.
Вздыбил снова Потёмкин скакуна, поднял руку с палашом, вспыхнуло где-то рядом и высветило его фигуру, сверкающий дико глаз, торчащие космы волос.
Взвизгнул янычар:
– Шайтан! Одноглазый! Шайтан!
Прочертил огненный круг стальной клинок, и сник панический голос, но его услышали.
– Шайтан... Одноглазый паша... Шайтан... – как ветром прокатилось среди янычар.
– Бей неверных! – вскричал Потёмкин и послал коня вперёд, но захрипел араб, стал валиться, и быть бы Потёмкину под ногами других, кабы не подоспевший Леоныч.
– В моё седло, Лександрыч, а я сей домок огляжу. – И скрылся в особнячке узорчатой каменной кладки, выглядывавшем из-за глиняного забора.
Подскакал Тимофей.
– Гриц, там обоз к городу...
– Бери драгун, перейми – и подале отведи. Пока казачки город шарапать будут, мы с обозом разберёмся. И полонянников наших из цейхгауза пусть кто возьмёт – да ходом в тыл.
Брызнуло солнце, осветив картину разрухи, к небу тянулись дымы пожарищ. Закопчённый, белозубый, лохматый, подъехал Потёмкин к Перначу, собиравшему казаков на площади.
– Жив?
– Жив.
– Ну и слава Богу.
Кругом мельтешили запорожцы, таща кто добро, а кто женский товар. Молодой казачок, сокрушавшийся на неудачу войны, нацепил на шею монисто. Другой приторочил к седлу зеркало, и товарищ удачливого владельца, обрядясь в парчовый халат, вертелся перед стеклом. Самый домовитый вёл в поводу пару коней, турка и казан в придачу. Подушки, перины – всё шло в ясырь.
– Пан Пернач, мыслю так: созовём казачков, а потом пусть гуляют.
– Дело говоришь; Сашко, бей в барабан.
Все, кто был на майдане, сошлись в круг. Потёмкин – чтоб виднее – поднялся в седле и произнёс речь:
– Спасибо, панове запорожцы! Город два дня ваш. Добро и маетность берите, мирных людей не забижайте. И припас съестной не до конца выгребайте, чтоб не померли мирные с голоду. Сотникам озаботиться насчёт караулов. И с горилкой аккуратней – пьяного и муха повалит. Поздравляю с победой и ещё раз спасибо! Виват Екатерина!
Выслушали внимательно и уважительно, а «виват» не поддержали. Он оглянулся на Пернача, развёл недоумённо руками – может, что не так сказал? И в это время чей-то звонкий голос возвестил:
– Хай живе Нечеса!
– Хай живе!
– Грицко Нечеса, слава!
– Кого славят? – не понял Потёмкин.
– А тебя, пане енедрале. Боевое товариство, Панове запорожцы! Его вельможность Грицко Лександрович показал себя добрым рыцарем. Две пушки отбил и меня, презрев опасность, вырвал из рук поганых. Як, товариство, прыймем его в запорожцы?
– Прыймем, прыймем!
– А назвать Одноглазым, – высунулся молодой казак.
– От як в тебе мозгов нема, наречём тебя безмозгим, так? Прыймаем тебя, Гриц Лександрович, як равного к равным, и будешь ты в реестрах наших неписаных зваться Грицко Нечеса... Аза Катерину извиняй, нет ей прощения за товарищей наших, полякам преданных...
9Подъезжая ко двору, Потёмкин заметил неладное: из открытых дверей его мазанки вылетали на траву платье, светлый женский казакин, кокошник, юбки и иные предметы дамского туалета. Просвистели в воздухе и шлёпнулись в пыль расписные женские сапожки. А вот в дверях показалась и сама владелица означенных вещей – красавица смуглянка с причёской несколько подпорченной: одна коса расплелась и закрывала лицо. Покидала она штаб-квартиру Потёмкина не по доброй воле. Стояли ор и дамский визг, сквозь который долетали отдельные слова:
– Аканомка, ей-богу, аканомка...
– Я те покажу аканомку! – На траву вылетела подушка, теряя перья. – Чтоб и духу твоего тут не было!
Девки-стряпухи, уперев руки в бока и расставив загорелые ноги, видные из-под плахт едва не до колен, смотрели на баталию, весело обнажив зубы. Денщик сидел на чурбане с люлькой в зубах и посмеивался в усы. Заметив Потёмкина, вытянулся во фрунт. Его превосходительство, спешившись, едва не споткнулся о брошенные среди двора сундуки и узлы. «Аканомка», подвывая и собирая раскиданные по траве одёжку и обутки, увидела Потёмкина:
– Вот и барин подтвердят, аканомка я или нет...
– Агеев, что за баталия? – грозно спросил Потёмкин и едва не был сбит с ног налетевшей Санечкой.
– Гришенька, прискакал!..
– Санька?!
– Гришенька, Гриша... – Забыв обо всём и обо всех, Санечка повисла на шее «братца», «дядюшки», «милого дружка», осыпая поцелуями его лицо, почерневшее от солнца, ветра, дыма.
– Постой... грязный я, с дороги. – Он, смущённо озираясь, спешил поскорее войти в дом, а она визжала, смеялась, плакала и целовала его.
Он так и внёс её в хату, повиснувшую на шее. Кинув глазом назад, заметил и любопытство в глазах стряпух, и насмешливый взгляд денщика, и сделавшего неподвижную стойку старика хозяина.
– Гришечка...
– Сумасшедшая, дай опомниться... примчалась! Я ж писал: не надо. Тут и поселиться негде... – Он наконец, сколько мог, отдалил от себя Санечку и смотрел в милое, радостное и залитое слезами лицо. – Вздуть бы тебя за своеволие...
– И вздуй, и вздуй, хоть сейчас лягу... – смеясь и плача, бормотала Санька, скинула лёгкий дорожный плащ, под которым обнаружился кисейной тонкости сарафан, обнаживший круглые плечи и едва притенявший прелесть грудей, – плутовка знала, как подготовиться к встрече с «дядечкой».
А он и не утерпел, подхватил её на руки, стал, задыхаясь, целовать бормоча:
– Искусительница... змея...
Настала очередь обороняться для неё.
– Задушишь, зверь... Пусти... Не сейчас, дай пыль смыть. – А сама всё крепче сплетала руки вокруг шеи. – Гришечка, родненький...
Потёмкин, дотянувшись до окна, крикнул:
– Агеев, ванну!
Горел костёр посреди двора. Возле него накрыли стол. Сновали две девки и солдат, всё поднося снедь. У стола на траве стояли бочонок, сулеи и сулейки, глиняные жбаны. Между столом и колодцем соорудили ширму из воткнутых в землю копий и натянутых меж ними попон. Из-за неё доносился плеск воды, хохот, повизгивание Санечки и добродушное ворчание Потёмкина.
– Теперь холодной окатим...
– Мамынька!..
– На войне, как на войне... Ты думала, тут мёд?
– Мёд. Гришечка, мёд...
– А теперь выкатывайся, я сполоснусь. Леоныч, бадейку... Ух... ух... Ещё...
Из-за ширмы выпорхнула Санечка, накручивая на руку косу и укладывая её венчиком. Подойдя к столу, быстро и придирчиво осмотрела сервировку, что-то переставила, что-то подправила. В сторонке на колодах разместился оркестр – цыганочка при цимбалах, седобородый цыган со скрипкой, улыбающийся цыганёнок с бубном, за их спинами пёстрая толпа – хор.
А за ширмой Потёмкин пятерней разбирал мокрые космы и говорил Тимофею:
– Диспозиция такая: с рассветом на коней – и к Днестру. Думаю, за сутки доскачем. Полон наш и ясырь турецкий там будут. Хочу сам осмотреть место. Леонычу накажу, чтобы он нас пораньше разогнал, а то забражничаем... Донцы и запорожцы не приехали?
– Ударим в бубен – явятся.
– Насчёт Санечки – устроить в доме боярском.
– Сговорено.
– Вот навязалась, чёртушка...
– Ладно уж, не лукавь, доволен, поди.
Потёмкин схватил волосы платком, так, чтобы одна прядь прикрыла мёртвый глаз, и вышел из-за ширмы. И сразу же ударил бубен, зазвенели цимбалы, грянул хор так, что взвихрилось пламя костра. В светлый круг вступали гости – офицеры-драгуны, донцы, запорожцы. Запенилось вино, зазвенели бокалы.
– Спасибо, други, донцы и запорожцы! Спасибо за службу!
– Виват Грицко Нечеса!
– Генералу Потёмкину слава!
– Виват Екатерина!
Веселье продолжалось и когда Потёмкин с Санечкой скрылись в доме, и когда притух костёр, а потом вовсе наступила тьма. Вставшее солнце осветило пейзаж после великой битвы – раскиданная там и сям посуда, бутыли, сулеи и сулейки, глеки и глечики. И побитое хмелем войско – каждый спал там, куда донесли ноги. Смешались мундиры драгун, жупаны запорожцев, поддёвки казаков. Над покрытым пеплом кострищем вздымалась тонкая струйка дыма.
10Бескрайняя, укрытая пожухлыми травами степь, придымлённая у горизонта маревом, палевое небо с падающим за горизонт солнцем. Колышущиеся струи знойного воздуха пеленой окутывают отару, сбившуюся у водопоя на пологом берегу реки, серые спины овец кажутся гигантскими коконами, разложенными для просушки, сколько их – сотни, тысячи? Извивается в пасмах горячего воздуха, будто танцуя ленивый танец, каменная баба с плоским, лишённым выражения лицом. Бесстрастно смотрят её глаза поверх голов толпы – серой, пропылённой, черноликой и малоподвижной. Прикрытые кое-какими лохмотьями, обожжённые солнцем тела, покорные глаза. Все они, вызволенные из плена мужчины и женщины, обросшие, измождённые, прибиты страданием. Если бы не блеск в глазах некоторых, не отличить от каменной бабы. Въедливый глаз Потёмкина внимательно осматривает толпу пленных турок, находившихся отдельно от русских полоняников. Непримиримые и яростные в ночном бою, сейчас они покорны и недвижны, даже яркие бурнусы, шаровары и пояса утратили свою праздничность. И ещё одна группа – женщины-полонянки, взятые из турецких домов. Их лица разглядеть невозможно – все без исключения покрыты платками, опущенными почти до подбородков или, наоборот, поднятыми до глаз.
Два стада – овечье и человечье...
Потёмкин говорил, обращаясь к русскому полону, вернее, бывшему турецкому:
– Я просил составить реестр поимённый, кто есть письменный?
Из толпы выдвинулся заросший бородой и кудлатый мужик в остатках монашьей рясы.
– Я, ваше превосходительство, – гукнул, как в бочку.
– Кто таков? Звание?
– Мочиморда Авдей, Божий человек.
– Беглый? Из какой обители?
– Не скажу.
– Я тебя в патриаршую канцелярию доставлю, там заговоришь.
– Убегу.
Что-то в этом человеке привлекало.
– А с солдатами да в цепях?
– Цепи порву, солдат перебью.
– Эй, коваль, тащи цепь кандальную.
«Божий человек» принял цепь в ладони, минуту помедлил и, не глядючи, будто не сделав никакого усилия, отбросил две половины только что целой цепи.
– Ну-к, огласить реестр?
– Дай сам кину оком. – Пробежав список глазами, спросил: – Неуж все утаённые, беглые? Ни одного крещёного имени.
– Я писалась, как крестили, – отозвалась женщина нестарого вида. – Пелагея я, Ворона.
– Одна крещена и та ворона, – засмеялся Потёмкин. – Ну ин ладно. По законам ратным все вы – и русские, и турки – мой ясырь, премия, и в крепость свою взять имею полное право.
– Из турецкого полона да в российский, – отозвался Мочиморда.
– Ага, – подтвердил Потёмкин. – Но я слуга её императорского величества, следственно, и вы тоже её слуги. Приговариваю: всем оставаться здесь, хаты ладить, землю обихаживать. Дам коней, вёдра, топоры, лопаты, одёжку кой-какую из турецкого обоза... Также муки, соли и круп, кои найдутся. Мясо и овчины, а также молоко – вот оно, рядом пасётся. Два года подать сыскивать не буду, только шерсти половину. Все согласны остаться тут или кто к старому барину хочет? В Россию?
– Я, батюшка, – отозвалась Пелагея. – Барина нет надо мной, вольная была.
– Коваль, в кандалы её – и в губернскую канцелярию доставим для выяснения.
– Только не это, батюшка... Я согласная, я тут... – взвыла Пелагея, – ой, люди!.. – Но её подхватили солдаты и потащили к ковалю.
Потёмкин и глазом в ту сторону не повёл. Баба выла, гремели цепи.
– Кто ещё? – Потёмкин, стоя на бричке, осмотрел толпу. – Значит, по доброй воле остаётесь. А если бежать кто вздумает – степь большая, а тесная. Поймаю – пороть не стану, тут пуля дешевле батога.
Толпа молчала, выла Пелагея.
– Трогай!
И казённая бричка с Пелагеей меж двух солдат запылила по выгоревшей степи.
– Тебя, пан Мочиморда, старостой ставлю. Сделай новую перепись, дай всем людские фамилии, – оглянулся на приспешников. – Леоновы, Авдеевы, Розумовы, Григорьевы, Катеринины... Я затвержу печатью, чтобы ревизия не пристала... – Потёмкин наморщил лоб, соображая ещё что-то. – Приказываю: переженить всех, чтоб потомство пошло и корни пустили. Ты, пан Мочиморда, и повенчаешь.
– Я, ваше превосходительство, сана не имею.
– Так будь сватом, подбери, чтоб пара к паре. Наших мужиков к турчанкам, а турок к русским бабам, остальные, как придётся... Недостающих пришлём. А вы, батюшка, – обратился к полковому священнику, – совершите обряд. Строй по ранжиру...
– А как место звать будем?
– Село Екатериновка Таврического края...
– Нет такого, Григорий Александрович.
– Так будет. Благослови, батюшка, чада сии и землю сию. Нам эту землю отвоёвывать, нам и укреплять.
11Светало. Екатерина присела на край кровати и обернулась – вторая половина постели была пуста. Зябко передёрнув плечами и накинув на обнажённое тело шаль, поднялась, подошла к окну, распахнула. В спальню ворвался радостный птичий гомон. Внимание её привлекла смена караула. Совсем юный корнет, статный, рослый, белокурый, вёл за собой короткий строй часовых. Не доходя до очередного поста, остановил солдат, а сам подошёл выслушать рапорт. Теперь он был совсем рядом – заря розовым лучиком высветила пушок над губой корнета, даже это различила Екатерина.
– Любуешься?
Она вздрогнула и обернулась, за спиной был Орлов. Одного взгляда достаточно: пьян. Поймав его ладони на грудях, отвела и с вызовом сказала:
– А что мне остаётся делать? Ночами жду, а ты где-то шляешься, приходишь пьяный, истасканный, ни на что не годный.
– Сегодня я годный, – осклабился нахально Орлов.
– Ты пьян, и от тебя девками подлыми воняет. Уйди.
– Ты, Като, носом не крути. Или такие стали нравиться? – Он ткнул пальцем в сторону корнета, что-то объясняющего солдатам.
– А если и так? Я женщина вольная.
– Я, значит, не в счёт? Нет, ангел мой, ты не вольная, ты у меня вот где. – Орлов сжал кулак. – И ежели что...
– То – что? – с вызовом спросила Екатерина.
– А вот что. – Орлов влепил ей пощёчину. – Буду учить по законам родителей наших... И марш в постель, принимай мужа. – Он завалил её на кровать и принялся расстёгивать ремень.
Она вывернулась, прыжком метнулась к туалетному столику, схватила тяжёлый кованый шандал.
– Шаг сделаешь, мозги выбью... Вон! Стражу кликну!
Орлов пьян-пьян, но сообразил, что далее на рожон переть нельзя, однако и форсу терять непозволительно – обнаглеет баба.
– Кликни, кликни, – он подтянул штаны, выпятил грудь, – я их как котят раскидаю. Мы, Орлята, знаешь, во! – Он сжал кулак. – Пятеро... мы, пятеро, кого хошь... Пятеро? Алёшку услала в Неаполь флотом командовать. Федька на эскадре подле греков. Иван – большак в деревне. Володька в немцах на президента академии учится. – Поочерёдно отгибая пальцы, понял, что остался один. – Перехитрила, сука... Один... яко перст один... Зато какой, – снова вздыбил грудь. – Ещё кому хошь покажу. Счас как завалюсь в ино место... Ох, радость моя... – Он нетвёрдо пошагал к двери.
Екатерина крикнула вслед:
– Штаны застегни, не позорься!
– Нашто? Всё одно кобелька кормить...
Ворча и спотыкаясь, Орлов спешил пересечь оранжерею. Впереди в листве белело платье. Послышался голос:
– Гришечка...
За кустами пряталась девочка – фрейлинка.
– А? – откликнулся он на зов.
– Ау! – Платье переместилось за другой куст.
– Счас, пымаю. – Орлов потянулся вслед, неуклюже корячась меж кадок и кустов.
– Не поймаешь! – Весёлый голосок отозвался совсем с другой стороны.
– Держись, проказница... – Орлов напрягся, глаза его забегали.
– Ау! – раздалось почти рядом и сзади.
Он с неожиданной лёгкостью метнулся на голос и схватил лапищами тоненькую фигурку. Это была тринадцатилетняя двоюродная сестрёнка его Катенька Зиновьева.
– Ам, пташечка, ам, мурашечка... Дразниться вздумала. Сейчас, цветочек мой... Сейчас я тебя скушаю...
– Ой, братинька, больно... больно... Ой!
– Ништо, всем больно по первому разу... Свыкнется!
Смешались цветы, ветки, листва, ошмотья белого платья, позументы мундира. Дикий вопль ударился о стеклянную крышу. Орлов зажал рот девчонке:
– Тшш... пташечка... сейчас я... потерпи... сейчас... – Застонал. Громадная ладонь, сжавшая лицо, словно гуттаперчевую игрушку, безумные глаза – глазищи девочки...
Изломанные кусты, опрокинутые кадки, брошенный мундир.
Воровато оглядываясь, он бежал средь экзотики к выходу. В оранжерею быстро вошла Екатерина и скорее чутьём, чем глазами, выбрала направление. Раздвинув кусты, увидела девочку. Она, как зверёныш, стояла на четвереньках и не могла подняться. Подол платья изорван и перепачкан кровью.
Девочка уже не кричала. Она по-щенячьи скулила. Екатерина, оглянувшись, не видит ли кто, подняла её на руки, прижала к груди.
– О Боже, кто?
– Братец... Гришенька...
– Тихо, дитя моё... тихо...
Заметив мундир, брезгливо зацепила его мизинцем и унесла вместе с Катенькой. В петергофской оранжерее воцарилась тишина.
12Едва бричка вкатилась во двор, поднимая за собой пыль, Потёмкин спрыгнул и, пошатываясь, тычась из стороны в сторону, будто слепой, нащупывающий дорогу, начал рвать с себя портупею, мундир и прохрипел:
– Воду... скорее... в кадь... – Сев на пень, стал стягивать сапоги, подбежавший денщик кинулся помогать, но Потёмкин ткнул его в грудь и со стоном выдохнул: – Воду, волк твою мать поял...
Солдат подбежал к колодцу, на помощь ему кинулась «аканомка». Он отмахнулся:
– Я сам... Ему подсоби.
«Аканомка» припала к ноге Потёмкина, сдёрнула ботфорт, потом второй. Подставив плечо, помогла встать, повела к колодцу. Денщик уже выволок цебер.
– Пригнись, барин, – «Аканомка» пыталась наклонить его.
– Не замай, – хрипло выдохнул он и сунул голову в бадью. – Лей на голову... лей!.. Поздно... Ох! – с криком вырвался стон. Схватившись за голову, он изогнулся, припадая на бок. – Поздно...
«Аканомка», плача, принялась массировать голову барина, пытаясь облегчить боль, приговаривала:
– Зараз... зараз...
Он отбивался:
– Воду...
Подбежали Леоныч и Розум. Тимоха скомандовал:
– В хату его, а я за лекаркой нашей. – Вскочив в бричку, он гикнул и пустил коней вскачь.
Потёмкин лежал на постели – целой копне сена, покрытой попоною и ковром, закиданной расшитыми подушками. Он метался, выгибался дугой, бил ногами и кричал звериным рыком. Леоныч и «аканомка» суетились возле него. Леоныч для чего-то растирал ноги, а женщина бормотала, видно, заговор от боли, и водила руками над головой хворого, иногда прорывались слова:
– Полно, Гришенька... яворочек мой, полно... уймись.
Влетела Санечка, с порога крикнула:
– Вон, подлая! – и метнулась птицей к больному, прыгнула в изголовье, села, подвернув калачиком ноги, взяла в ладони встрёпанную голову любимого. Пальцы быстро забегали по лбу, вискам, темени, затылку. Ворковала тихо и ласково: – Ну-ну... Уймись, уймись родненький... Сейчас мы утишим боль твою. Заласкаю, милый, закохаю, и уйдёт она, проклятущая. Тьфу, тьфу, тьфу! Сон наведу, покой дам... Вот так... вот так... тихо... – Она продолжала ласкать, оглаживать и легонько теребить волосы, прикасаясь губами к его лбу, глазам, губам, щекам. Её мягкие и несуетливые движения со стороны казались молением, и Потёмкин утихал, успокаивался. Санечка прилегла рядом, массируя ему грудь, окинула его и себя шёлковым покрывалом. «Аканомка» смотрела в дверную щель и плакала, но чёрный глаз был недобрым. Кто-то прикрыл ставни, и в хате стало почти темно, потом сумерки забрались во все углы.
Но вот забрезжило, возникла светящаяся точка, разгораясь, она превратилась в пятно, в пучок света, в ослепительный поток, который влился в жильё Потёмкина и высветил его во всей безалаберности и несовместимости предметов. С земляным полом вполне гармонировали грубые скамьи и столбы-ножки обеденного стола, являвшегося, видимо, и рабочим, ибо лежали на нём книги, была расстелена карта, свисавшая на пол. Неотъемлемой от убожества и непритязательности мазанки была некрашеная буковая полица, убранная расписными кувшинами и глечиками, деревянными кружками и плошками. А вот как попал сюда, не побоявшись испачкаться, туалетный столик с гнутыми ножками и золотыми вензелями или вовсе уж роскошное зеркало в круглой раме – и ума не приложить. Или, скажем, киот, собранный из икон в дорогих окладах, какими не стыдно было бы украсить любой дворцовый покой...
...В ослепительном сиянии дверного проёма чуть заметно обозначился женский силуэт. То была Екатерина, она медленно приблизилась к постели. Потёмкин сел, прикрывая всё неубранство своего естества узорчатым персидским покрывалом – золотые языки огня и цветы на бирюзовом фоне. Екатерина положила ему руку на лоб и ласково проговорила:
– Лежи, лежи, паренёк.
– Не паренёк я уже, – проговорил он, ловя её руку. – Видишь, лохмы инеем закуржавели.
– Для меня ты всегда паренёк, сердца моего творение.
– Лжёшь, Катерина, не по сердцу я тебе... Почто письма мои без ответа?
– Я б написала, да боязно – коль бумаги державные тайно сберечь не могу, то уж письма любви и подавно предадут огласке и осмеянию.
– Ты боишься?
– Я женщина, Гришенька.
– Ты царица, сколько стражей вокруг! – начал вскипать Потёмкин.
– И ни одного верного рядом.
– А... он?
– Будто сам не знаешь. Не кольца венчальные нас соединили, а цепь кровавая.
– Позови меня, я разорву те цепи!
– Дай время, я сама...
– Но нету сил моих ждать.
– Так любишь?
– Люблю, люблю, Катерина.
– Милый мой, дай приласкаю. – Екатерина опустилась рядом, обняла и, целуя, приговаривала: – Вот так, Гришечка, прикохаю тебя...
Он отвечал на ласки и, отдаваясь любви, шептал:
– Свет мой Катерина, Катя, – оглядывал её лицо, волосы – почему светлые? – расправлял кудри, ласкал грудь.
Она смотрела затуманенным взором, шептала:
– Гришечка, соколик мой...
– Катя, Катюша...
Вдруг увидел, как по белой подушке расплывается кровавое пятно... Нет, это не подушка, это мрамор ступеней, лицо молодого янычара с его беспомощной улыбкой. Язык пламени хлестнул, завихрился, пелена чёрного дыма поползла, стелясь по земле. Он встрепенулся.
– Уйдём отсюда, Катерина, здесь кровь. – И снова напрягся, пытаясь встать, но она придерживала его и шептала ласково и мягко:
– Тшш... Лежи, Гришенька... уймись...
– Уйдём, кровь тут.
Она, заплакав, сказала:
– Ничего тут нет, Гришенька, ничего...
Он очнулся и увидел, что в комнате совсем светло от пробивающихся в щели ставней солнечных лучей, а рядом с ним Санечка. Она плачет и упрекает:
– Всё зовёшь и зовёшь её, проклятую. Что ж не придёт она, не снимет боль твою? Ненавижу немку распутную, причаровала она тебя...
– Ну успокойся, дурочка, мало ли что больной голове может примститься?
– А у тебя и на здоровую голову в уме одно... Меня небось во снах не видишь. И эта аканомка всё крутится. Чтоб прогнал её сегодня же, слышишь? Сей же час! – Санечка, уткнувшись ему в плечо, плакала.