355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 25)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)

* * *

Женщина обогнула задний белый халат, вовлекаясь в длинный взгляд, как в туннель, и говорила помимо самой себя:

– Ничего, сынок, ничего… Всё сделают как надо, не бойся, я молиться буду, с тобой буду, вот тут, никуда не уйду. Всё тебе сделают, прооперируют, они знают, учились, они уже делали, и всё как надо, а ты им поможешь, ты такой сильный, что даже не стонешь…

Халаты развернули каталку перпендикулярно двустворчатой широкой двери и стали вталкивать внутрь, в яркий свет, и женщина заспешила пройти следом, но ее отстранили:

– Туда нельзя.

Чьи-то руки свели изнутри половины дверей и отсекли сумрак припалатного коридора от ослепительной предоперационной.

Душа матери оставила свое скучное тело и устремилась к родному страданию, чтобы отнять его и потушить в себе, чтобы не оттолкнулось новое эхо от стен и не раскачало своей каплей маятник бытия.

– Пойдемте… – тормошила женщину Лушка. – Пойдемте.

– Ах да… Нет, я останусь.

– Нет, – не разрешила Лушка, – он не лучше других.

Материнское гневно возросло, чтобы защитить исключительность того, кому собралось служить любовью, но Лушка бесчувственно пренебрегла и втянула даму в случайную палату напротив, в палате лечились какие-то мейерхольдовские конструкции и пахло клозетным запахом, чужие глаза из трапеций и треугольников скрестились на появлении незапланированных плоских людей.

– Говно уберите, мать вашу!.. – приветствовало пришедших чье-то неэвклидово пространство. – Стрелять всех – в душу подряд и так далее!

– Только не сразу насмерть, а чтобы опять! – попросили из другого угла. Там в дополнение к геометрии работала пузырями капельница.

– Который? – коротко спросила Лушка.

Несколько незапеленутых рук показали в одном направлении. Женщины повернулись согласно указанию, их испуганно встретил повинный мальчишеский взгляд. Мальчишка, жертва уличного хоккея, был четвертован во все стороны, а даме даже показалось, что руки-ноги ему навсегда заменили то ли вратарскими атрибутами, то ли березовыми чурками.

Лушка, не поддаваясь физкультурным ассоциациям, спокойно спросила:

– Поднимать можно?

Мужики прониклись и отозвались без мата:

– Приподымают…

– Коли другая поддержит…

– Ага, сподручнее.

И уставились на дамочку с ожиданием. Та поняла без понуканий, приблизилась, сделала две руки параллельно, просунула под мальчишеские лопатки и зад, проскользила по нематерчатому и теплому, испуганно глянула в смятенное лицо, мальчишка зажмурился, отстраняя от себя не имеющий к нему отношения позор, и даму опять пронзило материнское:

– Верно, верно, не смотри, сынок, не надо, это не мужское, это бабье. Не ужимайся, у меня тоже было двое, пеленок я от них настиралась, горшков не признавали, не лупить же трижды в день, а у тебя медицина, святое дело, всё сейчас будет как новенькое…

Лушка между тем выдернула отяжелевшую простыню, обтерла приподнятое тело снизу и насухо, улучшила смоченным краем, стащила и перевернула матрац, протянула через него полотенце, а дама догадалась:

– Может, еще надо? Может, утку?

Мальчишка, приоткрыв глаза, облегченно кивнул.

– Утка есть? – выпрямилась Лушка и взглянула на всю палату разом.

Беспризорно-здоровые руки указали:

– Под тем!

Тот, под которым, тоже вполне распятый, виновато кашлянул:

– Ты – не надо… Пусть она.

Дама торопливо обрадовалась доверию, торопливо подбежала, нашарила под одеялом и едва удержала одной рукой.

– Не гони лошадей, – посоветовал мужик спокойненько. – Двумя ручками, двумя – видал, лохань-то!

Дама вылила содержимое в раковину, ополоснула, передумала, промыла руками, подсунула под мальчишку:

– Не торопись, сыночка, делай всё, как тебе надо, а на нас не смотри, нас тут нету, мы с Лушенькой окно откроем, чтоб проветрить. Закупоривайся в одеяла, мужики, чтоб никаких оэрзэ…

Лушка залезла на подоконник, оттянула фрамугу, белыми клубами повалил свежий смоговый воздух, и мужики повернули носы в сторону воли.

– Благодать-то, братцы…

– Вот-вот таять начнет, рыбка проснется, клев – самое то!

– А мы наших миленьких попросим! Сестричка, доченька, вы уж нам хоть голую веточку – третий месяц вытягивают, я уж и не знаю, есть мир или кончился.

Дама улыбалась, подходила, гладила кому висок, кому лысину, кому свалявшийся бинт, улыбка ее возобновлялась каждому индивидуально, мужики таяли, даже сглатывали в волнении.

– Сестреночка… – радостно просипел кто-то. – Совсем ты как военная…

Лушка протирала на тумбочках, мыла грязное. Всем хотелось пить, и она носила стаканами.

– Теть… – тихонечко позвал мальчишка.

Дама поспешила, все необременительно сделала и тоже погладила, лоб погладила и бритое темя.

– Мать-то не пришла ни разу, сука… – прохрипел мальчишка.

– Нельзя так, нельзя, – всё гладила чуткая рука. – Ты, сночка, про маму так не надо, она всё равно сделала главное, тебя родила. Ну, подумай-ка, не родила бы, тебя бы и не было вовсе, хорошо ли? А ты большой, теперь твоя очередь маму любить. Не суди… Сам люби.

Мальчишка моргал, молчал, а когда дама хотела отойти к раковине, прошептал:

– Не уходи… Поговори еще.

– Да я, сыночек мой, приду к тебе. Завтра, должно быть, не успею, а послезавтра приду. Дождешься?

– А то! – засиял мальчишка.

Дама опять погладила беззащитный ежик, опорожнила утку и направилась с сосудом к другим кроватям, соблюдая очередность и порядок.

– Сестрички… – освобожденно развернулся кто-то. – Блин буду – миллионером стану… Озолочу!

– А я своей лахудре прикажу сюда работать, какого хрена на скамейке стул протирает!

– А подумать если, – профилософствовал кто-то, – так оттого всё, что без мысли и жалости.

– А кто тебе виноват? Сам ты и виноват.

– Ага, человек всегда сам виноват!

– Во-во. Придуряйся больше – сам! У меня какой-то сам гниль на строительные леса пустил, вот я с четвертого этажа и шарахнулся. Сам, ясное дело.

– Ладно, мужики, ладно, наше всегда с нами, а тут у нас майский, можно сказать, подарок. Девочки миленькие, век бы вас не отпускать, но в соседней палате тоже ребяты маются, а?

* * *

Если бы существовали огромные кошки, пожелавшие добровольно излечиться от чего-нибудь в Лушкином отделении, и если бы они точили свои огромные когти, то ли мурлыкая, то ли сквалыжно выговаривая своим нерадивым хозяевам, переставшим выполнять обязанности домашних швейцаров, то, может быть, это и походило бы на звуки, которые скатывались по лестницам с четвертого этажа. А поскольку всё непривычное означало здесь если не сигнал бедствия, то какое-нибудь ЧП, то Лушка, в два прыжка осиливая лестничные пролеты, взметнулась наверх и удивленно застыла перед родной дверью без ручек, распахнутой настежь без всякой субординации.

Лушка немного ошиблась. Кошки не просились в заведение. Кошек пытались вытолкнуть, а они не соглашались.

Два дюжих белых халата напрягали каменные мышцы, чтобы вытолкнуть из дверей Лушкиных одинаковых соседок, но делали это почти нежно, засунув руки в карманы, нажимая на бабенок один грудью, другой боком, а бабенки скребли когтями, растопыриваясь поперек, и чем могли цеплялись за косяки и порог и сдержанно пыхтели, расширяя себя еще и дыханием. Вышибить их было раз плюнуть, но это отчего-то там не входило в планы выскочившей из колеи медицины, было приказано без синяка и царапины и даже почти с уважением, и это был такой перерасход, что с парней уже катился пот, а бабенки не истощались, а будто обрастали крючьями и уже исхитрились по разу кое-что в парнях достать, и парни многообещающе вытащили из карманов руки, но замерли, отметив наличие свидетелей, ибо на лестнице, тяжело дыша, материализовалась еще и дама.

– От Олега Олеговича, срочно! – сказала Лушка, устремляясь к пробке. Дама подтвердила срочность тяжелым дыханием. Парни раздвинулись. Олега Олеговича они уважали. Одинаковые соседки змеино скользнули обратно на заветную территорию.

– Выписали? – спросила их Лушка.

Одинаковые кивнули, приготовились одинаково заплакать. Лушка свернула в начальственный аппендикс.

Во врачебном закутке зама не нашлось, но присутствие его ощущалось близко, и Лушка вошла в физкабинет. Зам отъединенно стоял у окна, тоже забранного железной арматурой, и курил, стараясь направлять ядовитое в открытую форточку, но сигаретный дым самостоятельно ложился на подоконник и оттуда по батарее стекал к полу. Две процедурные сестры исподтишка косились на дым, им тоже хотелось никотина, но в присутствии главного на сегодняшний день начальства они не решались и вообще старались быть незаметнее, прилежно оформляя бюрократическую писанину, которая уже кончалась и грозила опасным перед Сергеем Константиновичем бездельем, пугая теоретической возможностью сокращения или, хуже того, внезапным увеличением ежедневных обязанностей. Лушка явилась очень вовремя, потому что с нею наверняка вспоминалась и какая-нибудь проблема, Гришина без проблем не существует и у зама отчего-то в фаворе, хотя без всего такого, это сразу видно, а в психушке она, говорят, за ритуальное убийство, от нее бы тоже подальше, но если не шевелиться, то, может, не заметит и не успеет присосаться, вампирка, вон как сверлит и. о. проволочным взглядом, у того курево пошло искрами, как бенгальский огонь в новогоднюю ночь, ну и спалила бы к чертям это заведение, тогда они из процедурного поневоле отважились бы в какое-нибудь частное заведение, где оклад можно представлять лишь крепко зажмурившись.

Зам добенгалился до фильтра, задохнулся, закашлялся, махнул то ли отстраняюще, то ли приглашающе рукой, Лушка, как тут и была, хлопнула ладонью меж начальственных лопаток. Не уловив возвращения надсады, зам выждал с открытым ртом и со слезами на глазах, независимо выпрямился и без всякого спасиба быстро пошел к двери.

Процедурные опасливо стрельнули в ведьму заплечными взглядами.

– Гришина, погадай, а? – вдруг отверзлась одна.

Лушка, не оглядываясь на вопрос, уверенно направилась вслед за Сергеем Константиновичем.

Зам нахохлился за своим канцелярским столом с одной тумбой, стол был облуплен по ребрам, а в середине, перед прибитым к полу стулом для пациентов, вытерт взволнованными коленями.

– Сам знаю, – вдруг самостоятельно объяснился зам.

– Ну, так отмените, – сказала Лушка.

Зам облегченно, словно теперь за всё отвечает не он, снял трубку.

– Наталья, скажи санитарам, что они свободны.

Трубка осторожно улеглась на рычаг, но ей было ясно, что ненадолго.

– Вы уже многих выперли? – стоя посередине бывшего туалета столбом позора, спросила Лушка.

– Да всего-то шестерых… – отмахнулся зам и взвился: – Да если бы выпер! Так и сидят около раздевалки. А вначале, черт бы всех побрал, в сугроб легли, кадыками в небо… Мне телефон оборвали, я же теперь анекдот!

– Есть, наверное, хотят, – вздохнула Лушка.

– Да чтоб они все!.. – Зам схватился за телефон. – Наталья, вернуть всех дур, которые остались! Да, да, всех и которые! Я что – неясно выразился?..

Трубка стремительно брякнулась в гнездо и нервно прижалась к рычагам. Зам с подозрением на нее покосился.

– И перестаньте меня сверлить, Гришина, – ровно проговорил зам. – Я же не допрашиваю, где вы находились полдня… Черт побери, если вы на лечении – сидите в палате, если вы здесь уже работаете, то поставьте меня об этом хотя бы в известность!

– Мы в травматологии были, – мирно доложила Лушка.

– Мы?!

– Сергей Константинович, они же ангелы…

– Гришина!!

– Да вы бы посмотрели, как она утки выносила, как каждого успокоила, и слова у нее самые те – изначальные…

В глазах зама что-то мелькнуло. Какая-то разумная мысль. Он решительно вернулся за стол и распорядился как человек, давно знающий, что, когда и где и даже как:

– Можете идти, Гришина.

И Гришина не возразила.

* * *

Лушке приснилась Марья, то есть Лушка подумала, что это Марья, но это оказалась Елеонора. Ее крашеные соломенные волосы были длиннее, чем Лушка помнила, а потом даже заструились по земле, земля была скошенным пшеничным полем, из нее торчала колкая стерня, ранившая Лушкины голые ступни, ступни сочились прозрачной жизненной влагой, и Лушка поняла, что крови не содержит, а полна обычной водой, которая вытекает из нее в сухие земные трещины, но трещины не насыщает, потому что их много, а воды Лушка производит мало, и от этого по земле растут обесцвеченные Елеонорины волосы, а Лушка хочет, чтобы росли Марьины, тогда Елеоноре станет нечем держаться, и Марья вернется и останется навсегда. По колкому Лушка движется медленно, Елеонора, которую ей нужно догнать, вот-вот скроется, и станет поздно. Лушка в отчаянии хватает ножницы, и начинает выстригать дорожку, и сразу догоняет, и видит, что сухие волосы растут из сухой земли. Лушка торопливо состригает их, они жестяно скрежещут в ножницах, Лушка путается в сухих зарослях, как в камышах, сухое перекрыло небо и воздух, и Лушка понимает, что придется умереть.

Смерть была неожиданно легкой, Лушка просочилась в небольшую земную трещину, а Елеонора стала победно хохотать Марьиным басом и наступила на трещину ногой в больничном тапочке, чтобы перекрыть Лушке любое солнце, но Лушка вместо темноты увидела, что на тапочках что-то написано, только наоборот, как в зеркале, и оттого никак не читается. Лушка стала листать тапочки, как тетради, перевернутые буквы набрякли и пролились на Лушку верхним дождем. Трещина намокла и сомкнула пересохшие губы. В наставшей длинной тишине под Лушкой шевельнулись корни.

Проснулась она с чувством вины – даже во сне не смогла помочь Марье. А может, оттого и во сне не помогла, что не могла наяву. Наверно, Марья хочет что-то сказать, но Лушка смотрит перевернуто и не понимает, а Марья всё надеется и даже поливает, а Лушка ничем себя не оправдывает, а только лопает дармовую пшенку.

Лушка почувствовала, что больше не заснет, и села в кровати.

Странный какой-то сон. Из головы не выходит. Ждет.

Лушка огляделась. В лунном свете утонувшего внизу фонаря нервно вздрагивали одинаковые соседки, наверно, всё еще сопротивляясь жвачным санитарам, и боялись здоровья больше, чем болезни. Серели стены, кран над раковиной сочился тонкой нитью, на небе палаты распростерлась скошенная тень оконной решетки. Лушка подумала, что, прежде чем улечься на потолок, тень разрезала палату на усеченные пирамиды и постоянно здесь проживающие проходили сквозь них, не замечая. Эти гробницы возникают по ночам, если не разбит фонарь на какой-то улочке или аллее. Недавно лампочку ввинтили снова, и тени опять работают. Если фонарь останется и на следующую ночь, то она опять не заснет, никогда не заснет, ни послезавтра, ни через неделю. Можно попроситься на другую сторону, но это не поможет, потому что дело не в этих окнах и не в этих решетках. Дело в этом сне.

Дело в том, что Лушкино время в лечебнице подошло к концу. Вот так, вдруг, раньше, чем Лушка ожидала. Все для нее здесь исчерпалось, сон об этом и был. Сон был о том, что ей пора из одного сумасшедшего дома в другой, в тот, где больных больше, а болезни разнообразнее и нет амортизирующих посредников со шприцем наготове, там каждый каждому и врач, и больной, и не найдется одинакового лекарства даже для двоих.

Ладно, согласилась Лушка, но я хотела бы знать, почему сегодня. Почему я не заметила, когда состоялся выпускной бал моего приготовительного класса и что этим балом было? Может, недавняя экскурсия в травматологию? Или что-то такое, что случилось еще раньше? Наверняка ей подсунули экзаменационный билет, хотя и не позаботились о приемной комиссии. А впрочем, комиссия, конечно, была и откуда-нибудь наблюдала, та же небось бабка и сочиняла вопросы, а может, даже позволила вытащить билет повторно. Или даже не позволила, а заставила, чтобы не ошибиться в аттестационной оценке. Оценки Лушка никогда не узнает, да ее, собственно говоря, и нет, а есть только итог, позволяющий или не позволяющий перевести человека в новую лечебницу.

– Баб, – позвала Лушка, – это так, баб?

– Так, не так – какая разница? – сказала бабка.

– Может, мне тоже упереться ногтями в косяк? – спросила Лушка. – Я, наверно, тоже боюсь.

– Ты-то? – усмехнулась бабка. – Ну, боишься, так сиди.

– Я же не знаю ничего, баб!

– А это главное знание и есть – что не знаешь, – удовлетворенно сказала бабка.

– А моя учительница выдала мне аттестат за то, что я знаю, – опечалилась Лушка.

– Какое же это знание? – сказала бабка вполне мирно. – Его выдернули из живого, и оно умерло раньше, чем какой-то книжный червь успел ему обрадоваться.

– Значит, знать невозможно? – спросила Лушка, еще надеясь. – Хоть какая-нибудь правда может быть?

– Правда для одного – ложь для другого, – вздохнула бабка весело.

– Да что ты меня все время пугаешь! – рассердилась Лушка. – Либо так, либо этак, и давай не виляй!

– А мне теперь что, – уклонилась бабка. – Я свое осилила. Теперь тебе определять, где так и где этак.

– До чего ты вредная старуха, баб, и все притворяешься, – сказала Лушка. – Не отлынивай. Взялась за гуж…

– Эк, – изумилась бабка. – А сама на что? Ножками, ножками давай.

– Но ты-то больше знаешь!

– То, что я знаю, уже есть. А того, чего ты не знаешь, еще нет. Такая вот разнарядка.

– Последний раз пришла, что ли? – не захотела темнить Лушка. Почувствовала, как невесомая рука потрогала жесткие волосы. – Баб?

– Эк, – крякнула бабка. – Не стригись более, золотко…

…Фонарь внизу лопнул, решетка пропала.

* * *

Назавтра утром дама пришла попрощаться. Она уходила добровольно и даже торопилась.

– Наверно, этот мальчик заждался… – Ей хотелось в чем-то оправдаться, но она, видимо, не могла решить, в чем. – Я не знаю, попаду ли в собственную квартиру, вдруг там сменили замки… А мальчику ведь надо что-нибудь принести.

– А вы не спешите, – отозвалась Лушка. – Зайдите сейчас, а принесете потом.

Глаза дамы наполнились слезами.

– Лушенька… Я не всегда была к вам справедлива.

– Теперь это не имеет значения, – ответила Лушка. – У всех теперь начнется другая жизнь.

– И все же, Лушенька, я бы не хотела, чтобы вы ко мне как-нибудь недобро, человек все время куда-нибудь искривлен, и никто не умеет иначе. Но лучше, конечно, искривляться в правильном направлении. Вы меня прощаете? Вы сможете простить?

– Передо мной никто не виноват.

– И даже – он? – немного удивилась дама.

– Никто, – повторила Лушка.

– А вы могли бы, Лушенька… Вы могли бы, чтобы мои сыновья… Чтобы мне больше не жить в ванне?

Лушка заглянула в глаза сидящей перед ней женщины, увидела двух здоровых парней, пустую квартиру, из которой прогуляли всё, перебитую и заросшую плесенью посуду, болтающееся на проводе радио, со скрытым сарказмом вещающее о разборках в Государственной думе, и тоскующего с перепоя человека на полу, а второго почему-то не было, второго там совсем не было, он нашелся в другом районе, румяный и чистенький, с детской коляской и устрашающе преданной мордой полосатого боксера, который без спешки вставал между коляской и каждым встречным, молчаливо поощряя всякое невмешательство.

– У вас там не совсем порядок… Но в ванне вы жить не будете.

Дама перевела дыхание, стала суетливо искать в карманах.

– Лушенька, вот мой адрес. Всегда, в любое время… Лушенька, я вас прошу…

– Вы знаете, что у вас родился внук?

Дама опять задохнулась, рука неуверенно стала нащупывать сердце.

– Там, мне кажется, нормально. Во всяком случае, там есть собака.

– Собака?.. Господи, внук… Собака… Боже мой, лучше бы внучка?

– Да, да, – спохватилась Лушка, – я не настолько точно… Да, да, девочка.

– Ох, Лушенька. А то ихняя мужская цивилизация… Лишь бы не в ванне!

Она вдруг перекрестила Лушку и поклонилась ей головой и плечами. И удалилась.

У нее была походка достойной уважения женщины. Походка ей шла.

* * *

Оказалось, явился священник. Взволнованные женщины поднесли новость Лушке, сказав радостно, что ладно, новый главный все-таки ничего, принял во внимание всеобщую потребность, можно и креститься, потому что надо, пока не поздно, жаль – дамочка выписалась, а то бы без проблемы, а как к этому Гришина? Гришина ответила, что крещенная давным-давно и ничего против священника не имеет, а с удовольствием на все посмотрит. Умиротворенные женщины совсем прояснились и поспешили радоваться внезапному благому празднику в коридор.

Явление священника произошло через псих-президентский кабинет, куда гость, не отличаясь от прочих, вошел в брюках, а вышел в рясе. Зам тащил за ним тазик с водой, надо полагать – из водопровода, тазик был неудобен, зам напряженно старался, но внутри не мог преодолеть сомнения насчет водопровода, да и всего мероприятия, зам пошел на все почти с отчаяния, потому что в нем началось натуральное раздвоение между медициной и совестью, пусть, если сможет, поработает религия, лишь бы на пользу, и пусть в тазике водопровод, а сам тазик из прачечной, на всё это священник сказал, что всё дело в молитве и вере.

Может, и так, уступил чем-то встревоженный зам, верят же миллионы, что Чумак заряжает воду по телевизору, а тут без электроники, а только кистью, кисть похожа на малярную, только ручка длиннее, попик, должно быть, делал сам и теперь без сомнения макал самодеятельное в прачечный тазик и кропил водопроводом на все стороны, по стенам заструились мокрые дорожки, зам подумал, что нужен ремонт, женщины, которые здесь, дома белили и красили, почему же нельзя и тут, надо организовать. Таз был не то чтобы тяжел, а неудобен, сначала зам пытался держать его на почтительно вытянутых руках, но скоро руки начали дрожать изнутри, и пришлось временно священный сосуд упереть в живот, от этого обожгло обманом, и зам сморщился, будто стало дергать зуб. Чувство неуместной игры было с самого начала, он досадовал на лишенного сомнений попа, который таким способом изгонял бесов и преграждал им доступ во все больничные помещения и даже в тумбочки, если это кому-то требовалось. Какие же ножницы между современным сознанием и старыми церковными приемами, для меня это выглядит чужим шаманством, я прожил свою половину жизни без Бога, во всяком случае, я никогда не думал о нем серьезно, и родители мои серьезно не думали и не знали даже «Отче наш», как не знаю и я, я не утверждаю, что это замечательно, но не тазик же, и не водопроводная вода, и не малярная кисть, как священник не чувствует пропасти между своим ощущением мира и моим, для них не существовало разрыва ни времени, ни формы, они, как всегда, служили свои литургии и отпускали грехи, а мы носили красные галстуки и комсомольские значки и видели унавоженные человеческим пометом храмы, но не видели возмездия, мы во всем стали другими, и, что бы там ни говорили, прежним народом мы никогда не сделаемся, и образ Бога вылепим по своему новому подобию, а я таскаю тазик и жду чего-то, кроме успокоения пациенток и преодоления их неожиданного для меня страха перед естественной жизнью. Я готов что-то принять от этого человека, я даже этого хочу, во мне сосет пустота, от которой я всю жизнь отворачивался, делая вид, что ее не существует, вид можно бы делать и дальше, вид делать необходимо, иначе канешь в себя, как в дыру, и твоим домом окажется этот. Нельзя срываться в вакуум, не имея средств преодоления. Мы так и ходим с черными дырами в душе, и от жизни к жизни дыры разверзаются всё больше, они всасывают прежние ценности, и мы остаемся ни с чем, мы уже голые, как аскариды.

Лушка видела, как старается зам быть послушным и готовым к пониманию, как смотрит на священника выжидающим взглядом психиатра, а священник, брызгая стены, совершает нужное для самого себя, хотя женщины собрались за его спиной с каким-то общим пониманием, кое у кого даже нашлись платки, чтобы повязать головы, а кто-то стыдливо прикрылся вязаным беретиком, а незакрытые сгруппировались подальше, как недостойные, – опять совершалось разделение, податливое сознание сразу определяло свое место.

Когда священник, честно работая кистью, дошел до Марьиной комнаты, Лушка вытянулась чутким телом, но не уловила ничего, взмахи кисти механически очистили место, а Лушке показалось, что они перечеркнули жизнь отмеченного Богом человека и что священник в безразличном неведении проводит прямые линии, слагающие оси координат, но не заботится о рождаемой точке пересечения, из которой должен возникнуть мир, и Лушке жаль сиротливые вселенные, которые не замечены творцом. Священник представлялся ей привередливым нищим, который, обойдя супермагазин, крикливо отказался от всего, что предлагалось, и не потому, что не мог приобрести, а потому, что свыкся со своим рубищем.

Нет, я к нему несправедлива, тут же одернула себя Лушка, он, кроме молитв, еще не успел ничего сказать и, кроме освящения стен, не успел ничего сделать. А то, что он не заметил витающей где-то здесь Марьиной души, так это не вина, человек впускает в себя столько, сколько может.

Она собиралась и дальше защищать священника от самой себя, но, посмотрев снова на терпеливо слепившихся позади него женщин, решительно заявила себе, что если это и не обман, то очень на него похоже, ибо этим уже изнуряющим кроплением у кого-то будет отнято время, кто-то не успеет выразить своего главного страха и не ощутит облегчения, а будет, завтра и потом, произвольно отвечать себе сам, уверенно полагая, что очередное заблуждение происходит из общего благословения, которое без скупости раздает служитель тысячелетнего Бога.

И все же Лушка стояла и ждала, когда очередь дойдет до ее палаты. И очередь дошла. Священник, успокаивающе пахший ладаном, прошестовал мимо в придерживаемую одной из соседок дверь, за священником вошел таз, зам сконцентрировался и не отвлекся взглядом на Лушку, чтобы не стать для себя посмешищем, за ним в клубке взволнованного шепота просочились остальные, как-то само собой оставив Лушку позади всех, и Лушке стало понятно, что она в эту минуту ни на что не имеет права.

Одинаковые соседки, опережая друг друга, что-то спешно сообщали батюшке, и батюшка приостановился, их слушал и вдруг, отстранив их отчей дланью, слегка кашлянув хорошим голосом, запел «Со святыми упокой…».

Лушкино сердце скатилось в бездну, заслоны снялись, из глаз хлынули слезы.

Процессия двинулась дальше, а Лушка осталась. Она не решилась сразу сесть на свою кровать, будто та была занята кем-то другим, осторожно пристроилась на соседней и стала слушать тишину. Тишина колыбельно обволакивала и молчанием была похожа на Лушкину мать, которой хотелось сказать, но слово не получалось.

И Лушка начала говорить сама.

– Вот, Маш, все вспомнили о тебе и поплакали для тебя. Может, тебе это нужно, потому что любому нужно, чтобы его помнили, без этого забудешь, что живешь. Не отчаивайся там, Маш, я в церковь схожу и попрошу, чтобы другие помолились. Этот поп убедил меня в чем-то, он сделал нужное и хорошо. Память не может помешать, ведь я помню не для себя. Ты там тоже без Точки не живи, без Точки везде ни к чему. Не тоскуй, Маш, а то я почему-то подозреваю, что главное-то у тебя не там, а тут, на земле, происходит. Перекресток тут, и все узлы, и всякие мытарства, а работа – не от и до, а всегда и всем, что есть. Только вот – куда работать, в какую, Господи Боже мой, сторону, – вот это вывернуться надо, чтобы определить. И уверенности никакой, что определил то, что надо… Я приспособилась, вычисляю, что – не надо. Очень упрощает, Маш. Только понимаю, что временно. То, что не надо, у каждого свое, а надо общее. Не потому общее, что всем принадлежит, а потому, что тут тоже точка, не самая изначальная, как у тебя, но тоже такая, из которой должно много получиться. Я тут книги читаю, вот бы их – тебе! То есть когда ты здесь была, понятно. Так что я теперь не такая дура, как вначале, я бы теперь больше понимала в том, что ты говоришь. Раз книги – значит, пытается кто-то. Иногда на какой-нибудь странице даже жаром обдает – попал, прикоснулся, и в голове вспышка, и всё – другое, без времени, без расстояния, похоже на полет, только другой, когда я остаюсь в середине, а лечу краями, но – быстрее, чем лечу, на взрыв похоже, на такой мирный солнечный взрыв во все стороны… Только такого в книжках мало, а больше скуловорот. Маш! А я вот думаю – зачем эти прострелы, ну, чего мы с тобой в точки уперлись? То есть я так сама не думаю, а вот выйду из больницы – и как сказать? Это не для меня ответа нет, для меня такого вопроса не существует давно, но я же должна сказать тому, кто спросит, а я не знаю – как… Ну, почему человек песню поет или цветы сажает? И тут то же самое. Горит внутри и как есть просит, будто у него там голод и разруха послевоенная, как бабка рассказывала. Не найдешь пищи – от тоски повесишься. И еще с этим связано: это только мне нужно или всем? Или я тоже алкоголик – вечером пью, утром опохмеляюсь? Но это я так. Сама знаешь, что я так и не думала никогда. Хоть Бог и создал всё Словом, но ведь не в слове дело, а в том, что получилось, а то чего бы Ему себя беспокоить… Да, Маш, тут что-то. Ну да, чтобы правильным было дело, нужно правильное слово, а слово может быть правильным, если поймешь то, что вовне. А потом через всю эту цепь доберешься до себя… Ладно, Маш. У тебя, наверно, сейчас быстро всё, и все здешнее тебе теперь с ходу понятно, а я сама себя за уши тяну. Прости, Маш. За всё прости.

* * *

Перед ней стоял священник.

Она вскочила. Она не слышала, как он вошел.

– Стульев нет, – пробормотала Лушка. – Если вам удобно, можно на эту кровать, на ней никого…

Священник сел. Лушка благодарно отметила, что рука для поцелуя не протянулась. Хотя Лушка выполнила бы то, что принято.

– Садись и ты, – пригласил священник, осторожно присаживаясь на край кровати. – Может быть, нам нужно поговорить?

– Может быть, – без особой уверенности отозвалась Лушка. И, преодолев неприятную ей робость, взглянула прямо.

А он смотрел в окно, через решетку. Там уже оседал вечер.

Он был средних лет, среднего роста, ряса оттягивала круглые плечи, ниже груди, пошевеливаясь от дыхания, жил самостоятельной жизнью тусклый древний крест. Может быть, серебряный.

– Уже так поздно, вы, наверно, устали, – проговорила Лушка. – Может быть, я приготовлю чай? У меня тут плитка стоит… То есть не совсем чай, а кипяток в кружке?

– Спасибо, дочка. Я отобедал с вами. Но приготовь. Кипяток – это хорошо.

Лушка вытащила плитку, водрузила на тумбочку, включила, поставила кружку с водой.

– Тебе имя Лукерья? – произнес священник. Лушка кивнула.

Знает. Наговорили.

– Говоришь, родные крестили тебя?

– Бабушка… В деревне.

Священник поднял правую руку и сдержанно перекрестил. Лушка, не зная, как отвечать, пробормотала спасибо.

– Может, ты хотела бы о чем-нибудь меня спросить?

Лушка медленно покачала головой. Потом подтвердила голосом:

– Нет…

– Почему?

– Вопросы или есть, или их нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю