355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Павленок » Преданный и проданный » Текст книги (страница 28)
Преданный и проданный
  • Текст добавлен: 8 июня 2019, 03:30

Текст книги "Преданный и проданный"


Автор книги: Борис Павленок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)

Глава четвёртая
ПОСЛУГ ТРУДНИКА ГРИГОРИЯ
1

Ветер с воем несётся вдоль поймы реки, вздымая снежные космы, раскачивая обнажённые маковки берёз, прижимая к земле редкие прутики ивняка. По серому небу скользят серые дымы облаков. Сбитые потоками морозного воздуха, кувыркаются, то падая, то пытаясь подняться к небу, две глупые вороны – им бы забиться в какую-нибудь щёлку, пересидеть непогоду, ан нет, не сидится: сваливаются наискось к сугробам и вновь, часто хлопая крыльями, взмывают на лютые струи сиверка. На бугре над рекой тёмный контур монастыря – огорожа, строения, купол моленной и колокольня. Всё голо, уныло.

И чёрное пятно в этой белизне и серости – фигура монаха. Он, сопротивляясь ветру, черпает из проруби ведром на верёвке воду и сливает в обросшую сосульками кадь, прилаженную к саням. Ветер настырно пытается сорвать с монаха убогую одежонку, повалить его наземь; верёвку на морозе схватывает льдом, и она скользит в голых покрасневших и негнущихся его пальцах. Но монах раз за разом бросает ведро в чёрную воду, обнесённую валиком наледи. Лица под куколем не видно, можно разглядеть лишь заледеневшие усы и бороду да чёрную тряпицу, которой перехвачен правый глаз. Трудник меряет и меряет верёвку, а усы и борода шевелятся – может, молится, а может, и посылает проклятия этому морозу, ветру, верёвке, бочке, у которой, похоже, нет дна, и вообще всей этой постылой жизни, ибо обнаруживший себя на мгновение под капюшоном зрак исполнен вовсе не смирения и покорности, а ярости и упрямства. Кончив черпать, Потёмкин кидает на воду деревянный круг, чтобы не расплескать воду, ставит ведро в сани, примотав его верёвкой, дабы не утерять, и накладывает на грудь широкую лямку, налегая на неё всем телом. Натягиваются ремённые постромки, натужно клонится вперёд мощная фигура – рывок, ещё рывок, и примерзшие сани, скрипнув, трогаются. Первые шаги быстры и напряжённы – надо набрать скорость, дальше будет легче, если по ровному, а под горочку – того и гляди, накатят сани, сшибут, ведь на них экая махина – вёдер сорок да свой вес пропитанного водой дуба, – коню не всякому под силу, особенно ежели на подъём.

Потёмкин набирает ход, шагая размашисто и споро, санки, поскрипывая полозом, бегут следом. Впереди подъём – монастырь стоит на горке, его ставили, чтобы ближе к Богу и людям виднее издалека. Идущая наизволок дорога не больно крута, но всё-таки это подъём, да ещё и этот поворот с раскатом, выбитым тяжёлыми санями. Приближаясь к вершине горки, Григорий наддал шагу, намереваясь взять наскоком, и это ему удалось бы, не вылети навстречу шальная запряжка. Он и охнуть не успел – рядом мотнулась морда разгорячённого коня, послышался окрик:

– Пади, раззява святая! – Мундирный седок ожёг плечи кнутом, открытый возок пролетел мимо Григория, только взвихрилась снежная пыль да плеснула заливистым смехом развесёлая спутница ездока, и лица не разглядел.

Поскользнувшись, Потёмкин упал, лямка соскочила, проехала под животом, скребнула коленки, и бочка с санями покатилась вниз. Вскочив, он яростно заорал, потрясая кулаками:

– Убью, падла! Прокляну!.. – И застыл с поднятыми руками, опомнившись и придя в разум. Осенив себя крестом, забормотал: – Прости меня, Господи, исторгнул злобу на ближнего... Прости грех гордыни и невоздержанности.

– Прости, прости, Господи! – Григорий пал на колени, обнажил кудлатую голову и, оборотись в сторону колокольни, начал отбивать поклоны.

Бочка между тем без помех домчалась до поворота и, зацепившись за куст, опрокинулась. Потёмкин вывернул её, поставил сани на дорогу, накинул лямку на грудь и поплёлся назад, к проруби.

И снова дёргает ветер голые сучья, взлетают и садятся глупые вороны, перебирают мёрзлую верёвку голые пальцы, и шепчет молитвы Григорий, глядя в чёрное око реки.

2

За окнами, прорубленными в бревенчатой стене, сияло насыщенное солнечным светом весеннее небо, тихо покачивались плети берёзы с проклюнувшимися почками. Снопы света огненными столбами пересекали коридор. Подоткнув полы одеяния за верёвку-опояску, Потёмкин мыл пол, орудуя веником-голиком. Держа за комель и наступив ногой на кончики прутьев, он гонял его туда-сюда наподобие того, как это делают полотёры. Работа адски тяжёлая, зато после такого дранья некрашеные полы светятся солнечной желтизной. Иногда, распрямляя затёкшую спину, трудник гонял веник одной ногой, оперевшись для отдохновения рукой в поясницу, но нога соскальзывала, и приходилось вновь возвращаться к классической технологии, отработанной веками тяжкого бабьего труда. Особо затёртые половицы скрёб ножом-косарём. Пот стекал по лбу и щекам, оседая в усах и бороде, тогда он отирал его тыльной стороной ладони. И снова – вжи-вжи, вжи-вжи.

Весело, как бы в такт работе, бухал колокол. Отскоблив квадрат пола, Потёмкин смачивал тряпку, смывал грязь, протирал досуха. Работа близилась к концу, он подходил уже к самому порогу, когда дверь распахнулась и послышались голоса:

– Сюда, прошу покорно.

– Благодарю вас...

Он разогнулся стремительно, будто ударенный молнией, кинул быстрый взгляд на дверь, лихорадочно ловя откинутый на плечи куколь, спешил закрыть лицо. В светлом квадрате двери возникла фигура небольшого, если не сказать – маленького, гвардейца. Несомненно это была она, Екатерина. Вслед поднялась расплывшаяся тяжеловесная масса панинского тела, высветилась лёгкая постать настоятеля. Потёмкин метнулся, куда бы скрыться, но, увы, коридор не имел ни выступов, ни ниш. До подхода гостей всё-таки удалось прикрыть лицо, и Потёмкин склонил голову в поклоне. Но Екатерина что-то уловила и, проходя мимо, бросила внимательный взгляд, будто пытаясь разглядеть, кого же скрывает чёрный колпак. Потёмкин увидел это краем здорового глаза. Настоятель суетился, забегая вперёд:

– Ко мне прошу... В мою скромную келью... Я уж вперёд, заперто...

Потёмкин, оставаясь согбенным, чуть повернул голову и наткнулся на встречный взгляд императрицы. Тоненько пропела дверь, хозяин и гости скрылись, а Потёмкин кинулся завершать работу – скорей бы, да и подальше отсюда. Но святой отец вышел и призывно махнул рукой. Григорий, опустив полы поднятой было снова рясы, подошёл и молча склонил голову.

– Это ты, молчальник? Не спеши домывать, под тем предлогом задержишь, ежели кто захочет войти... Нету меня, ты понял, сын мой?

Григорий ответно кивнул: ему ли не знать, что появление императрицы в гвардейской форме в монастыре означало строжайшее инкогнито. Он вернулся к работе и нарочито вяло зашаркал веником.

В келье настоятеля, если это можно было назвать кельей – просторное помещение с двумя дверями, ведущими во внутренние покои. Чисто, сурово, просто. Контрастировал с простой мебелью и аскетизмом лишь богатый иконостас, сверкающий золотом и серебром. Под стать ему был и аналой – резной работы, покрытый алой с позолотой накидкой из тонкого бархата. На рабочем столе настоятеля рядом с фолиантами лежали резцы и стамески, да верстачок в углу, над ним полица, уставленная резными рамками и рамочками, поставцами, кубками, ковчежцами.

– Извините скромность и бедность жилья, Ваше Величество, – опустил глаза настоятель.

Екатерина приложила палец к губам:

– Я есть инкогнито и частное лицо...

– Но как мне вас называть? – смутился священник.

– Согласно сану – «дочь моя».

– Но, матушка...

– Матушка – это жена попа, я не ошибаюсь? – засмеялась Екатерина. – Вдруг услышат, что у настоятеля монастыря явилась матушка.

– Не услышат, ваше... матушка... дочь моя... – развеял опасения хозяин. – Тут, кроме гостя с Белой Руси, поблизу никого нет.

– А этот странный чернец в коридоре?

– Он и на дыбе слова не молвит – дал обет молчания.

– Кто он?

– Вступая под сень обители, просил сохранить имя в тайне.

– И не откроете даже мне?

– Государыне бы мог, но вы лишь частное лицо, – лукаво улыбнулся настоятель.

– А вы хитры, батюшка.

– Сан таков, матушка.

Екатерина засмеялась:

– Вот и угодила в собственный капкан... Где же гость западных земель?

Потёмкин доскрёб последние куски пола, смыл мусор, протёр доски, швырнул тряпку в ведро и опёрся плечом о косяк, перегородив вход.

Екатерина, Панин и настоятель молча слушали молодого светловолосого монашка в бедном одеянии. Голос его был полон гнева и горечи, тёмные глаза горели, а слова жгли.

– Горе и гнев пануют на нашей земле. Схизматы-католики хочуть перетворить православных, не равнуючи, в быдло... Наша шляхта и высшее духовенство не мають права удельничать в сеймиках и сейме, наши свяшченнослужители, – в речи посланца Белой Руси нередко прорывалась родная речь, непривычное для великоросского уха произношение, – подвергнуты гонениям, як адступники ад исцинай веры... Не равнуючи, волки, скачуть на наших полях и весках банды конфедератов – шляхтюков, палят хаты, отбираюць скотину, ловят и насилут наших девок и жён... И всё имем пана Езуса и Девы Марыи... Грех, тяжкий грех! Кровь людская и горе требуют отплаты, але мы не хочам вяликой крыви... Молим, матушка, спаси народ православный, что живёт в Речи Посполитой.

– А что пан круль?

– До Бога высоко, до короля далеко, где Варшава, а где Слуцк... Да и что может пан круль, когда у воеводы Виленского, блудодея и пьяницы, войск вдвое против королевских... А великий гетмен Огиньский, а речицкий староста, а пинский кансилярий? Что ни пан, то сам себе царь, вьются вокруг трона, что псы на охоте, каждый круля съесть норовит. Жгут православный люд от моря Балтийского до гор Карпатских, катуют, грабят... Спаси, матушка, подай помощь! – Монашек бухнулся на колени.

– Встаньте, отец... – Екатерина замялась.

– Ефстафий...

– Вы не хотите крови, но зовёте нас к войне. Вам понятно, думаю, почему я принимаю вас в этой келье, а не во дворце? Явись вы ко двору – конфликта с Польшей не миновать, а это – война.

– А нам её не избыть, дражайшая Екатерина Алексеевна, – подал голос Панин. – Хуже будет, если хлопцы белорусские да казаки украинские сами поднимутся, тогда огнём возьмутся не только фольварки панские, но и палаты боярские.

– Что присоветуете?

– Ускорить заключение союза с Пруссией, Швецией, Англией. Австрийцы и французы вот-вот бросят нас, едва Турция переступит границу российскую.

– Никита Иванович, доктрина ваша насчёт северного альянса мне ведома.

– А я, матушка, не устану повторять, что единственно союз России и Германии гарантирует мир в Европе. Тогда и шведы и турки подожмут хвосты, и Австрия будет сговорчива, не считая Франции.

– Что же делать?

– Принимать доктрину к руководству сегодня, ибо завтра будет поздно, – упрямо твердил Панин. – И готовиться к походу на Польшу.

– Доктрина доктриной, но короля полякам надобно другого... – Екатерина взяла под локоть Панина, отвела в сторону. Гость Белой Руси и настоятель тактично принялись листать фолианты, лежащие на столе. – Тако мыслю: написать своему брату по короне Фридриху – согласна на избрание Пяста, но такого, который более других будет обязан мне и его величеству... Это стольник литовский, наш добрый друг граф Станислав Понятовский. Из всех претендентов на корону он имеет самый малый шанс, следовательно, наиболее будет обязан тем, из рук которых он её получит... Конечно, Понятовскому нечем будет жить, но я думаю, что богатая родня даст ему приличное содержание...

– Восхищен вашей мудростью, – склонил голову Панин, не упускавший случая подольститься. – Может быть, и вы от щедрот своих уделите толику.

– Он, надеюсь, не прожил ещё того, что получил от моих щедрот в свой час, – презрительно сказала Екатерина, – а королям галантные услуги не оплачиваю... Вот разве что кою толику войска пошлю на челе с Суворовым для усмирения конфедератов...

– Восхищен паки и паки...

– Простите нас, отцы святые, за перепалку малую и совет тайный – или призвать вас к обету молчания? – Екатерина – само простодушие – улыбнулась.

– Разумеем, матушка, – поспешно ответил настоятель и перекрестил рот. – Именем Божьим уста замыкаю.

– Клянусь Святой Троицей, – подтвердил монашек и тоже перекрестился троекратно.

– А что, – спросила Екатерина с чисто женской непоследовательностью, – молчальник давно в обители? И каков в послухе?

С Рождества Христова. Непримирим и жесток к себе в соблюдении устава... Но греха не открывает, без того не могу готовить к постригу.

3

Келья Григория – каменный мешок с прорезанным в стене окном-бойницей, деревянным ложем без признаков матраца и подушки– лишь кусок войлока брошен на доски; в углу приткнут тяжёлый стол с ножками-столбами, возле него скамья из вершковой плахи. На краю скамьи, на столе и даже на полу множество книг, раскиданных безо всякого порядка – Потёмкин был всегда неряшлив. Иные книги раскрыты, из других торчат закладки. Середина стола занята большим листом бумаги, прижатым по краям книгами, глиняной кружкой, краюхой хлеба, глиняной же крынкой. Рассеянный свет из окна выявляет на листе набросок не то храма, не то дворца, множество вариантов коего тут же изображены в беспорядке, в нескольких местах прямо поверх чертежей и рисунков, рядки слов столбиком, похоже, стихи. Перо брошено прямо на рукотворение без всякой аккуратности. Пришельцем из другого мира кажется золотой – или золочёный – литой подсвечник на четыре рожка, стоящий меж бумаг, глиняшек и книг. Сейчас свечи погашены, мерцает лишь лампадка, подвешенная у киотца над столом, где раскрыт дорогой работы миниатюрный складень. Тут же прислонённая к стене знакомая иконка – ладанка Божьей Матери Смоленской, возле неё прилеплена тоненькая свечка – карандашик.

Григорий зажёг свечу и, как был босой, в нательном белье стал на колени посреди кельи, оборотясь к святыням. Проникающий сквозь окно луч уходящего дня едва вычертил горбатый нос, остро выступающие скулы, полоску изрезанного морщинами лба под чёрной копной нечёсанных волос. Глаза не видны в тёмных провалах, лишь отражённый трепетный лучик свечи нет-нет да и взблеснёт из-под бровей, средь чёрной поросли бороды и усов пунцовеют шевелящиеся губы.

Лик Григория был страшен и яростно напряжён, и то, что он произносил, вовсе не было мольбой, а скорее гневным укором Богу.

– Царю небесный, преблагий, премудрый и всепрощающий и Ты, заступница моя, Мати Святая Богородица, почто опять наслали искушение? Почто опять испытываете крепость мою? Не искупил ли я, грешивший многажды, прегрешений уродством моим, изнурением плоти и трудами непрестанными грех гордыни моей и помыслов предерзких? Почто опять низвергли душу мою в геенну огненную желания плоти и помыслов мирских? Не мнихов, не слуг Твоих, пребывающих во грехе, Тебя самого прошу, Господи, молю об отпущении грехов... Освободи от искуса, дай мир и покой истерзанной душе и помилуй меня, Господи... – Григорий, часто крестясь, кладёт и кладёт поклоны, и всякое движение его сопровождается позвякиванием железа и глухими ударами о пол: руки и ноги его замкнуты цепями, под рубахой просматриваются острые углы вериг.

И не слышал он, как приоткрылась дверь, и низко над порогом показалась голова, будто змей вползал в келью. Но это не змей, это игуменский соглядатай и послух, хромой и горбатый с клиновидным лицом. Минуту, приглядываясь и принюхиваясь, посидел он у порога, скорчившись в ничто, и выполз, бесшумно прикрыв дверь.

Пронёсся вздох сквозняка – исторопился монашек, притворяя дверь, разом дрогнули огоньки свечечки и лампады. Вскочил Григорий, гремя цепями, настороженно огляделся – нигде, никого, а прерванное молитвенное настроение слетело. Не успев излить гнев в словах, расшвырял книги, глиняшки, опрокинул шандал, сорвал лист со стола, изорвал в клочья, разбросал их по келье. Удовлетворив беса ярости, устало повалился на ложе, брякнув о дерево железами, сунул босые ноги под войлок и забормотал:

– Спаси и очисти душу мою... Спаси и помилуй... Почто немилостив ко мне? Спаси и вразуми... помилуй мя... помилуй...

Но не спас, не помиловал. Искушение явилось тут же – без скрипа и стука отворилась дверь, и вошла Екатерина. Ступая неслышно, прошла в келью, придвинула скамью, села у изголовья. Была она молода, светла и красива, как тогда, когда прискакал он из Ропши за деньгами, и одета в тот же наряд, и даже сумочка с рукоделием была при ней. Он не удивился, лишь спросил:

– Тебе не холодно в этом наряде? Келья нетоплена.

– Нет, мне тепло, а тебе? – Усевшись, она вытащила рукоделье и заработала спицами.

– Тело своё закалил, а душа озябла.

– Зачем же скрылся в монастырь, я бы отогрела.

– Возле твоего тепла греются другие, – сердито ответил он.

Она рассмеялась.

– Ревнивец... Тебе надо всё сразу, а дорога любви требует терпения и жертвы. – Лёгким движением руки она протянула нитку и при этом взглянула на него лучезарно и приветливо.

– Ты говоришь одно, а делаешь другое.

– Я не просто женщина, я государыня, и все гонят меня, словно зайца, каждый считает, что я ему должна, и потому я ищу, к кому прислониться, но ненадёжны все, кого судьба посылает.

– Нет, ты просто блудница.

– Зачем же, монах, отвергая меня словами, ищешь сердцем?

– Я люблю тебя.

– Тогда приди ко мне. – Она поднялась и, выгнув стан – точь-в-точь как и в то утро, – стала поправлять волосы, а взгляд её был ласковым и зовущим. – Я должна быть надёжной в тебе, поверить.

– А я в тебе надёжности не вижу. Боюсь, закабалишь, утопишь в омуте любви... Но моё призвание в другом, я говорил тебе.

– Но ты бессилен без меня... Впрочем, как хочешь. – Она поднялась и сунула рукоделье в сумочку.

– Постой, не уходи, Катерина, – испугался Потёмкин. Но она не то пошла, не то поплыла по воздуху к двери. – Катерина! – Он пытался встать и не мог, будучи прикован цепями к ложу.

– Я здесь, миленький, я здесь. – Над ним стояла Санечка. – Успокойся, успокойся. – Санечка гладила его лоб, щёки, волосы. – Сейчас от цепей освобожу и лягу к тебе...

И цепи без звука скользнули на пол, а Санечка, скинув капот, скользнула к нему под войлок, обняла, зашептала:

– Она гадкая. Она мерзкая. Я согрею душу твою и тело...

– Нет, нет, нет... – задыхаясь, бормотал Григорий, в то время как руки его ласкали женское тело. – Любимая моя... Нет, нет... прочь!..

Он вскочил, гремя цепями, стеная и задыхаясь, огляделся. Пусто, темно. Лунный свет протянулся из окна к его ложу. Григорий отстегнул кандалы, снял сорочку, сбросил вериги и, оставшись в одних исподних, вышел за дверь. Прошёл по тёмному коридору, сошёл по каменным ступеням во двор к колодцу, вращая воротом, достал цебер воды, поднял его над головой и окатился. Отряхнувшись, будто пёс, вышедший из воды, пошёл обратно привидением, белый и лёгкий, по залитому лунным светом двору.

Ступил в келью и замер на пороге: было светло – поставленный на место шандал сиял всеми четырьмя свечами. На полу, скорчившись и присев на коленки, Санечка, одетая в тот самый капот, в котором совсем недавно являлась Григорию видением, подбирала обрывки бумаги. Приподняв груду цепей, спросила:

– И это ты всё таскаешь на себе? Бедный, бедный Гришечка! – Швырнув железяки, она кошкой прыгнула к нему на шею, и он подхватил её.

– Ты как сюда попала?

– Монашек... горбатенький... колечко ему подарила. – А губы её уже отыскивали губы любимого в зарослях бороды и усов.

...Краснел огонёк лампады. Квадрат лунного света медленно перемещался с пола на стену над ложем. Глухой удар колокола нарушил тишину.

– К заутрени... Иди, мне пора.

– И я пойду... Монашек уже за дверьми, выведет.

– Он соглядатай игумена, ты рассекретила меня.

– Тебя Шешковский рассекретил... Императрица требует ко двору.

– Опять сокроюсь.

– Судьбу не перехитришь, Гришенька.

Чуть слышный стук в дверь, скрипящий шёпот:

– Светает...

Накинув тёмный плащ и прикрыв лицо капюшоном, она скользнула за дверь. Соглядатай ждал, скорчившись в углу. Проворно вскочил и молча заковылял по коридору.

4

Он распахнул потаённую калитку в монастырской стене и остановился в освещённом солнцем проёме. Всклокоченные волосы светились нимбом. Раскинув руки и охватив края тёсаного бруса, постоял, будто распятый, любуясь светом, слушая песни птиц. Был он высок, широкоплеч, клешнят, и этого не могла скрыть даже чёрная ряса, подпоясанная вервием. Взмахнув руками, будто взлетая, окинул куколем шапку волос, схватил дубину-посох, решительно шагнул в пространство...

Крупно шагал мимо затейливых решёток, изукрашенных лепниной дворцов, купин цветущей сирени, домишек, теснящихся за оградой, уверенно ступал босыми ногами на камни мостовой и в кисельную хлябь разъезженных дорог, решительно раздвигал плечом толпы, шагая по улицам, вздымал руку с дубиной, и разогретые бегом кони оседали в оглоблях, уступая ему дорогу.

Шёл в ясный день, в хмарное утро, в грозовое буйство неба к синим грядам дальних гор, мял ногами лёгкую пыль просёлков, продирался сквозь заросли, переходил реки вброд, отбивался палкой от голодных деревенских собак... И привела его дорога к отчему дому. Увидел во дворе мать, созывавшую кур певучим голосом, ускорил было шаг, но смирил себя, надвинул куколь на глаза, остановился у ворот, перекрестил троекратно родное подворье. Подошла мать.

– Чего тебе, отче? – спросила она, придерживая у бока решето с зёрнами. Лицо её всё ещё было красиво и ухоженно. Не зря ревновал покойный отец...

– Водицы бы... – хрипло выдавил он из пересохшего горла.

Ей, вероятно, что-то подсказало сердце, ибо, склонив голову, заглянула под капюшон, наткнулась на горящий зрак и увидела чёрную тряпицу, пересекавшую лицо, отпрянула. Крикнула:

– Варютка, дай баклагу воды странному человеку в дорогу, – и отошла в сторонку, но недалеко, опасаясь оставить внучку наедине с монахом.

Он разогнулся стремительно, будто ударенный молнией, кинул быстрый взгляд на дверь, лихорадочно ловя приоткрывший куколь, поспешил закрыть лицо.

Перед опущенным к земле взором Григория возникла пара розовых босых ножек. Он привычным мужским взглядом повёл снизу вверх и чуть не выронил посох: перед ним стояло свеженькое, радостное, излучавшее свет и тепло создание годков тринадцати-четырнадцати, созревшее и готовое приносить плоды счастья. Гулко бухнуло сердце, но Григорий, смирив себя, принял из рук девушки баклагу, отпил.

– Возьмите себе и вот ещё, – она протянула буханку хлеба, покрытую глянцевитой корочкой, ещё нечто, завёрнутое в чистую тряпицу. – Сала шматочек... Оно, конечно, скоромное, но у монахов не всегда же пост. – Озорно стрельнув глазами, улыбнулась.

– Варька, а сало-то зачем? Их тут ходят и ходят...

– Дающая рука да не оскудеет, сами учили, бабунь, – звонко отозвалась она.

Санечка, милая Санечка – вся от пяток до грудного голоса... Григория окатило дрожью, плеснулась из баклаги вода, непроизвольно стукнул посох о землю.

– Спасибо, – выдавил он и поясно поклонился доброй душе.

– Бог спасёт, – отозвалась она и убежала.

– Далеко путь держите? – спросила мать, пока Григорий укладывал в суму подаяние.

– В Печеры Киевские...

– Да помогут вам Господь и Матерь Божия в пути. – Мать перекрестила Григория. – Держитесь леса, близко панские конфедераты лютуют. Православных вешают, альбо шкуру снимают, а уж над священными лицами... – Она сглотнула спазм страха, не договорив.

– Да сохранит вас Господь, – всё так же хрипло проговорил Григорий и перекрестил мать, двор, отчее гнездо.

Высвеченная закатом женщина смотрела вслед монаху, одинокая и скорбная. А он, войдя в гущу молодого ельника, сел, нетерпеливо запустил руки в суму, достал и отломил кусок хлеба, вгрызся в него, прикусил сала и принялся жевать жадно и неутолимо, а слёзы застили ему глаза, сбегали по щекам, капали на хлеб.

Стлался в лучах закатного солнца по краю леса алой лентой туман.

В мутный рассветный час вышел монах из лесу на росстань, прикрытую шапкой вековечного дуба. Дымился крест-капличка под замшелой крышей. Огонь, пущенный чьей-то злой рукой, не взял его как следует, лишь обуглил основание да траурной каймой обвёл края полотенца – рушника, украшающего Бога Отца на простенькой иконке. Потёмкин отёр ладонями копоть со строгого лика, нагнувшись, ополоснул руки в лужице и, когда разгибался, обмер: из-под кроны дуба свисали две пары ног и мёртвая собака. Подошёл и увидел повешенных – молодого дюжего мужика в полотняных белых штанах, надрезанная и содранная кожа свисала фартуком от самого почти пояса до колен; сивоусый дед с обритой головой и оселедцем за ухом был также обнажён до пояса и весь порубан. Хохлацкие широкие штаны, заляпанные дёгтем и кровью, съехали чуть не до колен, обнажив кровавый разруб в промежности. Меж трупами, вывалив язык, чернела собака, подвешенная за хвост. Сбоку на белой доске, прицепленной к ветке, дёгтем было выведено: «Два лайдаки и собака, а вера однака. Во имя Матки Боской. Аминь». Хрустнули под ногами обломки кобзы. Потёмкин, нагнувшись, чтобы поднять их, услышал конский топот и стремглав кинулся в густую поросль ельника.

Трое мужиков верхами и двое в телеге остановились под дубом, спросили мальчишку, посаженного в сено:

– На яки бок подалися, ты бачив?

– Мабуть, по тому шляху, бо я злякався, як воны дида потягнули до гилякив...

– А псина чый?

– Та до нас с дидом прыбився, таки ласкавы...

– Дык што, хлопцы, на пана Сапегу? Падпустим яму певника чырвонага.

– А мне дужа хочацца побачить колеру крыви панской.

– Дык побачим ужо.

– Но, Буланчик!

– А гэтыя? – Один верховой кивнул на повешенных.

– То наши зараз прыедуць з папом.

– Пугу-пугу! – зазвенел пронзительный детский крик.

В распадке, на берегу Сожа, набрёл Григорий на одинокий скит. Чуть поодаль раскинулся огородец, под навесом с плетёнными из лозы стенами – инвентарь. А вот и сам хозяин – седой как лунь дедок в холщовых штанах и рубашке охаживает тяпкой картошку. Увидел незнакомого монаха, опёрся на держак тяпки, приостановил работу. Григорий, не доходя двух шагов, поклонился:

– Бог в помощь!

Хозяин усмехнулся:

– Сказал Бог, чтоб и ты помог...

– А я не против.

– Тогда бери край холстины, оттащим выполки на кучу. Перегниёт, снова в урожай пойдёт.

Старец выбрался с делянки, взял за край холстину, наполненную выполотыми сорняками, и они потащили ношу ближе к навесу, вывалили на кучу с отбросами.

– У тебя, отец, ничего не пропадает.

– Что из земли вышло, в землю и уйдёт, и тем она взбогатится, – ответил старец, сложил ладонь горсточкой, поднял над глазами, глянул на солнце: – Пора передых сделать, идём в хату.

Избушка была срублена на совесть из толстых сосновых брёвен, приземистая, укрывшаяся высокой тесовой стрехой с краями, доходившими почти до земли, окутанная понизу завалинкой. И внутри всё основательно – стол, скамья, ложе, прикрытое бараньей полостью, небольшая, но тщательно сложенная печь с дымоходом. Старец снял с загнетка горшок, налил в две кружки горячего. Пахнуло ароматным настоем трав, Григорий потянул носом, похвалил:

– Духмяно... Ждал гостя, отец?

– Здесь двести лет каждодневно ждут... С чем пришёл, говори, да поспешай, пустой болтовни не терплю, да и время нету – робить надо.

Он сел на скамью, подкорчив ноги, и стало особенно заметно, что он ростом мал, тщедушен, этакий домовой из детской сказки. Свет, падающий из единственного окошка, не закрытого ни слюдой, ни бычьим пузырём, ни стёклышком, высвечивал его фигурку в белой холстине, и было это единственное светлое пятно во всей полутьме жилища.

– Истину хочу постигнуть.

– Истина бесконечна, её ищет всяк, и каждый свою, чего взыскуешь ты? – Старец ткнул скрюченным пальцем в Григория.

– Ищу справедливости и бессмертия души.

– Соблюдай Божьи заповеди, молись – и обретёшь за гробом вечную жизнь и вечное блаженство.

– Отче, я не затем шагал тысячу вёрст, чтобы услышать ведомое дитяти. Весь мир молится, а между тем погряз в крови и безумии. Я не за гробом хочу бессмертия и мощи духовной, а на земле, чтоб вечно творить для спасения людей.

– Ты хочешь больше, чем Бог. Христос воскрес, лишь через смерть пройдя.

– Его бессмертие было предначертано Богом Отцом, он не был смертен, как все. А я сын матери земной, – раздражённо возразил Григорий.

– Ну и будь как все. Смири гордыню, – усмехнулся старец.

– Ты, отче, лукав, как лис. Почто уходишь от ответа?

– А ты горд и предерзок, и не Бога, не Божьей благодати ищешь. Ты хочешь возвыситься над царями земными, обрести божественное бессмертие и славу.

– Отец, не обвиняй меня в ереси. Я рубище вот это. – Григорий сгрёб в горсть рясу на груди, – надел, предавая себя Богу!

– Лукавишь. Ты отдан сам себе, страстям своим. Бессмертия ты ищешь не душе, а телу грешному. Душа и так бессмертна.

– Но в чём бессмертие её? В молитвах? В загробном блаженстве райском? – Григорий навис над стариком.

Тот сидел, подвернув под себя ступни босых ног и сложив на животе натруженные ладони, – только теперь Григорий обратил внимание, сколь велики они, ладони вечного работника.

– Душа есть едина на всех, она охватывает весь мир, и эта душа есть Бог, его частица есть в каждом из нас, и, когда плоть умирает, душа остаётся между живыми, в сердцах и в памяти их, переходя из поколения в поколение, умножая безмерность Бога и его всесилие.

– Стало быть, бессмертие души в вере? Верую в Бога – и бессмертен?

– В деяниях, сын мой, ибо всё тлен и прах, от человека остаются только плоды трудов его и на земле, и в памяти людской – всё в этом. – Старик обвёл рукой вокруг.

– В чём – в этом?

– Вот поставил я дом своими руками, сделал вот эту печь, скамью, стол, дал плодородие пустоши, и, пока будет стоять моя храмина убогая, пока будет родить земля, вспашенная мною, – будет обретать здесь и в памяти людской моя душа.

Григорий озирался кругом, будто впервые увидел всё сработанное руками старца.

– Отче, спасибо тебе, что раскрыл глаза. – Григорий пал на колени. – Через истязание души и плоти я прошёл, блуждая, как незрячий, искал ответа в святых книгах...

– Встань! – гневно крикнул старец. – Не преклоняй колена ни пред кем! Лишь Бог един – един! – и достоин поклонения! Живи, как я живу: нет надо мной князей церковных и мирских, сам себе и князь, и кесарь!

– А не боишься, что разопнут тебя слуги церкви?

– Они боятся меня, – хитровато прищурился старик, став вдруг простым и доступным. – Я слово знаю... Два ста годов тому назад здесь проповедовал Артемий-нестяжатель и был гоним за то, что алчность начальников церковных обличал, а до него Порфирий, и тоже знаменит тем был. А князья церкви пуще всего боятся потерять богатство. Они и рады, что я в норушке скрылся, а ну как выйду да крикну вольнице – айда, мол, потрясём церковную мошну! – Старик засмеялся, почёсывая волосатую грудь, но тут же осёкся и гневно сдвинул брови. – Где гонители Порфирия и Артемия, кто помнит их? А пустынь Порфирьева вот стоит и стоять будет, знать, и душа его с нами. Тело смертно, но дух в деяньях жив! – Старец распрямился, голос его стал мощным и густым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю