355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Аверин » Владимир Набоков: pro et contra. Том 1 » Текст книги (страница 36)
Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:58

Текст книги "Владимир Набоков: pro et contra. Том 1"


Автор книги: Борис Аверин


Соавторы: Мария Маликова,А. Долинин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 62 страниц)

Л. САРАСКИНА
Набоков, который бранится… {343}

Не скрою, мне страстно хочется развенчать Достоевского.

В. Набоков

В интереснейшей книге Зинаиды Шаховской о Набокове приведен любопытный эпизод: писателя приглашают в один из университетов США прочесть лекцию о Достоевском; в ответ на приглашение Набоков взрывается, разражаясь бранью: «Да вы издеваетесь надо мной! Вы же знаете, какого мнения я о Достоевском! В моих курсах в Корнеле я уделяю ему не более десяти минут, уничтожаюего и иду дальше» [422]422
  Шаховская Зинаида.В поисках Набокова. Отражения. М.: Книга. 1991. С. 72.


[Закрыть]
.

Действительно, знаменитый курс Набокова в Корнеллском университете «Шедевры европейской литературы» (Джейн Остин, Гоголь, Диккенс, Флобер, Толстой, Стивенсон, Кафка, Джойс, Пруст), который к моменту отставки писателя в 1959 году прослушало около четырехсот студентов, имени Достоевского не включал и включать не мог. Однако раздраженная тирада Набокова («Вы же знаете, какого мнения я о Достоевском!») содержала одну существенную неточность: на уничтожение, сокрушение, развенчание – можно было бы добавить еще ниспровержение, низложение, истребление и выжигание каленым железом – было истрачено (тратилось разово и повторялось снова и снова) куда больше, чем десять легкомысленных минут, а если учесть еще, сколько нервов, страсти, пылу… Словом, сбрасывание Достоевского с пьедестала, лишение его почетного звания гения стоило Набокову немалых трудов.

Но зачем? Что двигало Набоковым? Какая страсть, какая неодолимая потребность заставляли его распаляться – перед читателями, чьи вкусы и эстетическое чутье вполне совмещали и Набокова и Достоевского, перед коллегами-славистами, многие из которых наверняка испытывали к Достоевскому по меньшей мере уважение, перед студентами, совсем еще неискушенными в вопросах писательской иерархии?

Если ему как читателю не нравились сочинения Достоевского, его стиль или манера письма, он мог бы как минимум больше их никогда не читать и даже постараться не вспоминать.

Если ему как писателю казались чуждыми эстетика и поэтика Достоевского, он имел прекрасную возможность не следовать ненавистным образцам и – еще лучше – просто исключить данного автора из списка цитирований и упоминаний.

Если ему как лектору-преподавателю не хотелось (на что он имел полное право и полную свободу) включать Достоевского в курс, посвященный европейским шедеврам, он – по логике вещей! – и не должен был его включать, употребив драгоценные с точки зрения лекционного времени десять минут на расширение сведений хотя бы о Стивенсоне.

Здесь я спешу сделать необходимую оговорку – специально для поклонников Набокова: во-первых, Набокова я отношу к своим любимейшим авторам, постоянно перечитываю и очень высоко ценю, а во-вторых, Достоевский – не икона и может вызывать разные, в том числе и негативные, читательские эмоции. В-третьих: феномен эстетической критики Достоевского (а именно им, как мы увидим позже, и прикрывается Набоков) – явление не новое, этим давно никого не удивишь: в разное время разными критиками в числе вопиющих недостатков Достоевского назывались многословность, художественная недостоверность, мелочное копание в душах героев, увлечение страданием, садомазохистский комплекс, невыдержка тона, «рожа сочинителя» в речи персонажей и т. д. и т. п.

Вместе с тем – если отвлечься от сугубо утилитарных разборов, когда критику в угоду своему направлению надо вынести тот или иной вердикт, ни с эстетикой, ни с поэтикой чаще всего ничего общего не имеющий, – всегда интересны мотивы,по которым большому, всемирно известному и как бы уже навечно утвердившемуся писателю отказывают от места. Вдвойне интересно, когда акт развенчания совершает не мелкий завистник, графоман – что-то вроде бессмертного Фомы Опискина, ужаленного змеей литературного честолюбия, а признанный мастер, прославленный и почитаемый (не говоря уже о том, что читаемый) на обоих континентах. Но впятеро, всемеро, вдесятеро возрастает любопытство, а интерес раскаляется докрасна и добела, когда развенчание сопровождается потоками брани, грубостью и оскорблениями по адресу развенчиваемого, так что граничит почти с вандализмом. Согласимся: истинные причины подобного неистовства вряд ли можно считать исключительно эстетическими (хотя бы в силу неэстетического их оформления) и имеют отношение куда в большей степени к Набокову, который бранится, чем к Достоевскому, которого бранят. Снобизм и эстетство как-то несозвучны безудержу страстей и скорее прикидываются холодностью и высокомерным безразличием. В этом смысле Набокову – для того чтобы сохранить лицо – требовалось только одно: маска сдержанности и спокойствия, которая давала бы прекрасный шанс удерживаться от каких бы то ни было комментариев по поводу нелюбимого литератора. Но ненависть (или очень похожее на нее чувство, да еще со сложными психологическими добавками) Набокова, не находившая утоления, не остывавшая, а, напротив, разгоравшаяся от года к году, не покидавшая его до конца дней – о чем говорят интервью с ним последних лет, когда, наскучив Америкой, он поселился в Швейцарии, – такая ненависть имеет обратный эффект: она вызывающе провокационна. Она сближает – гораздо больше, чем лояльность или признательность, – с объектом ненависти; она соединяет с ним почти так же, как любовь.

И что уж точно: она оставляет следы и наводит на след.

1

Наверное, есть свой резон в том, что деятельность учителя словесности – как скромного школьного литератора, так и профессора элитарного университета, имеющего кафедру, спецкурсы и преданных учеников, – все-таки отдельная профессия, находящаяся вне, а не внутри литературного процесса. Оно, конечно, соблазнительно, чтобы лекции о мастерах слова составлялись и прочитывались мастерами же. Но, памятуя о превратностях писательских характеров и специфике взаимоотношений между литераторами как вообще, так и в частности, понимаешь и тех, кто от подобного искушения воздерживается. Можно ли представить, что лекции о Тургеневе читает Достоевский? Или наоборот? Что спецсеминар по Шекспиру ведет Толстой, а по Чехову Анна Ахматова? Или в другой связке: Булгаков «преподает» Маяковского, а Есенин – Блока? Примеры можно множить, и соблазн велик. Но в российской традиции подобных экспериментов как-то избегали – затрудняюсь вспомнить даже исключительные случаи.

В этом смысле опыт лекционной работы Набокова в американских университетах достаточно уникален. Американский писатель русского происхождения, который в Англии изучал французскую литературу, чтобы преподавать ее в Германии, – так примерно объяснял Набоков свою национальную принадлежность, – он имел много преимуществ перед коллегами из Корнеллского университета, среди которых вряд ли могли быть равновеликие ему личности. И хотя бы только потому, что список европейских шедевров (где Джейн Остин соседствовала по воле составителя с Гоголем, а Стивенсон со Львом Толстым) мог в любом месте раздвинуться, чтобы, вобрав имя «Набоков», сомкнуться вновь, лектор должен был чувствовать себя вполне комфортно – он выдерживал тест на соизмеримость и по масштабу, и по калибру.

Опять же: список шедевров – и это очевидно всякому историку русской и европейской литератур – менее всего отвечал критериям строгого и оптимального подбора или вообще какому угодно литературно-педагогическому принципу. Он (список), в силу разноплановости содержания, доказывал лишь, что попавшие в него писатели не раздражают лектора, не вызывают его гнева и не провоцируют на расправу: Набоков-преподаватель подбирал компанию, с которой худо-бедно уживался Набоков-писатель. Не стану произносить термины «произвол», «вкусовщина» или что-нибудь в этом роде. Произнесу слово «свобода» – свобода составлять курс по собственному разумению и без оправдательных комментариев, касаемых персоналия, методики или пресловутой «наглядности». (Известно, что на лекции об «Анне Карениной» Набоков приносил чертежи внутреннего устройства вагона железной дороги между Москвой и Санкт-Петербургом. В других случаях это были планы комнат, где происходило действие, или планы улиц с адресами персонажей, или карты городов.)

Несомненно: такая свобода и прекрасна, и желанна, и плодотворна. Но вот факт, хорошо известный в среде американских славистов и упоминаемый в статье профессора Симона Карлинского (кстати, той самой, которая была заказана как вступление к изданию «Лекций по русской литературе» Набокова и затем по настоянию жены писателя, Веры Набоковой, исключена из книги). Однажды Набоков рассматривался в качестве одного из возможных претендентов на должность профессора в крупнейший университет Восточного побережья. Во время обсуждения его кандидатуры видный ученый-славист русского происхождения (хотя С. Карлинский не сообщает имени и координат, речь идет, насколько я знаю, о Гарвардском университете и Романе Якобсоне) возразил, выдвинув следующий довод: нельзя нанимать крупного русского писателя преподавать русскую литературу, подобно тому как не приглашают слона читать курс о слонах [423]423
  Karllnsky Simon.Nabokov's Lectures on Russian Literature // Partisan Review. 1983. Boston. Vol. L. № 1. P. 94.


[Закрыть]
.

Трудно сказать, что же в большей степени не устраивало славистов Гарварда (куда Набоков так и не был принят) в его кандидатуре и почему столь элитарное учебное заведение пренебрегло соображениями престижа. Может быть, то обстоятельство, что Набокова как литературного критика и преподавателя совершенно не интересовал «исторический континуум», развитие литературы на фоне реальной действительности и какие бы то ни было литературные направления, школы, влияния? Может быть, гарвардскую профессуру смущало, что ссылки на вторичные источники в лекциях Набокова (то есть не на тексты, а на критическую и исследовательскую литературу) были минимальны, а выбор их случаен? Ведь не зря отмечает Карлинский, что в связи с Достоевским Набоков цитировал только книгу Петра Кропоткина «Идеалы и действительность в русской литературе», а для биографической информации о Горьком использовал советское пропагандистское издание некоего Александра Роскина «С берегов Волги», предназначенное детям среднего и старшего школьного возраста.

Однако вероятнее всего за выражением «an elephant to teach a course on elephants» стояли опасения, связанные с излишней для чинного, чопорного, академического Гарварда субъективностью, оригинальностью (порой граничащей со скандалом) набоковских лекций. В этом смысле Набоков как бы предвосхитил участь Пнина, чудака-профессора русского происхождения, героя одноименного романа, написанного в 1957 году, под занавес преподавательской карьеры писателя, – Пнину отказали от места профессора французской литературы как раз по причине того, что он единственный из всех претендентов свободно владел французским.

Но если, конечно, отвлечься от соображений внепрофессионального толка (скажем, зависти, которую могли испытывать к Набокову его потенциальные коллеги как к сильному конкуренту, влиятельному в литературных кругах), гарвардских славистов в чем-то можно понять. Не говоря уже о высказываниях по адресу Достоевского (которые на Западе воспринимались как необъяснимое извращение), Набоков в публичных выступлениях не знал снисходительности – ни к тем, кого не любил, ни к тем, кто его мало интересовал, ни даже к тем, к кому испытывал теплое или приязненное чувство. Презирая, например, Фрейда, считая венского психоаналитика едва ли не шарлатаном и, во всяком случае, фигурой вздорной и комической, Набоков не выбирал выражений: «Пусть верят легковерные и пошляки, что все скорби лечатся ежедневным прикладыванием к детородным органам древнегреческих мифов» [424]424
  Набоков В.Интервью, данное Альфреду Аппелю // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 165.


[Закрыть]
. Но вот как он отзывается о Льюисе Кэрроле, которого, по его собственному признанию, «всегда обожал»: «Есть у него некое трогательное сходство с Г. Г. (герой „Лолиты“ Гумберт Гумберт. – Л. С.), но я по какой-то странной щепетильности воздержался в „Лолите“ от намеков на его несчастное извращение, на двусмысленные снимки, которые он делал в затемненных комнатах. Он, как многие викторианцы – педерасты и нимфетолюбы, – вышел сухим из воды. Его привлекали неопрятные костлявые нимфетки в полураздетом или, вернее сказать, в полуприкрытом виде, похожие на участниц какой-то скучной и страшной шарады» [425]425
  Там же. С. 176.


[Закрыть]
.

Лекционная деятельность, университетская карьера давали Набокову, безусловно, многое. К числу преимуществ относились, я думаю, не только статус профессора (многие писатели Америки не имеют иного выбора, чем университетское преподавание), не только материальная стабильность, возможность пользоваться огромными библиотеками и иметь большие каникулы. Лекционная работа располагала к монологу и почти не нуждалась в диалоге. К тому же спор, если и мог возникнуть, велся не на равных: студенческая аудитория заведомо не предполагала наличия сильных оппонентов, да и вряд ли, сыщись такие даже среди его коллег, они смогли бы в чем-то переубедить Набокова-лектора и тем более Набокова-литературного критика. Нет ничего проще как обставить этот тезис множеством цитат и эпизодов, призванных свидетельствовать о мании величия, надменности и высокомерии Набокова, проявляемых, в частности, по отношению к так называемым собратьям по перу. Но из обилия литературной мемуаристики, показаний очевидцев и жертв, претерпевших от беспощадности и гордыни Набокова, я выбираю все-таки два признания самого писателя, которые, будучи сопоставлены, побуждают двигаться в глубь текстов и смыслов – в поисках ключей к столь волнующей тайне, каковой была и остается его ненависть к Достоевскому, может быть, не знающая аналогов по интенсивности и неутомимости. Оба высказывания содержатся в уже процитированном интервью, взятом у него в сентябре 1966 года в Монтрё (Швейцария), где Набоков поселился вместе с женой после выхода в отставку, Альфредом Аппелем, кончившим курс как раз в Корнеллском университете и учившимся у Набокова.

Первое. «…Замысел романа прочно держится в моем сознании, и каждый герой идет по тому пути, который я для него придумал. В этом приватном мире я совершеннейший диктатор, и за его истинность и прочность отвечаю я один. Удается ли мне его воспроизвести с той степенью полноты и подлинности, с какой хотелось бы, – это другой вопрос».

Второе. «…Главная наша награда (речь идет об университетских преподавателях. – Л. С.) – это узнавать в последующие годы отзвуки нашего сознания в доносящемся ответном эхе, и это должно побуждать преподающих писателей стремиться в своих лекциях к честности и ясности выражения».

Итак, запомним: герои Набокова находятся в его полной и абсолютной власти, живя, думая и чувствуя по указке диктатора-автора; сам же он в роли преподающего писателя планомерно (с отражением в учебных планах), из года в год и в течение многих лет «уничтожает» другого писателя, стремясь добиться возможного совершенства в этом занятии, а также честности и ясности в словах и выражениях.

Стойкое, многолетнее неприятие писателя писателем («святая ненависть») – чувство хотя и бесплодное, но несомненно подлинное. За ним стоит некая реальность (философ бы сказал: онтология), некие истинные, а не мнимые причины и следствия. Здесь, как в связи с другими обстоятельствами писал поэт, тоже – «дышит почва и судьба». Оно – это чувство – живо и трепетно, пока может насыщаться, получать новые и новые стимулы. Но вот что поразительно: к моменту творческого дебюта Набокова Достоевский уже давно ничего нового, сверх того, что сказал, сказать не мог; ненависть же к нему Набокова лишь крепла год от года, от семестра к семестру, рискну уточнить – от романа к роману.

Ненавидимый и ненавидящий порой ближе друг к другу, чем любимый и любящий. Пожар ненависти опаляет ненавидящего, его преследуют видения и мучают галлюцинации – противник, соперник, вернее сказать, предмет страсти всегда, неотступно при нем.

Позволю себе повторить уже заданный вопрос, прибавив к нему еще одну краску: что же распаляло страсть Набокова, если его bête noire молчал, никак не реагируя – по совершенно объективным причинам – на словесные провокации? С кем (и за что?) в течение творческой, а затем и преподавательской деятельности (1941–1958) сражался Набоков? Чего ожидал от итогов этой поистине титанической – даже и для литератора набоковского калибра – борьбы?

2

Итак, в списке европейских шедевров, составленном Набоковым для своего курса, Достоевский не значился. Но уже после смерти Набокова был издан на английском языке не предназначавшийся для печати другой его курс – «Лекции по русской литературе». Помимо признаваемых Набоковым корифеев русской классики XIX века Тургенева, Толстого и Чехова, сборник включал также и раздел о Достоевском (лекции о Гоголе были изданы в виде отдельной книги под названием «Николай Гоголь» еще в 1944 году).

По признанию многих американских славистов (того же Симона Карлинского, получившего заказ на предисловие к «Лекциям»), отлично помнивших многочисленные резко негативные высказывания Набокова о Достоевском в самых различных публичных выступлениях и интервью, а также наслышанных о его преподавательской манере уничтожать«объект» за десять минут, они были немало удивлены, обнаружив в корпусе книги большой очерк, посвященный Достоевскому. «Большой сюрприз», – резюмирует Карлинский в уже цитированном мной несостоявшемся предисловии к Лекциям и обращает внимание на еще одну неожиданность: неизбежное – при взглядах Набокова на жизнь, искусство, политику – отталкивание от Достоевского странным образом сочеталось с детальнымзнакомством и многочисленными личныминаблюдениями над романной техникой, стилистикой, психологической манерой своего антагониста.

Очерк тем не менее начинался с предупреждений. «Мое отношение к Достоевскому сложно и трудноопределимо. В своих лекциях я обычно рассматриваю художественное творчество с тех позиций, с каких меня вообще интересует литература; то есть как явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский отнюдь не великий писатель, а довольно посредственный…»(курсив мой. – Л. С.) [426]426
  Цитаты из «Лекций по русской литературе» приводятся по изданию: Nabokov Vladimir.Lectures on Russian Literature. Picador. London, 1983. Некоторые фрагменты цитируются по публикации в «Литературной газете». 1990. № 36 (перевод на русский язык Анны Курт).


[Закрыть]
. И дальше: «…я в своем курсе собираюсь подробно разбирать произведения действительно великих писателей – а именно на таком высоком уровне следует критиковать Достоевского. Я слишком мало похожу на академического профессора, чтобы преподавать то, что мне не нравится». И, наконец, самое основное: «Не скрою, мне страстно хочется развенчать Достоевского».

При всем уважении к способности Набокова испытывать сильные чувства и откровенно признаваться в них, нельзя не увидеть некоторой несообразности, алогичности его вступительных заявлений.

Если он, Набоков, отказывает Достоевскому в величии и таланте, почему все-таки включает в свой курс? Если он, Набоков, привык преподавать только то, что ему нравится, зачем обращается к тому, к чему отношение «сложно и трудноопределимо»?

Если Достоевский – посредственность, почему его творчество следует критиковать именно на фоне «действительно великих»? Только потому, что Достоевский уже занесен в списки великих и бессмертных? Но ведь чужое и тем более общее мнение Набокову не указ.

И, наконец: что значит «следует»? Почему «великих» следует «подробно разбирать», а Достоевского только «критиковать»? Ведь если Набоков хотел перевести Достоевского в «группу Б», ему как раз и полагалось бы подробно и обстоятельно разобрать всю фактическую сторону дела. Если же писательская категория Достоевского была ясна Набокову априори, критиковать его по критериям, предъявляемым только к великим, было так же нелепо, как, например, возмущаться, что от фонаря света меньше, чем от солнца.

Здесь я хотела бы сделать небольшое отступление от темы и коснуться тех самых эстетических позиций, с точки зрения которых Достоевский в глазах Набокова оказывается несостоятельным. Литература, утверждает Набоков, интересует его только как явление мирового искусства и как проявление личного таланта. Но Набоков-читатель получил в наследство творчество Достоевского именно в такой упаковке: гений и вершина (одна из вершин) мирового искусства. На каком основании усомнился Набоков в справедливости фортуны, не обошедшей Достоевского в посмертных почестях?

Перечитывая многочисленные высказывания Набокова, где он выражает свои кредо, кажется порой, что все они прямо или косвенно метят в одну и ту же цель – настолько точно, безошибочно употребляет Набоков «ключевые» слова. «Могу дать начинающему критику такие советы: научиться распознавать пошлость (в Лекциях в связи с Достоевским говорится о „длинной веренице литературных банальностей“. – Л. С.). Помнить, что посредственность (именно этим словом назван Достоевский в отличие от великих мастеров. – Л. С.) преуспевает за счет „идей“ (здесь попадание в десятку. – Л. С.). Остерегаться модных проповедников (!). Проверять, не является ли обнаруженный символ собственным следом на песке. Избегать аллегорий. Во всем ставить „как“ превыше „что“, не допуская, чтобы это переходило в „ну и что?“» [427]427
  Набоков В.Интервью, данное Альфреду Аппелю // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 166.


[Закрыть]
. В послесловии к «Лолите» Набоков сказал еще точнее – ближе к цели: «Я не читаю и не произвожу дидактической беллетристики… Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением… Все остальное, это либо журналистическая дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак с молотком и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому, Томасу Манну» [428]428
  Набоков В.Лолита. М.: Известия, 1989. С. 335.


[Закрыть]
.

Несомненно, себя Набоков воображал именно таким смельчаком – с молоточком, занесенным над Достоевским: как «идеологический писатель» автор «Братьев Карамазовых» точно подпадал под оба обвинения, неоднократно будучи уличаем (Набоковым же) в журнализме, бесконечном и бесплодном теоретизировании и лжепророчествах. Отсвет «Больших Идей», саркастически изображенных в виде гипсовых кубов, бросал карикатурную тень – и справедливости ради надо признать, что доставалось за назидательность и дидактизм не одному Достоевскому: «Гоголевское религиозное проповедничество, прикладная мораль Толстого, реакционная журналистика Достоевского – все это их собственные небогатые изобретения, и в конце концов никто этого по-настоящему не принимает всерьез» [429]429
  Набоков В.Интервью, данное Альфреду Аппелю // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 164.


[Закрыть]
. (Поразительно, что Набоков, чуравшийся всякой политики, прибегнул к одиозному термину «реакционный».)

Но те-то, Гоголь и Толстой, были любимцами и если даже провинились перед чистым искусством, то все же на стороне, отдельно от основного художественного занятия. Грехи Достоевского были куда глубже и затрагивали самую суть, ибо художество, мастерство служили идее (или набору идей), чему сочувствовать Набоков никак не мог. К тому же и сами идеи, к которым, по его мнению, Достоевский питал слабость, воспринимались Набоковым в том же самом «реакционном» ключе: «спасение через покаяние, этическое превосходство страдания, смирение и непротивление, защита свободной воли не как философская, а как моральная проблема и, наконец, противопоставление эгоистической антихристианской Европы русскому христианскому братству», – все это в Лекциях преподносится как побрякушки, сентиментальный вздор. К тому же именно сентиментализм, считал Набоков, «положил начало той самой коллизии, которая столь мила его (Достоевского. – Л. С.) сердцу: поставить людей в унизительное положение и извлечь из этого максимум сострадания» [430]430
  В остроумном и стилистически точном наброске антинабоковского памфлета, имитирующем манеру Набокова в четвертой главе «Дара», посвященной Чернышевскому, В. Ерофеев показывает обратную сторону набоковского снобизма и эстетства:
  «…в любовно-стихотворческом ударе (скверные, подражательные, под символистов, стихи и недовоплотившаяся по разным причинам – мешали и ночные кошмары – любовь) он пропустил русскую революцию (так ей и надо!), разочаровавшись в вероломном богоносце, из лакейской вылезавшем прямо на площадь, в эмигрантской мышиной возне, так что политика, Большие Идеи и прочий вздор меня, милостивые государи, никогда не занимали, и потому, говоря о берлинской поре моей жизни (1922–1937), он ни слова не скажет… ни о приходе Гитлера к власти, ни об условиях существования в нацистской Германии, которую, впрочем, он от души (трусовато сомневаясь до конца жизни в ее существовании) решительно ненавидел»
(В. Ерофеев.Русский метароман В. Набокова, или В поисках потерянного рая // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 127).

[Закрыть]
.

Литературно-критическую манеру Набокова в очерке о Достоевском вернее всего следовало бы обозначить как разное – крупицы анализа и разбора тонут здесь в стихии оценок. Личное «я» владычествует, «нравится» – высший и, собственно, единственный критерий: «Безвкусица Достоевского, его бесконечное копание в душах людей с дофрейдовскими комплексами, упоение унижением человеческого достоинства – вряд ли это может вызвать восторг. Меня не увлекает,как его герои „через грех приходят к Христу“… Так же, как меня оставляет равнодушным музыка, я, к сожалению, равнодушени к Достоевскому-пророку» (курсив мой. – Л. С.).

Столь же личностны (хочу удержаться от маловыразительного определения – субъективны) и малодоказательны конкретные претензии: «В мире Достоевского нет погоды, поэтому, как одеты персонажи, не имеет никакого значения». Или: «Описав наружность героя, он по старинке уже не возвращается к ней. Большой художник так не сделает…». Вообще с доказательствами и аргументами плохо, и Набоков, увлеченный развенчанием, буквально подставляется под свой же запрет – ставя «как» превыше «что», не допускать, чтобы это переходило в «ну и что». Ну и что из того, скажем мы, что у Достоевского нет погоды? Что это доказывает? И с точки зрения какой это нормы следует поминутно описывать наружность персонажей? Набоков – в пику Достоевскому – хвалит Толстого: «Толстой все время видит своих героев и точно знает, какой жест последует в тот или иной момент». Но есть десятки художников, кстати, и признаваемых Набоковым, кто не все время видит своих героев, а то и просто упускает их из виду – если, допустим, интересуется в тот или иной момент развитием действия. К тому же можно привести достаточно много опровержений – есть у Достоевского и описания погоды, а на сравнениях внешности героев в начале, в середине и в конце повествования строится порой линия судьбы (ну, хотя бы история с портретом Настасьи Филипповны или пресловутой маской Ставрогина).

Набокову не нравятся сентиментальность романов Достоевского, мелодраматизм его героев и его самого. В укор Достоевскому Набоков проводит сопоставление между мелодраматической сентиментальностью и способностью тонко чувствовать: первое, конечно, приписано Достоевскому, второе великодушно взято себе. И дальше следует каскад обвинений: «Сентиментальный человек может быть в частной жизни чрезвычайно жестоким. Тонко чувствующий человек никогда не бывает жесток… [431]431
  Не для того, чтобы уесть Набокова, а для того, чтобы лишний раз убедиться в несостоятельности общих мест, процитирую фрагмент из книги З. Шаховской, цитирующей, в свою очередь, впечатление от телепередачи с Набоковым во Франции: «Перед нами предстал оледеневший человек, маскирующий свое беспокойство, скрывающий сердце под гордыней, а гордыню за „неприсутствием“. Человек горячего холода и зачинатель дела, в котором сочетаются расчетливость и необъятность…» (Шаховская З.В поисках Набокова. С. 44).


[Закрыть]
Сентиментальная старая дева может пестовать своего попугая и отравить племянницу. Сентиментальный политик может помнить о Дне матери и безжалостно расправиться со своим соперником. Сталин любил детей. Ленин рыдал в опере, особенно на „Травиате“. Целый век писатели воспевали простую жизнь бедняков». Ну и что? – спрошу я. Чего стоит этот набор штампов и общих мест? Достоевский не травил своих племянников, но, как Сталин и как, кстати, и Набоков, любил детей. Что это доказывает? Что Достоевский-писатель – посредственность? Какое отношение к творчеству Достоевского имеют слезы Ленина в опере?

Но дело, мне кажется, было вовсе не в доказательствах: похоже, Набоков даже и не заботился, чтобы его обвинительное заключение выглядело хоть сколько-нибудь убедительно.

Неубедительно, зато методически изысканно и наглядно – ведь Набоков любил «наглядность» на своих лекциях. Но если для «Анны Карениной» изобретался чертежик вагона, где героиня Толстого общалась с маменькой своего будущего возлюбленного, в досье Достоевского подбирались совсем другие (прошу прощения за термин) вещдоки.

«Я порылся в медицинских справочниках, – пишет Набоков, – и составил список психических заболеваний, которыми страдают герои Достоевского». И далее реестрик, выполненный будто бы строгим ревизором-статистиком, регистрирует: «I. Эпилепсия. Четыре явных случая… II. Старческий маразм. Один случай… III. Истерия… Два случая откровенно клинических… разнообразные формы истерических наклонностей… Большая часть женских персонажей отмечена склонностью к истерии… IV. Психопатия… Психопатов среди главных героев множество; Ставрогин – случай нравственной неполноценности, Рогожин – жертва эротомании. Раскольников – случай временного помутнения рассудка, Иван Карамазов – еще один ненормальный. Все это случаи, свидетельствующие о распаде личности. И есть еще множество других примеров, включая несколько совершенно безумных персонажей» (процитировано с небольшими сокращениями).

Резонно бы спросить здесь: почему склонность к психическим заболеваниям героев Достоевского служит компроматом для их автора? Почему, кстати, подобное исследование не было проведено в отношении героев Чехова (где, как известно, имелась целая палата сумасшедших)? Чем, в конце концов, психические заболевания криминальнее легочных или сердечно-сосудистых, которыми болели герои русской литературы XIX века?

Конечно, судить о потенциале писателя, сверяясь с медицинским справочником, занятие любопытное. Но как литературный критик и профессиональный писатель Набоков в этом фрагменте своей университетской лекции мог бы быть и поискушеннее: мог бы, скажем, не опускаться до уровня коммунально-бытовых реплик типа «еще один ненормальный». Вообще страстное желание развенчать сослужило ему плохую службу: его лекциям о Достоевском очень легко и потому неинтересно возражать. Обличительный пафос обернулся не силой анализа, а резкостью тона и грубостью оценок, явными алогизмами и плохо скрытым раздражением. Похоже, Набоков, выступая перед американскими студентами из года в год в течение восемнадцати лет, убеждал – не столько их, сколько самого себя – в том, что страстно хотел бы считать правдой. Но, чувствуя, по-видимому, что внушить, загипнотизировать аудиторию не удается или удается не всегда, он прибегал даже и к запрещенному для преподавателя приему: не доказывал, а пытался договоритьсясо слушателями «не думать о белых медведях»: «Раз и навсегда условимся, что Достоевский – прежде всего автор детективных романов».

Лекции были простейшим шансом разделаться с Достоевским, вернее, отделатьсяот него, простейшим и – насколько можно судить – достаточно бессильным ходом для опытнейшего мастера и стилиста-виртуоза Набокова. Позволю предложить рискованную параллель: лекционная деятельность Набокова (если взять в скобки ее материально-практический смысл) была чем-то напоминающим публицистические выступления Достоевского, некоей заменой, имитацией общественно-политического включения в действительность. Но у Набокова не было политических врагов – в силу его аполитичности, возведенной в принцип. Сражения с литературными соперниками, чему со страстью отдавался Набоков, проповедуя с кафедры, как будто восполняли что-то упущенное, компенсировали нечто, что, может быть, не удалось совершить на основном поприще, где, казалось, он был царь и Бог – диктатор. Что-то, связанное с Достоевским, чем дальше, тем больше мучало и донимало Набокова – настолько, что он готов был отказаться и отказывался даже от своих прежних слов. Так, единственная похвала Достоевскому («Мне кажется, что лучшая вещь, которую он написал, – „Двойник“. Эта история, изложенная очень искусно…»), произнесенная на Лекциях, была впоследствии сильно подмочена самим же Набоковым – в том самом интервью, данном бывшему студенту: «„Двойник“ Достоевского – лучшая его вещь, хотя это и очевидное, и бессовестное подражание гоголевскому „Носу“» [432]432
  Набоков В.Интервью, данное Альфреду Аппелю // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 179.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю