Текст книги "Владимир Набоков: pro et contra. Том 1"
Автор книги: Борис Аверин
Соавторы: Мария Маликова,А. Долинин
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 62 страниц)
Есть такой уровень мастерства иллюстраций миниатюриста, который, как пишет один английский журналист в «The Entomologist», цитируемый Набоковым, может иногда передать «irridescence [sic] of truth» [511]511
радужность правды (англ.).Правильно по-английски пишется «iridescence».
[Закрыть](эта фраза в рукописи написана по-английски) лучше, чем реальный посаженный на булавку образчик). Так и в книге Годунова-Чердынцева, по словам Федора, есть полнота описания всех стадий развития насекомого от гусеницы до имаго [512]512
имаго– последняя стадия развития насекомого.
[Закрыть], со всеми местными разновидностями и указанием географического распространения. Тщательно изучается естественная среда обитания и кормовые растения, и, что важнее всего, устанавливается место каждой бабочки в роде, в системе.
Отсутствие критической дистанции связано с тем, что Федор пытается сделать свои мысли предельно созвучными отцовским. Он старается стать им. Он помнит, как ребенком в бреду болезни пытался догнать караван отца (рукопись, 8). Когда Федор описывает «это страстное сумасшедшее счастье» погони за бабочками, кажется, звучит голос отца (машин., 6–7). А цитируя книги отца – что делается очень часто, – Федор с удивлением узнает в них черты, ставшие основой его собственного литературного стиля. Неведомо для него самого в нем отпечатался узор наследственности:
…и я думаю, что развитие этих черт под моим часто вычурным пером было актом сознательной воли (рукопись, 15).
Эта попытка следования за отцом – больше, чем потакание своим чувствам и ностальгии. Федор превратит узор распознанного им сходства в инструмент понимания. Переходя во второй части своего рассказа к изложению теоретических идей отца (машин., 25), он признается, что плохо экипирован для путешествия в эту для него terra incognita. Недостаточно зная палеонтологию и генетику, он чувствует, что «входит во тьму, в ледяной лабиринт без лампы» (рукопись, 24). Он решается на это предприятие, только сознавая «то заумное родство», «ту поэтическую связь», которая соединяет его с автором, независимо от «научной сущности дела». Здесь Федор предчувствует мысль, которую в будущем сформулирует в виде теории, – о «поэтической связи», объединяющей все творение надежнее и тоньше, чем сцепления эволюционной теории, доступные прозаической логике дарвинистской правды. Но на сходство метода Федора и его идеи указывает читателю сам Набоков. Федор этого не видит. Он подчеркивает только сложность задачи и изумительную новизну теории отца, «которая кажется правящим кругам беззаконной фантазией, ходом коня с доски в пустоту» (рукопись, 20).
Мы видим, как здесь Набоков экспериментирует с повествовательными конструкциями, в которых читателю сообщается ненадежная или недостаточная для их верного понимания информация, которые он разовьет дальше в своих англоязычных романах. Идеальным способом узнать фундаментальную истину, касающуюся вселенского порядка, было бы передать это откровение от Матери Природы (или Бога) одному из избранных, жрецу науки, такому как Константин Годунов-Чердынцев, и через него идеальному читателю, одному из «редких счастливцев». Федор для Набокова во многих формальных отношениях недостойный «вестник» и некомпетентен для выполнения своей задачи. Он поэт, а не ученый; у него нет необходимых научных знаний. Впрочем, как сын своего отца, он унаследовал его идею, интуитивное понимание посредством воображения, и именно это делает его если не хорошим толкователем, то, пользуясь сравнением из области спиритизма, идеальным медиумом. И Набоков, незаметно для Федора, но подражая замыслу Природы в своем творчестве, режиссирует, создает и показывает это представление для просвещения и радости своихчитателей.
Шахматный образ хода коня, который Федор использует, чтобы описать реакцию на книги отца, довольно важен. Он подчеркивает тесную связь между биографическим подходом «Второго приложения» и воображаемым упражнением в сочинении биографии, продемонстрированном в «Истинной жизни Себастьяна Найта». Там рассказчик В. тоже приступает к написанию биографии своего сводного брата Себастьяна, осознавая, что не готов к этому. Если Федор не обладает научными знаниями отца, то В. лишен литературного таланта Себастьяна. Но В. все же ощущает в себе «внутреннее знание», обусловленное их общей наследственностью. Он рассматривает это знание как инструмент, который может помочь ему в попытке толкования жизни и творчества Себастьяна: ощущение «какого-то общего ритма», «некоторое психологическое сходство». Но подобно тому, как «реальная жизнь» Себастьяна ускользает от биографа и создание, кажется, книги превращается в бег с препятствиями и игру «paper chase» [513]513
буквально – бумажная погоня (англ.).Фразеология, знач. – игра «заяц и собака», в которой убегающий оставляет за собой листки бумаги как след. – Пер.
[Закрыть], также и во «Втором приложении» доступ к трудам Годунова-Чердынцева ограничен и затруднен политическими и лингвистическими препятствиями. В России при советской власти понижение ценности чистой науки привело к тому, говорит нам Федор, что книги его отца были обречены на искусственное забвение. А за рубежом распространение его идей сковано гордым принципом Годунова-Чердынцева писать только по-русски, избегая даже включения кратких резюме на романских языках. Хотя «Чешуекрылые Российской Империи» были переведены на английский вместе с самыми важными частями «Lepidoptera Asiatica» под надзором автора, после исчезновения отца публикация остановилась, и Федор не знает, где находится рукопись перевода.
Впрочем, Федор пытается обрисовать во второй половине «Приложения» именно ту теорию Годунова-Чердынцева о естественной классификации, у которой была самая сложная история публикации и которая оказывается самой неясной. По словам Федора, она была написана до отъезда Годунова-Чердынцева в 1916 году в свою последнюю экспедицию, в то путешествие, из которого он так и не вернулся, и была напечатана в 1917 в качестве краткого тридцатистраничного приложения, так и названного «Приложение», к восьмому тому «Lepidoptera Asiatica». Федор подчеркивает, что сам факт присоединения этой революционной для науки теории к чисто описательной работе был неуместен и неудачен. После ее появления политическая обстановка в России и сопротивление, которое эта теория вызвала у подавляющего большинства ученых, привели к появлению только единичных и запоздалых откликов, и только в 1923 году в «Zoological Review» была напечатана статья, содержащая отчасти перевод, отчасти пересказ классификационной теории Годунова-Чердынцева, в сопровождении исключительно враждебного комментария «заслуженного биолога» [514]514
Я полагаю, что выражение «заслуженный биолог» указывает на советское, а не западноевропейское происхождение ядовитого комментатора.
[Закрыть]. Своим собственным пониманием этой теории Федор обязан недавно опубликованной работе одного англичанина, Мурчисона. Мы узнаем, что Мурчисон написал на 300 страницах невнятное, скучное и многословное толкование того, что отец Федора выразил на тридцати, но у него есть и достоинства – честность и добросовестность [515]515
Параллели с «Истинной жизнью Себастьяна Найта» не распространяются на сходство благонамеренного Мурчисона и бесчестного мистера Гудмена. Скорее, это напоминает позднейшую похвалу Набокова честному ремесленнику, делающему буквальный перевод, о котором он говорит в своей версии «Евгения Онегина»: «Пушкин сравнил переводчиков с лошадьми, которых меняют на почтовых станциях цивилизации. Лучшая награда для меня – чтобы студенты могли использовать мой труд в качестве пони» (Eugene Onegin. A Novel in Verse by Aleksandr Pushkin, trans. with commentary by Vladimir Nabokov, 4 vols. New York: Bollingen, 1964. 1, X).
[Закрыть]. Не имея русского текста отца, Федор вынужден полагаться на частичный перевод из «Zoological Review» и пытаться восстановить русский оригинал путем обратного перевода с английского. Почему? Потому что для усугубления его расстройства восьмого тома «Lepidoptera Asiatiса» не оказывается в прусских библиотеках, а экземпляр из Британского музея заказать не удается.
Подведем итог этой мучительной истории, в которую превратилась судьба книг Годунова-Чердынцева: здесь, в приложении к художественному произведению, Набоков представляет сделанный неквалифицированным любителем пересказ очень сложной научной Теории, которая сама первоначально вышла, довольно несообразно, в качестве приложения к чисто описательной работе. Более того, этому любителю теория доступна только частично и только через английский перевод. А в своем понимании идей он должен в большой степени полагаться на интерпретацию, сделанную другим англичанином.
При всех этих ограничениях Федор удивительно тонко понимает идеи своего отца. Более того, он пересказывает их не сухим безжизненным языком «готовой» правды, но с точностью и страстностью стиля отца, со сложными развернутыми метафорами и смелым полетом воображения во времени и пространстве. Как Федор мальчиком в бреду детской болезни пытался следовать за отцом в его путешествии, так выросший Федор, начинающий прозаик, пытается сделать то же самое, сочиняя биографию отца. Мы видим, как он использует свой дар воображения, чтобы вдохнуть жизнь в научные теории и исследования отца. Конкретный предмет его изучения – бабочки, но Федор говорит в самом начале, что настоящая тема – это принципы естественной классификации, применимой ко всем видам. Суть ее новизны, которую Федор сопоставляет с открытием Коперника о том, что земля круглая, а не плоская, состоит в существенных оговорках, которые она делает к способности эволюционной теории дать убедительные ответы на вопросы «почему» и «как» развивались роды и виды. Эволюционная теория все слишком упрощает: это рациональная формула, не отражающая адекватно не только сложности природы, но и ее искусства, воображения и остроумия. Бросается в глаза, что эволюционная теория и представления о «естественном отборе» и «выживании сильнейшего» не могут объяснить «охранное сходство», которое можно найти между явлениями природы, или изысканность, тонкость, бьющее через край веселье мимикрии. Эта аргументация старательно развивается с большим количеством подробностей и примеров. Но самые впечатляющие страницы вступления – те, где Федор ничем не сдерживает свою фантазию и увлекает читателя в воображаемое путешествие назад во времени к рассвету истории, в первобытное болото, «когда торжествовал экземпляр»:
Ползучий корень, конец лианы, воодушленный ветром [sic!], становился змеей лишь потому, что природа, подметив движение, захотела его повторить, как ребенок, развеселенный полетом древесного листа, поднимает его и подбрасывает вновь… (рукопись, 39).
Факт появления видов неоспорим, но:
…ни на эволюцион[ное]ическое «как», ни на метафизическое «откуда» ответа не может быть, покуда мы не захотим признать, что в природе развивались не виды, а самое понятие вида (рукопись, 38).
Федор использует пример развития человеческого сознания для иллюстрации моделей природного развития. Человек – это дитя природы, и модели его сознания и развития – эхо природных моделей:
Мы вправе говорить совершенно буквально, в человеческом, мозговом смысле, что природа в течение времени умнеет, что в такой-то срок она до того-то и того-то додумалась (рукопись, 30).
Для выражения основной идеи отца Федор использует театральный образ: есть осмысленные модели, которые возникли в природе с начала времен и хранятся в ней в ожидании, когда человек достигнет достаточного уровня понимания, чтобы видеть их и наслаждаться:
Однако, задолго до зари человечества, декорации были природой ужесооружены в ожидании будущих рукоплесканий, куколка сливовой тэклы ужезагримировалась под птичье испражнение, вся пьеса, разыгрываемая ныне с таким тонким совершенством, была готова к постановке – только ждали, чтобы уселся предвиденный и неизбежный зритель – наш сегодняшний разум (рукопись, 31).
Теория систематизации, стремящаяся охватить всю сложность природного мира, должна снова, таким образом, вернуться к подсказкам природы и той вращающейся сферы, которая является первичной природной формой. Систематик должен уловить ритм и гармонию естественного развития, которое происходит не только по «меридиану» времени, но одновременно и по кругу, по «экватору» пространства.
Федор говорит нам, что книга его отца не была закончена. Константин Годунов-Чердынцев собирался сопроводить изложение своей таксономической теории демонстрацией классификации бабочек, основанной на его философских и научных принципах, и сделать из этого отдельную научную работу. К сожалению, он не успел реализовать своей план, и только накануне последнего путешествия написал, заканчивая Приложение, краткий очерк этой классификации без всякого комментария. Самому Федору не хватает знаний, чтобы следовать здесь за мыслью отца. Он говорит только, что, оставаясь дразняще непонятным для непосвященного, этот текст – он верит – все же дает достаточно путеводных нитей, чтобы помочь тем, кто может понять (в тексте здесь зачеркнуто слово «избранники»), завершить план отца:
Хочу думать… что со временем найдутся такие люди – посмышленнее Мурчисона, необразованнее меня, талантливее и подвижнее страшных черепах, руководящих учеными журналами… (рукопись, 51).
Здесь тон и стиль постепенно становятся элегическими. Федор размышляет о том, что грусть оборвавшейся жизни ничто по сравнению с грустью оборвавшейся работы. И, как в конце «Дара», строки здесь незаметно приобретают пушкинский ритм. Они напоминают знаменитое лирическое стихотворение, посвященное А. П. Керн «Я помню чудное мгновенье» (1825), и стихотворение, написанное Пушкиным всего за пять месяцев до смерти, «Памятник» (1836):
Разработка мыслей моего отца, записанных быстрым почерком завещания в ночь перед отправкой в сомнительный путь…, и преследуемых тут в тумане сыновьей любви, набожности, вдохновенияи умственной беспомощности, создадут ему достойный памятник,видимый со всех концов естественных наук (рукопись, 51; курсив мой. – Дж. Г.).
Впрочем, Федор заканчивает не описанием последнего вечера отца, но более счастливой картиной прошлого и еще одним, на этот раз пессимистическим, стихотворением Пушкина. Он вспоминает: теплый летний вечер, ему лет четырнадцать, он читает на веранде, мать раскладывает пасьянс. Он слышит, как снаружи в темноте отец с кем-то разговаривает, слышит его бестелесный голос, одновременно серьезный и веселый, явно противоречащий мрачному отчаянию пушкинских строк:
«Да, конечно, напрасно сказал „случайный“, и случайно сказал „напрасный“, я тут заодно с духовенством, тем более, что для всех растений и животных, с которыми мне приходилось сталкиваться, это безусловный и настоящий…» Ожидаемого ударения не последовало. Голос, смеясь, ушел в темноту, – но теперь я вдруг вспомнил заглавие книги (рукопись, 52).
Пропущенное слово – это, конечно же, «дар», которое стало названием романа Федора, «дар жизни», о котором пишет Пушкин:
Теперь обратимся от исследования текста «Второго приложения» к размышлениям о его месте в теориях и творчестве Набокова. Первый вопрос – когда оно было написано? Бойд называет весну 1939 «самым вероятным временем» написания, потому что составленный им обзор писательского графика Набокова показывает, что тогда как в 1937 и 1938 годах тот был очень занят, в начале и середине 1939 он «кажется удивительно мало времени проводил за письменным столом, если не учитывать этого Второго приложения» [517]517
Boyd Brian.Vladimir Nabokov. The Russian Years. P. 505; комментарий в письме к Д. Бартону Джонсону, 17 мая 1993 г.
[Закрыть]. Значит, этот черновик был написан несколько месяцев спустя после публикации «Дара» в нескольких номерах «Современных записок» и пятнадцать или более месяцев спустя после публикации 2 главы [518]518
Вторая глава вышла в двух номерах СЗ – 64 (сент. 1937) и 65 (дек. 1937). Глава 5 была опубликована в 67 книжке журнала (окт. 1938).
[Закрыть]. Вполне возможно, что сочинение «Второго приложения» было отчасти вызвано расстройством Набокова из-за того, что «Современные записки» отказались публиковать 4 главу, биографию Чернышевского, и надеждой, которую, по Бойду, Набоков все еще лелеял в конце 1938 года, что роман скоро будет полностью опубликован в издательстве «Петрополис» [519]519
Boyd Brian.Vladimir Nabokov. The Russian Years. P. 505.
[Закрыть]. Конечно, указание, с которого начинаются машинописные страницы «Второго приложения» указывает на эту связь: оно должно было появиться после «Первого приложения» «в том же пятиглавном „Даре“». Нет сомнений в том, что оно должно было стать именно этим приложением. Оно привязано к тексту второй главы и состоит из однородных с ним элементов. Там есть, например, перекрестная отсылка к радуге «в начале – второй – главы» (рукопись, 8; см. «Дар», 69); там есть заключительная отсылка к окончательному варианту «Дара» (рукопись, 52); а труды Годунова-Чердынцева описываются так, как будто читателю уже известны их названия.
Изменения в единице хранения б), которые Набоков внес в детали публикации книг Годунова-Чердынцева в тексте 2 главы на экземпляре 64-го выпуска «Современных записок», дают несомненное текстуальное свидетельство того, что «Второе приложение» было написано послевыхода этого номера журнала, то есть не раньше сентября 1937 {347} . Изменения, сделанные в экземпляре СЗ, соединяют текст «Дара» с обстоятельствами, указанными во «Втором приложении», а именно с тем, что «Чешуекрылые Российской Империи» вышли в 1912 jule, и что том 8 «Lepidoptera Asiatica» был опубликован в 1917.
Другое внутреннее свидетельство, которое поможет датировать «Второе приложение», – это указание на деревню Мулине. Она упоминается как хорошее место для ловли бабочек в разговоре двух видных лепидоптерологов: «Und war es schon in Moulinet, Hans, – schoner als auf Sumatra?..» [520]520
Итак, Ганс, в Мулине было прекрасно – лучше, чем на Суматре? (нем.).
[Закрыть](рукопись, 18). Набоков провел лето 1938 в Мулине вместе с Верой и Дмитрием и поймал несколько замечательно редких экземпляров, которые позже описал в американском энтомологическом журнале [521]521
Lysandra Cormlon.A New European Butterfly // Journal of the New York Entomological Society. 49. Sept. 1941. P. 265–267 (p. 266). см. также открытку Веры Набоковой Зинаиде Шаховской, посланную из Мулине летом 1938 и «Speak, Memory», p. 288.
[Закрыть]. Если рассматривать непосредственный опыт Набокова в Мулине как доказательство, тогда «Приложение» должно было быть написано после лета 1938. Впрочем, из статьи Набокова ясно, что деревня Мулине была известна лепидоптерологам. Он пишет, что это «a place seldom visited by collectors though famed since Fruhstorfer's time for some remarkable „Lycaena“ races» («место, редко посещаемое собирателями, хотя и знаменитое со времен Фрустофера своими замечательными представителями рода „Lycaena“»). Этот известный лепидоптеролог Ганс Фрустофер – несомненно тот «Ганс», который упоминается в «Приложении», и таким образом упоминание Мулине имеет отношение к научной литературе, а не к личному опыту Набокова. Значит, эту деталь нельзя рассматривать как несомненное свидетельство о времени написания «Приложения» [522]522
Важность, которую Набоков придавал своим собственным лепидоптерологическим открытиям, несомненно находит место в его произведениях, и я благодарна Брайену Бойду за напоминание об этом. Упоминание Мулине можетбыть еще одним примером автоцитирования – как упоминание подвида «blue», экземпляр которого он поймал в Карнере, – в «Пнине» и краткое описание шахтерского городка Теллурид в «Лолите» из-за того, что там сам Набоков нашел самку «sublivens». См.: Boyd Brian.Vladimir Nabokov. The American Years. Princeton: Princeton Univ. Press, 1991. P. 201–203 и вклейка после р. 226.
[Закрыть].
Я путаюсь здесь в текстуальных мелочах потому, что, несмотря на отсутствие твердого фактического подтверждения, у меня есть чувство – и я не могу определить это иначе чем чувство – что «Второе приложение» очень близко ко второй главе «Дара», и я не могу себе представить, чтобы Набоков мог воссоздать этот тон и творческий импульс спустя пятнадцать месяцев. Очень соблазнительно решить, что «Приложение» было хотя бы отчасти набросано в 1937 году. По словам Бойда, Набоков чувствовал, что ему требуется время для основательной переработки начала второй главы, и послал в «Современные записки» сначала четвертую главу вместо второй в надежде, что Руднев примет ее, нарушив последовательность. Руднев отказался, и в августе 1937 в Каннах Набокову пришлось переписывать вторую главу. Он едва успел к установленному Рудневым сроку – началу сентября. Возможно, материал, из которого состоит «Второе приложение», был неотъемлемой частью возвращения Набокова к работе над второй главой? [523]523
Boyd Brian.Vladimir Nabokov. The Russian Years. P. 441, 443.
[Закрыть]Приняв за правдоподобное более раннее время написания, можно объяснить две небольшие странности. Первая – это явная неуверенность в названии «Чешуекрылых Российской Империи». Почти все время во «Втором приложении» эта книга называется просто «Бабочки Российской Империи», один раз «Бабочки Империи Российской» и только один раз исправленона «Чешуекрылые Российской Империи» (рукопись, 31). Второй пример – это то, что Федор приводит в качестве аналогии первобытному состоянию природы восприятие трехлетнего ребенка: «Трехлетний ребенок полагает, что корова – жена коня, а пес – муж кошки» (рукопись, 31). Если, как вполне разумно было бы предположить, это замечание Набокова основано на наблюдении за сыном Дмитрием, тогда вполне вероятно, что он указал возраст того ребенка, которого видел перед собой. Дмитрий родился в мае 1934. Значит, ему было три года летом 1937. Весной 1939 ему уже пять и, конечно, пятилетний ребенок не; думает, что коровы и псы – жены и мужья коней и кошек.
Впрочем, вместо того чтобы мучить эту одинокую беззащитную гипотезу, полезнее будет обратиться к другой: почему Набоков решил отказаться от «Второго приложения»?
Первое наблюдение: в нем очень много повторений и перепевов. На перекличку с темой наследственного сходства из «Истинной жизни Себастьяна Найта» мы уже указывали. К этому можно добавить только, что усиление этой темы в романе (написанном, как мы уже знаем, между декабрем 1938 и январем 1939) скорее представляется усовершенствованием «Второго приложения», а не наоборот. Разве не становится в таком случае более убедительным предположение, что роман был написан после«Приложения», а не донего?
Что касается повторения материала, содержащегося в самом «Даре», мы в первую очередь отмечаем, что сущность размышлений Годунова-Чердынцева о бабочках, включая его скептическое отношение к теории эволюции и наблюдения за миграцией и мимикрией, уже были кратко и интересно выражены в романе, во второй главе, при описании уроков, которые отец дает Федору. Соответствующее описание во «Втором приложении» заметно более дискурсивно. Далее, образ первобытного рая и представление о человеке как части природного мира не просто высказывается, но художественно воплощается в пятой главе в сцене в грюневальдском лесу, когда Федор проживает один день как первобытный человек, загорает и купается голышом, чувствуя, как сливается с теплом, текстурой и цветом окружающей природы. Другой пример повторения – описание появления «волшебной» книги Годунова-Чердынцева у кровати Федора, которое является отзвуком волшебного появления гигантского карандаша, описанного в первой главе. В черновике окончания есть также явный элемент повторения. К концу «Дара» отец Федора «воскресает», появляясь во сне. Во «Втором приложении» Федор описывает последний отъезд отца и потом «воскрешает» его в сцене на веранде, когда вспоминает его жизнеутверждающие слова о Пушкине – вот и снова появляется Пушкин.
Возможно, Набоков просто счел часть материала «Второго приложения» избыточной. Он также мог почувствовать, что хвалебный и откровенно ностальгический тон описания отца передавал слишком свежее чувство утраты. В своих опубликованных произведениях Набоков находит более сдержанные, скрытые способы выражения любви и восхищения своим отцом и глубокого чувства потери. И дополнительной причиной для отказа от «Приложения» и исключения его из публикации «Дара» 1952 года в «Издательстве имени Чехова» могло быть осознание Набоковым – которому способствовал, несомненно, опыт работы в Музее сравнительной зоологии в Гарварде – что в науке о бабочках и в систематике со времен его детства произошел значительный прогресс. Скептическое отношение к некоторым положениям дарвинской теории эволюции, которое могло казаться ультрапередовым в начале века, в послевоенной науке стало распространенным.
Впрочем, по какой бы причине или совокупности причин «Второе приложение» ни было отвергнуто, а вместе с ним идея о тяжелом двухтомном «Даре», сопровождающемся продолжением и приложениями, это не означает, что Набоков не воспользовался этим материалом впоследствии. Идеи и темы, которые кажутся непродуктивными или просто вторичными при ретроспективномвзгляде в связи с предшествующим им «Даром», приобретают новую жизненную силу при перспективномвзгляде, в связи с его последующими книгами.
Во-первых, это касается научных трудов Набокова. В них автор всегда уверенно преодолевал языковой барьер. С самого начала, со своей первой статьи о крымских бабочках, написанной в 1920 году, когда он был еще студентом Кембриджа, Набоков писал на научные темы всегда и только по-английски [524]524
Впрочем, позже Набоков напишет о бабочках по-русски в 6-й главе своих русских воспоминаний «Другие берега» (Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1954). Любопытно, что этот текст в нескольких частностях обходит ранний английский вариант автобиографии и связывается непосредственно с текстом «Второго приложения».
[Закрыть]. Хотя проблемы лингвистической недоступности, которые в «Приложении» связаны с трудами Годунова-Чердынцева, были несомненно и проблемами, которые сам Набоков преодолевал в своем литературном творчестве, и отражают его сомнения в собственной будущности как русскоязычного писателя, они не имеют отношения к его научной практике. Если его английский в ранних статьях по лепидоптерологии несколько неуклюж и неестествен, то в многочисленных работах, опубликованных в американских и британских журналах после 1940 года, мы видим, как он оттачивает язык, превращая его в тонкий рабочий инструмент, и постепенно заставляет его звучать по-набоковски [525]525
Публикации Набокова о лепидоптере с 1920 до 1950-х представляют прекрасный материал для исследования развития его английского стиля. Английские цитаты, обильно разбросанные по «Второму приложению», тоже говорят о многом. Например, этот обрывок речи ревностного лепидоптеролога: «Oh, to be dying again in the rich reek of that hot steaming swamp, among the snakes and the orchids and with those dear flies flapping about me…» (рукопись, 18), который звучит для англоязычного читателя странно и неуклюже. Такого рода цитаты говорят также не только о том, что Набоков пользовался английским в 1930-е годы, но, что еще интереснее, о его желании писать по-английски. Здесь мы видим точку лингвистической метаморфозы, прекрасно отраженную в статьях о лепидоптере, о бабочках, которых он в будущем изберет в качестве символ собственного превращения из русского в англоязычного писателя.
[Закрыть]. Именно в этих журналах мы находим легко перенесенное через языковую границу (а читатель, ищущий в Лондонском музее естественной истории Энтомологическую библиотеку, должен следовать указателю на дверях «направо мимоДарвина») продолжение печально незавершенной работы Годунова-Чердынцева: практическую демонстрацию его метода, иллюстрацию его таксономических принципов. Не претендуя ни на какую революционную оригинальность, как не претендует на это и Федор, излагая теорию своего отца во «Втором приложении», Набоков просто завершает и воплощает эти идеи в своих описаниях и анализе. Мы видим здесь энтузиазм Годунова-Чердынцева, его терпение и дотошное внимание к детали. И мы видим, как в практической работе воплощается его внимание к размещению лепидоптеры во времени и пространстве. Что касается размещения в пространстве, Набоков расширяет область своих исследований, включая в нее Арктическую, Центрально– и Южно-Американскую, также как и Палеарктическую фауну, учитывая пойманные им самим экземпляры вместе с историческими, хранящимися в музейной коллекции, а также принимая во внимание сведения из специальной литературы.
Хотя Набоков нигде не переносит просто часть текста «Второго приложения» в английскую статью, его словесное и стилистическое эхо можно уловить безошибочно. Например, все «Приложение» пропитано антропоморфной образностью и персонификацией «Природы-Матери» – примеры мы привели выше. В аналогичном ключе он пишет и в лепидоптерологическом журнале в 1941 году:
The powers responsible for the moulding of Mediterranean Lycaenidaeseem to be in a state of hectic activity, issuing new forms by the hundred, some of which may be fixed and retained by the secret decrees of nature, others dismissed and lost the very next season [526]526
Lysandra Cormion. A New European Butterfly // Journal of the New York Entomological Society. 49. 1944. P. 267.
[Закрыть].(Силы, ответственные за создание средиземноморской Lycaenidaeнаходятся, кажется, в состоянии бурной активности, производя сотни новых форм, некоторые из которых могут быть закреплены и сохранены секретными декретами природы, другие отброшены и утрачены уже в следующем году.)
А в 1944 году, комментируя псевдолинейное расположение меток на крыльях Lycanidae,Набоков замечает:
…the line may seem very perfect to the eye, but it is the result of those processes and not a «primitive» line which Mother Nature automatically traced with her brush on one butterfly after another as soon as she had stung on the wings [527]527
Notes on the Morphology of the Genus Lycaeides (Lycaenidae, Lepido-ptera)// Psyche. 51. 1944. P. 119.
[Закрыть].(Линия может на глаз показаться очень совершенной, но это результат тех процессов, а не «примитивная» линия, которую Природа-Мать, замучившись с крыльями, автоматически повторяла своей кистью на одной бабочке за другой.)
Во «Втором приложении» Набоков использует развернутую метафору путешествия, чтобы, во-первых, указать на трудный, обрывистый путь, по которому читатель должен следовать, чтобы понять мысли Годунова-Чердынцева, а во-вторых, чтобы описать огромное путешествие, которое нужно проделать в воображении, чтобы достичь понимания первобытного этапа эволюции (рукопись, 30–31, 39). В статье, написанной в 1945 году, образ путешествия в кресле развертывается в образ машины времени:
Going back still further, a modern taxonomist straddling a Wellsian time machine with the purpose of exploring the Cenozoic era in a «downward» direction would reach a point – presumably in the early Miocene – where he still might find Asiatic butterflies classifiable on modern structural grounds as Lycaenids…On his return journey, however… [528]528
Notes on Neotropical Plebejinae (Lycaenidae, Lepidoptera) // Psyche. 52. 1945. P. 44.
[Закрыть](Двигаясь еще дальше назад во времени, современный таксономист, оседлавший уэллсовскую машину времени, чтобы исследовать Ценозойскую эру в «обратном» направлении, достигнет некой точки – предположительно в раннем Миоцене – где сможет еще найти азиатских бабочек, классифицируемых по современным принципам как Lycaenids…Впрочем, возвращаясь обратно…)
Набоков не только использует некоторые образы, но и оживляет свои наблюдения в научных статьях яркими мазками, очень напоминающими рассказы Годунова-Чердынцева о полевой работе и пойманных экземплярах. Хотя поздние тексты Набокова написаны с большим стилистическим блеском, уже его ранние английские описания содержат много примеров изысканного письма. Вот убедительный пример из 1931 года:
On the same day I saw in a leafy tunnel pierced by a sunbeam a Lybithea celtispoised wings spread on a twig, and a few Colias croceusgen. vernaliswere flying along the roads. Three days later near a brook I took a beautifully fresh Ch. caliginearia,male, silvery grey and pink, which fluttered weaklf out of a bush, and when in the net crawled about with its wings held rathe in the manner of a Hypena.Subsequently I got other male examples by beating bushes, and also found a pathetic wing in a spider's web [529]529
Notes on the Lepidoptera of the Pyrenees Orientales and the Ariege // Entomologist. 64. 1931. P. 256.
[Закрыть].(В тот же день в лиственном туннеле, пронизанным солнечным лучом, я увидел бабочку Lybithea celtis,балансирующую с расправленными крыльями на сучке, а несколько Colias croceusрод vernalisлетали вдоль тропинок. Три дня спустя у ручья я взял замечательно свежего самца Ch. caliginearia,серебристо-серого с розовым, который, слабо трепеща, вылетел из куста, а оказавшись в сачке, ползал по нему, сложив крылья, как Hypena.Позже, продираясь сквозь кусты, я взял еще несколько самцов и нашел в паутине трогательное крылышко.)
Этот текст можно поставить рядом с отрывком из описаний?! сделанного Годуновым-Чердынцевым:
Мне приходилось наблюдать присутствие одного и того же экземпляра «meleager»'a содиннадцати утра, когда он уже заседал, до без четверти шесть вечера, когда длинная тень от соседних дубов дотянулась до места, где кроме моего знакомого, да еще нескольких заядлых голубянок, да горсточки золотых адопей, оставалась (с трех часов дня) небольшая компания боярышниц общим видом своим напоминающих не то петушков из бумаги, не то регатту [sic] парусных лодок так и сяк накрененных (рукопись, 16).
А вот два коротких отрывка, написанных в 1950-х:
Every morning the sky would be of an impeccable blue at 6 a. m. when I set out. The first innocent cloudlet would scud across at 7:30 a. m. Bigger fellows with darker bellies would start tampering with the sun around 9 a. m., just as I emerged from the shadow of the cliffs and trees onto good hunting grounds [530]530
The Female of Lycaeides Argyrognomon Sublivens // Lepidopterists' News. 6. 1952. P. 35.
[Закрыть].(Каждый раз в 6 часов утра, когда я отправлялся на охоту, небо было безукоризненно синим. Первое невинное облачко пролетало в 7.30. Типы побольше с более темными брюхами начинали окружать солнце около 9, как только я выходил из тени утесов на хорошие площадки для охоты.)
A couple of days later, acting upon a hunch, I visited a remarkably repulsive-looking willowbog, full of cowmerds and barbed wire, off route 127, and found there a largish form of B. toddivery abundant – in fact, I have never seen it as common anywhere in the west; unfortunately, the specimens, of which I kept a score or so, were mostly faded – and very difficult to capture, their idea of sport being to sail to and fro over the fairly tall sallows that encompassed the many small circular areas… into which the bog was divided by the shrubs [531]531
Butterfly Collecting in Wyoming, 1952 // Lepidopterists' News. 7. 1953. P. 50.
[Закрыть].(Пару дней назад, действуя по наитию, я посетил исключительно отвратительного вида заросшее ивами болото, полное коровьих лепешек и колючей проволоки, рядом со 127 шоссе и обнаружил там весьма крупный вид В. toddiв огромном количестве – пожалуй, нигде на западе я никогда не видел их так много; к сожалению, экземпляры, из которых я сохранил пару десятков, были в основном бледные – и очень неуловимые, потому что считали нужным плавно летать туда-сюда над довольно высокими ивами, окаймлявшими многочисленные круглые озерца, на которые кустарник разделил болото.)
В общем, научные статьи Набокова дают дополнительное свидетельство его твердой веры в то, что не существует точной границы между наукой и искусством и что настоящее упражнение и в том, и в другом требует в равной мере правды воображения и правды факта. Эту аксиому он любил повторять американским студентам в 1950-х: мерилом хорошей литературы является «соединение точности поэзии и интуиции науки» [532]532
Good Readers and Good Writers // Vladimir Nabokov. Lectures or Literature / Ed. by Fredson Bowers. London: Weidenfeld and Nicolson, 1980. P. 6. Русский текст – Книжное обозрение. 1989. 20 янв. № 3. С. 10 (пер. с англ. А. Люсого, С. Пасакрь).
[Закрыть]. Но эти специальные статьи и в еще большей степени «Второе приложение» свидетельствуют, что как бы Набокова не полагался на данные своего собственного опыта, как бы ни был значителен автобиографический элемент в его книгах, он также всегда с удовольствием прибегал к помощи воображения для путешествий за пределы собственного опыта, чтобы увидеть то, чего никогда не мог видеть, отправиться туда, где не мог побывать. Ведь в душе ученого и зрелого писателя всегда живет ребенок, которого волнуют майнридовские приключения и фантастика Уэллса. Автор «Второго приложения», который слушал рассказы великих лепидоптерологов об их путешествиях и воображал первобытное болото, – это тот же человек, который смог описать трудности путешествия в тропических джунглях («Terra incognita», 1931) или увидеть вечные снега в новозеландских горах («Совершенство», 1932), и который позже вообразит будущие опасности космического путешествия рассказе «Lance» и создаст волшебные земли Земблы, Терры и Антитерры.