Текст книги "Россия в годы Первой мировой войны: экономическое положение, социальные процессы, политический кризис"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 82 страниц)
О нежелании идти на войну говорили и в тыловых городах, например в Москве «по рынкам, по лавкам» в апреле 1915 г., не скрывая тогда же, в преддверии майских погромов, намерения разграбить лавки и устроить забастовку{1004}. В 1916 г. солдаты уже утверждали, что «у нас единения нет», и это «всем известно»; автор одного из писем напрямую соотносил отношение к войне с тем, что «наш брат мужик, крестьянин, солдат обижен», так как «нет на душу полоски земли, а у помещиков – глазами не окинешь», по этой причине «ужас надоело так страдать и мучиться на свете…» Как явная несправедливость воспринималось отсутствие каких-либо обещаний крестьянам свыше: «…До сего времени нет ни одного манифеста для крестьян – защитников русской земли»{1005}.
Если в советских публикациях социальная окраска солдатско-крестьянских настроений специально акцентировалась, то в воспоминаниях эмигрантов она нередко затушевывалась. Некоторые мемуаристы связывали упадок среди солдат национального чувства, растущее равнодушие к успехам или неуспехам русской армии как с усталостью от войны, так и с увеличивающимся национальным обезличиванием интеллигенции, другие – их в послереволюционной эмиграции было больше – считали единственной причиной разложения армии большевистскую пораженческую агитацию, игнорируя тот факт, что неограниченные возможности для такой агитации большевики получили лишь в 1917 г., но и в этот период большевистские издания составляли пятую часть распространявшихся в армии. Генерал А.И. Деникин, напротив, обращал внимание на то, что большевизм «нашел благодарную почву в систематически разлагаемом и разлагавшемся организме».
Установить здесь какой-то общий для фронта и тыла хронологический рубеж затруднительно. Согласно информации «Петроградского листка», еще в марте 1915 г. толпа рабочих и студентов демонстрировала на Невском проспекте протест против сдачи Перемышля – случай не единственный. Депутат IV Государственной думы С.П. Мансырев (кадет, затем прогрессист) датировал перелом серединой 1915 г.: «Взгляд на наших врагов был совсем иной, чем приблизительно год тому назад; уже без негодования начали говорить об отдельных случаях братания на фронте…»{1006}
Судя по дневнику Бакулина, подобное случалось и раньше: обмен с немцами продуктами, мирные походы групп солдат во вражеское расположение (сначала немецкие офицеры и солдаты пришли «пить чай» и пригласили русских «в гости», после этого «200 солдат с песнями и гармошкой на Рождество [1915 г.] ходили к немцам»), дезертирство, угрозы сдаться в плен «при первой же немецкой атаке», если будут варить суп из воблы, и действительная коллективная сдача в плен не в ходе сражений{1007}.[119]119
Уже в феврале 1915 г. Л.А. Тихомиров отметил «скверный признак» – то, что «немцы берут наших в плен больше, чем мы у них». И в феврале 1916 г.: «Масса сдающихся в плен поражает всех» (Дневник Л.А. Тихомирова… С. 38, 210).
[Закрыть] Последнее как факт, хорошо известный царю, отметила в дневнике близкая царской семье старшая сестра царскосельского лазарета В.Н. Чеботарева: царь «жалуется на бич – добровольные массовые сдачи в плен» (запись от 8 января 1916 г.){1008}. В другом царскосельском лазарете можно было услышать от раненых: «Нам все равно, кому служить, немцу или Николаю, у немца, говорят, жить легче». По свидетельству слышавшего это осенью 1916 г. H. H. Пунина, приводились «бесчисленные доводы за немцев», «в этих бараках, без исключения», не наблюдалось «никакого понимания и никакого патриотизма»{1009}. Из-за слухов, что «на каждом шагу измена», заключали, что «в такую войну стремиться на фронт, быть патриотом глупо»{1010}.
До низов, по-видимому, не доходили оттенки изменений в настроениях общественности, например, прозвучавшая в сентябре 1915 г. на совещании московской адвокатуры критика в адрес либерального руководства: оно отвлекало «общественное мнение от истинного положения вещей», между тем «немец внутренний не дает нам разбить немца внешнего»{1011}. То же можно сказать о спорах внутри Прогрессивного блока насчет формулировки основного требования – «министерство доверия» или «ответственное министерство», хотя эти споры и находили отражение на страницах «Утра России», «Речи» и других газет. Среди рабочих не нашли большой поддержки проекты прогрессистов и меньшевиков-оборонцев, входивших в рабочую группу Центрального военно-промышленного комитета (социальное партнерство, рабочий съезд – в возможность их осуществления одно время поверили даже заграничные большевики: «того и гляди, “рабочий” съезд им разрешат»; «гвоздевская рабочая партия – это факт, с которым нужно будет считаться после войны»{1012}).
О налаживании помощи армии общественными организациями на фронте отзывались чаще положительно, невзирая на агитацию против них правых и колеблющуюся позицию Николая II. Император отказал черносотенцу Тихановичу-Савицкому, добивавшемуся их запрета («необходимо уничтожить Городской и Земский союзы и военно-промышленные комитеты – это гнезда революционной пропаганды и объединения…» и «убрать» их руководителей – март 1916 г.{1013}), но в высочайшем рескрипте при назначении последнего премьера Н.Д. Голицына не были упомянуты ни Земский, ни Городской союзы. В армии судили об этих организациях по их делам, безотносительно к политическим моментам. Так, в дневнике Бакулина сообщалось об открытии Земским союзом бань, парикмахерских, о доставке фуража (иначе вся кавалерия погибла бы от бескормицы), в то время как налицо «полное банкротство нашего интендантства». «Вообще что Земский союз устраивает, все хорошо, даже питательные пункты лучше, как для офицеров, [так] и нижних чинов, в особенности, где находится Пуришкевич», – записал в январе 1916 г. Бакулин{1014}.[120]120
Ср. рассказ самого Пуришкевича: «27-го февраля мы могли бы стать гражданами…» Тюремные записи В.М. Пуришкевича. Декабрь 1917 – март 1918 г. // Исторический архив. 1996. №5–6. С. 119, 126–128.
[Закрыть] «Мы о вас слышим с фронта, от наших братьев и детей, что, кроме великой благодарности, вы ничего не заслуживаете», – писали тому же Пуришкевичу{1015}.
В 1995 г. на международном научном симпозиуме в Петербурге впервые обсуждался вопрос о том, можно ли говорить о совмещении в сознании рабочих и вообще народных низов патриотизма и политического радикализма, вытеснялся ли патриотизм ростом недовольства и стачечной активности. По мнению X. Яна, патриотизм не исчез, однако патриотические тенденции были многообразны, ввиду отсутствия в России единой патриотической доктрины, способной отвлечь внимание от социальных и экономических проблем{1016} (обращали внимание на превосходство в этом смысле Германии «Московские ведомости»; Л. Тихомиров, соглашаясь с газетой, называл общенемецкую идею «безбожной» и «бесовской»{1017}).
Обсуждение, не закрыв проблему, выявило широкий диапазон взглядов от повторения стандартного тезиса советской историографии о «патриотическом угаре», не получившем в России большого масштаба и глубины, до выводов об изменении патриотических представлений на протяжении трех лет войны под влиянием большого количества факторов. Участники обсуждения напомнили, что элементы ксенофобии были присущи русской революционной традиции со времен декабристов и что шовинистическая пропаганда стимулировала развитие революционного движения{1018}. О солдатах речи не шло, но, видимо, и при расширительном толковании понятия «патриотизм» дезертирство и сдача в плен к проявлениям его не причислялись.
Действительно, источники не обнаруживают проявлений идеального патриотизма, очищенного от «примесей». Точнее говорить о переплетении многих из таких «примесей» в разных пропорциях, включая стремление покончить с войной, ксенофобию, социальные ожидания и т. д. Они могли не совпадать, но соприкасаться с позициями интеллигентных кругов и официальной пропагандой, преследовавшей прагматические цели, – как-то объяснить военные и иные неудачи, перенаправить народное недовольство в другую, приемлемую сторону. Тему «немецкого засилья» с первых дней войны муссировала пресса («Вечернее время», «Новое время», «Русское слово» и др.){1019}, националистическую пропаганду подкрепляли дискриминационные меры властей против немцев – российских подданных.
Итогом явился обстоятельно изученный исследователями взрыв агрессивной ксенофобии в Москве и окрестностях 27–29 мая 1915 г. Погром грозил перерасти в неконтролируемое движение против всех имущих слоев, но тем не менее оправдывался как выражение подлинных патриотических чувств. Например, инспирировавшим погром князем Ф.Ф. Юсуповым и лидером правых в Государственной думе А.Н. Хвостовым: причина погрома та, что у рабочих «терпение лопнуло», они «не могли работать спокойно», народ «болеет душою, у него сердце кровью обливается… он говорит, несправедливо, может быть: …продались и предались» и т. п. Лев Тихомиров в дневнике записал, что основной причиной явилось «полное падение доверия народа к власти, которая… не хочет действовать против немцев». На второе место – это уже домысел – он ставил вмешательство революционеров, так как фабричных рабочих («довольно молодых, прилично одетых») могли поднять «с видом патриотизма» только революционеры{1020}.
Театром военных действий стала черта оседлости, и черносотенцы утратили монополию на открытое антиеврейство. Зверства казачьих частей в захваченной Галиции и на территории России (по словам Бакулина, еврейское «население боится больше казаков, чем немцев») русская пресса замалчивала{1021}. Редакция «Русских ведомостей» не сразу и лишь на последней полосе газеты согласилась опубликовать написанный Л. Андреевым и Ф. Сологубом осторожный протест против «несправедливых обвинений» с указанием, что уравнение евреев в правах – «одно из условий государственного строительства». Протест подписали 216 человек. Но нашлись и отказавшиеся подписать, искавшие в антисемитской кампании властей резоны: шпионы-де среди евреев есть, и пусть даже «явно враждебных действий» со стороны евреев нет, но «нет доброжелательства»; «для солдата они не понятны» и т. д.{1022} С точки зрения правых, действия властей были недостаточны: раз «две трети» горожан «вторят статьям левых газет», то необходимо эти «еврейские» газеты закрыть, в том числе «полуеврейское» «Русское слово»{1023}.
И московские власти, и Верховное главнокомандование, создавая образ внутреннего врага, разжигая шпиономанию и акцентируя тему измены как все объясняющую, вступили на рискованный путь, не укрепив таким способом ни фронт, ни единство империи, ни авторитет правительства. Ограничить круг «изменников» оказалось невозможно. В августе 1915 г. Л. Тихомиров пытался опровергать «вздор» на сей счет приезжавших в Москву крестьянок, но вскоре сам записывал, что «изменников у нас, несомненно, много, и вряд ли только немецкой или еврейской национальности, а также и русской»{1024}. Бакулин, видимо, выражая не только собственное мнение, заметил по поводу того, достоверна ли «молва», которой питались солдаты: «Всегда если есть какой-то слух между солдатами, бывает правда, хотя не сполна, а частью. Всегда слухи и толки потом оправдываются»{1025}. Напротив, информация газет часто вызывала недоверие: «они только подкрашивают»{1026}.
Когда 1 ноября 1916 г. Милюков повторил то, что уже говорил в Государственной думе летом, – о том, что «из края в край земли русской расползаются темные слухи о предательстве и измене… слухи эти забираются высоко», он констатировал давно известное – наличие и распространенность слухов, не предполагавших приведения каких-либо доказательств. Его речь одобрили и критики Милюкова в партии («не просто парламентская речь, а парламентское действие»), но не только с тактической точки зрения. Намек Милюкова на правдоподобие слухов также был уже общим местом{1027}. По словам Маклакова (декабрь 1916 г.), деревне «немедленно стало известно все то, что знает в Петрограде каждая кухарка и дворник. И ужасное зерно истины деревня стала облекать в невероятные одежды легенды», «она знает в оценке происходящего одно ужасное слово: “измена, предательство русского народа германцам”»{1028}. Но в письмах из армии писали об измене «в нашем начальстве», на самом верху, начиная еще с дела Мясоедова.
Несмотря на запрет публиковать в газетах отчет с речью Милюкова, он распространялся повсеместно, открыто читался и обсуждался в офицерских собраниях{1029}. Отсюда не следует, что слово об «измене» «твердо укоренилось», «получило общественную санкцию» именно с 1 ноября 1916 г., это аберрация зрения современников и историков в свете последующих событий{1030}.
Лев Тихомиров первый раз зафиксировал «разную болтовню публики на тему об изменниках» в марте 1915 г., далее эта тема не сходила со страниц его дневника. 29 января 1917 г. он констатировал широчайшее распространение слухов, связывающих воедино «измену», о которой «трубит весь народ, буквально весь», и недееспособность власти, не исключая верховную, прямо подтвердив, таким образом, то, что сказал в Думе Милюков. «Страна полна слухов, что показывает полное падение доверия к управительским способностям Государя и какое-то прямо желание переворота. В перевороте видят единственный способ уничтожить измену», причем «теперь против Царя – в смысле полного неверия в него – множество самых обычных “обывателей”, даже тех, которые в 1905 г. были монархистами, правыми и самоотверженно стояли против революции»{1031}. Отсутствие доверия к власти как общую черту писем из армии отмечала в 1916 г. и военная цензура.
Очевидно, таким образом, что половодье слухов, пусть приблизительных и нередко далеких от действительности, с концентрацией их на личности царя и царицы как минимум способствовало образованию вокруг режима политического вакуума. При этом, хотя читавшие газеты могли находить в публиковавшихся речах депутатов нечто близкое их наблюдениям и переживаниям (эти речи «просто разрывают души»), вплоть до февраля в низах не было явного предпочтения Думы правительству, они могли и уравниваться. Давно бы покончили с немцем, если бы не «плохие были у нас министры и представители Государственной думы», – читаем в одном из писем{1032}. Среди русских военнопленных, по свидетельству пленного бельгийского офицера, можно было услышать и громкую критику правительства, и выпады против верховной власти, но даже после Февральской революции явно было больше тех, кому «все равно, от кого, от абсолютной монархии или республики, а дай землицы» – вместе с прекращением войны{1033}.
Из всех проблем, выдвинутых ходом войны, общественность, в том числе партийно организованная, неожиданно получившая власть, так и не осознала как первоочередную задачу выход России из войны. Еще до революции общественное мнение по этому вопросу расслоилось. Так, разное отношение встретил основанный М. Горьким в декабре 1915 г. антивоенный журнал «Летопись». В.Г. Тан-Богораз «видел, как толпа рабочих чествует Горького (а он пораженец)…»{1034}, тогда как выступление Горького в петроградском межпартийном кружке прогрессиста профессора М.П. Чубинского с докладом, в котором проводились «сдержанно и осторожно» «пораженческие тенденции», не нашло у слушателей поддержки{1035}. Еще более резко реагировали на проповедь Горького армейские офицеры, они прислали писателю в конверте веревку для петли[121]121
Этот достоверный факт отрицал в 1928 г. Л.Н. Войтоловский, рапповский литературный критик, оспаривая воспоминания К.И. Чуковского о Горьком. Упрощая недавнюю историю, он утверждал, что «все до одного ненавидели эту кровавую бойню», «на фронте все обожали» Горького, за исключением лишь «тыловых патриотов». Ему возразил писатель М.Л. Слонимский: «Я тоже воевал и знаю, что тогда было много патриотов, стоявших за войну до конца – особенно из офицерства… Читатели “Речи”, “Русской воли” и пр. и пр… ненавидели Горького». См.: Чуковский К. Дневник 1901–1929 / Подг. Е.Ц. Чуковской. М., 1991. С. 438–439 (ср. эпизод, описанный в дневнике в 1916г.-с.71).
[Закрыть].
Падение монархии по существу не сдвинуло этот вопрос с места, лозунг «революционного оборончества» оказался неспособным остановить достигшую в 1917 г. крайних пределов деморализацию армии, обусловившую провал летнего наступления русской армии, несмотря на все, в том числе пропагандистские, усилия в ходе его подготовки{1036}.
2. Клубы, салоны, кружки и общественное мнение
Из политических клубов, повсеместно создававшихся в 1905–1906 гг. политическими партиями для привлечения сторонников и формирования общественного мнения в духе партийных программ, ко времени Первой мировой войны уцелели немногие, главным образом из-за официальной нелегализованности этих партий, прежде всего кадетской. Беспрепятственно функционировали, но не проявляли после 1912 г. заметной активности Всероссийский национальный клуб и аналогичные клубы в провинции – в Киеве, Воронеже, Казани и в других городах, задуманные как «общие очаги» «людей русского национального склада», но объединявшие преимущественно цензовую публику{1037}. Продолжал функционировать организованный в 1905 г. октябристами петербургский Клуб общественных деятелей, он также вначале ставил перед собой задачу «завоевать себе положение влиятельного органа общественного мнения»{1038}.
И до, и во время войны власть, располагая большим объемом информации, предпочитала не считаться с независимым общественным мнением, в согласии с тем, что говорилось на страницах правой прессы: самодержавный царь должен сам угадывать и указывать «органический запрос жизни»{1039}. Оборотной стороной половинчатости обновления государственного устройства России, слабости парламентской и партийной системы явилось особое по-прежнему место на верхних этажах власти так называемых безответственных сил, в частности группировавшихся в элитарных столичных ассоциациях – клубах, салонах и кружках. Не будучи в прямом смысле тождественными политическим клубам (но продвигая своих ставленников на государственные должности{1040}), эти закрытые от посторонних привилегированные центры общения оставались и в период войны средоточием политической и иной «молвы», где генерировалось общественное мнение близких власти аристократических кругов. Молчаливо подразумевалось, что как раз учет этого заведомо консервативного мнения помогает угадывать «запрос жизни», не вступая в противоречие с волей самодержца{1041}.
Среди таких центров приемлемой «общественности» выделялись Английский и Новый клубы и особенно Императорский Яхт-клуб, в начале века почти утративший черты спортивного общества. Почетными членами этих клубов были представители императорской фамилии; в 1912 г. в Яхт-клуб входило 10 великих князей{1042}. Размышляя в августе 1915 г. над тем, «кто нами правит», Л.А. Тихомиров причислял к «нашим правящим силам» после императора, императрицы и Распутина не доступный «простецам» Яхт-клуб, представляющий собой «высокое учреждение» – выше, как думал Тихомиров, правительства и Думы, имеющий «огромное влияние», ибо «его сила в придворных сферах, а влиятельные лица – великие князья и высшая аристократия»{1043}.[122]122
По сути дела о такой же иерархии, но рассматривая царскую власть и ее окружение как единое «безответственное» целое, писал после Февральской революции Александр Блок, опиравшийся на материалы Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «Старая русская власть делилась на безответственную и ответственную. Вторая несла ответственность только перед первой, а не перед народом» (Блок А. Последние дни императорской власти. М., 2012. С. 115).
[Закрыть]
Ввиду состава таких клубов и салонов правительство не могло не интересоваться содержанием «клубных разговоров». Так информировал о них Министерство внутренних дел (кроме основной темы – происходящего в кулуарах Государственной думы) чиновник Л.К. Куманин. Он полагал, что в клубах и салонах «рассказывают много басен», но все же эти образования «весьма чутко и правильно реагируют даже на мимолетные политические перегруппировки…»{1044} Открыты были салоны и клубы и для дипломатов союзных держав, они считали нужным посещать их, чтобы быть в курсе умонастроений кругов, приближенных к вершине власти, наряду с домами великих князей и других высокопоставленных лиц, приглашавших дипломатов.
Объявление войны Германии вынудило крайне правых, поддержавших внешнеполитический курс правительства, резко переориентироваться. Война показала и иллюзорность надежд умеренно-правых на примирение интересов великих держав[123]123
А.С. Суворин, например, реагируя на негативное отношение к России на Западе во время русско-японской войны, предлагал им примириться на основе согласия вокруг «общего культурного дела белой расы» в Азии и Африке (Дневник А.С. Суворина. М., 1992. С. 367).
[Закрыть]. В начале войны французский посол Морис Палеолог обратил внимание на то, как изменились настроения «в высшей степени консервативной» среде обычно прогермански настроенных членов Яхт-клуба. Теперь здесь говорили, что Германия и Австро-Венгрия нанесли своими действиями оскорбление славянскому миру и тем самым смертельный удар монархическому принципу в Европе. Подобная же метаморфоза, как рассказывал Палеологу либерал Стахович, произошла с крайне правыми в Государственной думе и Государственном совете, он уверял, что доктрина соглашения с германским императором, которую проповедовали до войны князь Мещерский, Щегловитов, Марков и другие лидеры «этой влиятельной и многочисленной партии», сейчас разрушена. По собственным наблюдениям Палеолога, среди членов Яхт-клуба были тем не менее предпочитавшие по этому поводу промолчать{1045}.
Этот факт, как и ряд других, не позволяет считать совокупность привилегированных клубов и салонов, и еще шире – консервативную среду, во всем однородной и, следовательно, способной служить прочной опорой власти в экстремальных условиях войны. Невозможно было такое желательное власти единодушие и потому, что это была по-прежнему среда соперников в борьбе за информацию и влияние. Как позднее свидетельствовал Н.Ф. Бурдуков, унаследовавший политический салон умершего в 1914 г. князя В.П. Мещерского (вместе с доверием императора и императрицы), салоны и клубы состязались между собой в качестве центров сплетен, оспаривая в этом друг у друга пальму первенства{1046}. Точно так же характеризовал британский посол Бьюкенен дворец великого князя Павла Александровича в Царском Селе: дворец «славился повсюду как обильный источник сплетен». Жена великого князя княгиня О.В. Палей называла себя «октябристкой», а Бурдукова «черносотенцем», о его шефе Протопопове говорила, что «это подлец и мерзавец», «которого надо повесить», – выразительное подтверждение того, что и родственные связи Романовых не обеспечивали сами по себе полного политического единомыслия{1047}.
Немаловажно, что критически, как и до войны, отзывались о петербургском Яхт-клубе и «легкомысленных» салонах, решающих судьбы России между чашкой чая и партией в бридж, консерваторы и тоже по преимуществу аристократы, объединявшиеся на основе идей неославянофильства, особенно в Москве, например кружок Ф.Д. Самарина{1048}. Разделяло их, помимо всего прочего, отношение к Распутину и к «раболепству» перед ним Синода. Лишь эпизодически могли проникать в центры «камарильи» самые известные тогда лидеры черносотенных союзов[124]124
Бывший предводитель Союза русского народа А.И. Дубровин утверждал на допросе в ВЧК в 1920 г., что он «по убеждению коммунист-монархист»: «…В верхи я не лез, в салонах я не был, и на чердаки и в подвалы шел и старался помочь, чем мог…» и т. д. (Следственное дело доктора Дубровина / Публ. В.Г. Макарова // Архив еврейской истории. Т. 1. М., 2004. С. 280). Между тем еще в начале существования Союза русского народа, 6 декабря 1905 г. вместе с П.Ф. Булацелем и А.А. Майковым Дубровин встречался в Яхт-клубе с великим князем Николаем Николаевичем («все довольны и сияли», – записал свидетель встречи), и это было не первое посещение ими клуба. Только после этих предварительных «смотрин» их принял Николай II (см.: Розенталь И.С. «И вот общественное мненье!»… С. 245–246, 255).
[Закрыть].
Вследствие всего сказанного, единообразие суждений по важнейшим вопросам, выдвинутым войной, наблюдалось не всегда. Когда в связи с обещанием в начале войны автономии Польше Палеолог отмечал враждебное отношение к Польше русского общественного мнения, в том числе «национальных и бюрократических кругов», он, скорее всего, не отделял от них «безответственные» клубы и салоны. Муссировалась там и «мысль о присоединении Константинополя», но далее происходило почти как во всех слоях общества «прогрессивное выцветание» этой, по выражению посла, «византийской мечты», «старой утопии», на которой продолжало настаивать правительство; она жила «еще только в довольно немногочисленном лагере националистов и в группе либеральных доктринеров»{1049}. При этом не видно, чтобы собеседников в клубах и салонах особо занимали факты, относящиеся к чисто военной стороне дела, тем более к прозе войны.
Ход войны неизбежно актуализировал во всех без исключения «говорильнях» вопрос о дееспособности власти. Атмосфера в элитарных клубах и салонах становилась более тревожной по мере того, как война приобретала затяжной характер. Разноречивые отклики вызвали поражения 1915 г. и их последствия, усилилась критика действий императора и императрицы. В Новом клубе один из членов уже тогда назвал безумием продолжение войны и заявил, что следует спешить с заключением мира, «один из самых близких к государю людей» (имя его Палеолог не указал). Николай II знал, что в клубах и салонах «сильно волнуются», знал и о том, что именно там можно услышать. Его комментарии (в частности, в «интимной» беседе с Палеологом 10 октября) отличались необычной для императора резкостью; ранее он ограничивался снисходительными отзывами{1050}.
На этот раз он посочувствовал послу в том, что ему приходится дышать «петербургскими миазмами», жить «в среде, объятой подавленностью и пессимизмом», но подчеркнул при этом, что «наихудшие запахи исходят не из народных кварталов, а из салонов. Какой стыд! Какое ничтожество! Можно ли быть настолько лишенным совести, патриотизма и веры?» Напротив, с фронта император в качестве нового Верховного главнокомандующего привез «превосходные» впечатления: «Как великолепен русский солдат! И у него такое желание победить, такая вера в победу»{1051}. В 1916 г. командор клуба и министр императорского двора В.Б. Фредерикс отметил в своем дневнике, что царь снова выражал крайнее недовольство «разными разговорами в Яхт-клубе даже носящими аксельбанты Его величества»{1052}.
Возможно, что в салоны и клубы просачивались сведения о неофициальных контактах с начала 1916 г. с представителями Германии, преследовавшими цель выяснения условий будущего мира{1053}. С другой стороны, очевидно, что осуждением «клубных разговоров» император не просто хотел успокоить союзников по Антанте насчет решимости России продолжать войну. Известные высказывания императрицы характеризовались тем же искренним, но далеким от действительности различением отношения к войне и к правителям России народа и аристократии, вплоть до их противопоставления. «Против нас лишь Петроград, кучка аристократов, играющих в бридж и ничего не понимающих», – заявила она 26 ноября 1916 г.{1054}
Подобным же образом противопоставлял общественную индифферентность аристократии народному патриотизму председатель фракции правых в Государственной думе А.Н. Хвостов, по всей вероятности, осведомленный, какого мнения придерживается на сей счет правящая чета. Фактически он оправдывал антинемецкие погромы в Москве как выражение патриотизма, но членов элитных клубов, которые Хвостов сам, несомненно, посещал и о составе которых знал, он счел возможным обличать публично, с думской кафедры; правые в Думе пошли на это впервые. Народ, по словам Хвостова, «болеет душой, у него сердце кровью обливается», и в это же время если «где-нибудь в уютной гостиной Нового или Английского клуба люди после сытного обеда начнут говорить о политике, они ограничатся или остротами, или прочтут какое-нибудь стихотворение Мятлева, или скажут: бывший министр внутренних дел, конечно, не мог внести какой-нибудь хороший проект, потому что это человек несерьезный»{1055}.[125]125
Хвостов намекал на сатирическое стихотворение члена петербургского Английского клуба В.П. Мятлева, высмеивавшего ответственного за погромы «главноначальствующего» Москвы князя Ф.Ф. Юсупова (старшего). В речи он не был упомянут, так как способствовал карьере Хвостова. Характерно, что не упомянул Хвостов и Яхт-клуб.
[Закрыть]
Л.А. Тихомиров, выражая, видимо, и мнение кружка консерваторов-москвичей, в который входил, нашел, что Хвостов «очень хорошо очертил различие “петроградской” психологии и народной». Вместе с тем Тихомиров считал, что Хвостов сам поддался петроградской психологии, не реабилитировав народный самосуд полностью и назначив расследование по делу о погромах. «Петроград» в таком понимании объединял правительство («правительственный слой» и «командный состав армии») с салонами и клубами и, как замечал Тихомиров в другом месте, он «всякого может лишить духа»{1056}, – оценка, близкая либеральной оценке «смрадной атмосферы Петербурга» в целом, не исключая двор, салоны, военных и государственных деятелей{1057}.
Но критика петроградских клубов не затрагивала кружки «распутинцев» и высказывания тех, кто собирался, например, в салоне графини С.С. Игнатьевой. Их Палеолог считал «черными поборниками самодержавия и теократии», это были и «первые сановники церкви» (члены Святейшего Синода). Сам Распутин, вернувшись в сентябре 1914 г. в Петроград, повторял то, что ему говорил перед войной князь Мещерский. Господствовало вначале мнение, что войны можно было бы избежать, будь Распутин в столице, так говорила А.А. Вырубова, видимо, вслед за Распутиным. В тех же кругах имели хождение мысли, созвучные внутриполитическим устремлениям царя и царицы. Так, в Новом клубе в мае 1916 г. продолжали отстаивать как выход из военных трудностей идею реставрации порядков, существовавших до 1905 г.: «Если Дума не будет разогнана, мы пропали», необходимо «вернуть царскую власть к чистым основам московского православия» (т. е. к допетровской Руси){1058}, а Бурдуков предлагал нечто подобное императрице даже 26 февраля 1917 г.{1059}
Идею пересмотра с этой целью Основных законов 1906 г. обсуждали в кружке бывшего ярославского губернатора А.А. Римского-Корсакова. Этот кружок возник осенью 1914 г., а затем обосновался в существовавшем с 1905 г. салоне Б.В. Штюрмера. Кружок объединял консервативных бюрократов, деятелей правомонархических партий, членов правой группы Государственного совета, посещали его и некоторые действующие министры. Составленные в кружке записки с советами правительству передавались императору, императрице, министрам через таких деятелей, как сохранявший влияние на Николая II бывший министр внутренних дел Н.А. Маклаков и последний до Февральской революции глава правительства князь Н.Д. Голицын. Они же участвовали в составлении записок, предлагавших подавить как революционное движение, так и либеральную оппозицию, удалить таких недостаточно правых, с их точки зрения, министров, как А.А. Поливанов и П.Н. Игнатьев (этого кружок добился, но не большего){1060}.
Впоследствии в послеоктябрьской литературе, как советской, так и эмигрантской, недооценивалась сложность ситуации в верхах накануне Февральской революции. Ю.С. Карцов, один из монархистов-эмигрантов, искавших задним числом причины падения монархии, считал главной из них, наряду с тем, что война затянулась, поведение высшей аристократии, включая великих князей: «Выгодами своего положения… они дорожили, но бороться за них и жертвовать жизнью они отказывались. О преданности царю… беззаветной и слепой, не было и помину»{1061}. Последнее справедливо, но какие жертвы имел в виду Карцов, не ясно. H. E. Марков включал в длинный перечень виновников революции «князей, графов, камергеров и высших российских орденов кавалеров». Бурдуков писал о заговорах против царя, «его верного друга и жены», которых было больше всего «в активе русского аристократического общества, двора и императорской фамилии»; одним из гнезд заговоров был Яхт-клуб, откуда распространялась клевета на Распутина{1062}.
В 1916 – начале 1917 г. беспокойство за судьбы монархии выражалось уже в личных и коллективных обращениях членов династии к царю и царице, они безуспешно пытались склонить их к уступкам Государственной думе. Суждения некоторых посетителей элитарных клубов принимали характер откровенной фронды. Известно, что в Яхт-клубе охотно слушали едкие высказывания великого князя Николая Михайловича. Согласно донесению Куманина от 21 января 1917 г., он был «душой великокняжеской оппозиции», особенно антипатичным императрице («скверный он человек, внук еврея!» писала она мужу{1063}). По его инициативе и, возможно, по совету английского посла Бьюкенена, «враждебного династии Романовых», было составлено коллективное письмо членов императорской фамилии в защиту убийц Распутина, переданное царю в конце декабря 1916 г. Копии этого письма великий князь «предъявлял в Яхт-клубе нескольким из членов этого клуба, а равно высказывал за общим клубным столом резкие суждения по адресу «немецкой» политики «Алисы Гессен-Дармштадтской» и сетования «на безвольность и недальновидность самого монарха», встречая если не всеобщее, то частичное сочувствие.