355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 28)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

– Послушайте, дайте какой-нибудь еды, несколько картошин или перловки – у этой идиотки только тараканы, а я прямо из больницы.

– А чтоб вас всех!.. – понесла соседка. – Заходи, что ль! Прыгали, прыгали – допрыгались! А у меня не магазин! Я в три смены, у меня своих двое, а мужик без мяса не жрет, хвост поросячий, швыряется! Перловку им! Да мой с перловки к другой сиганет! Что за время, мать-растак! Да твою дуру в богадельню надо, раз врачи не могут, а то добром не кончится, разнесет так, что в дверь не пронести, если помрет…

Не переставая говорить, соседка насовала Лушке каких-то пакетов, половину хлеба, батон, кус сала, горячих пирожков и почти целую пачку дефицитного чая.

– Сахара не дам, сахар на лето берегу, я к ней заходила раньше, да хоть ходи, хоть нет – одно… – Но тут же отсыпала и сахара целую кружку и жалостливо посмотрела на Лушку: – Худющая-то какая… Вот неравенство-то, Господи!

Бесчисленно благодарствуя, Лушка поспешила обратно, свалила дарованное на чисто просохший подоконник, поставила на плитку какое-то варево, а пока принялась утюгом сушить выстиранные простыни.

– Слезай! – приказала она Марианне, подойдя к постели. Марианна взглянула непонимающе. – Хватит придуряться, кляча троянская, давай в ванную! Идти не можешь – ползи, не можешь ползти – перекатывать стану… Ну?!

Подруга, кряхтя и стеная, удерживая руками свои разбегающиеся беременные телеса, сползла с дивана, но округлившиеся, как колеса, подошвы ее не держали. Лушка сдернула с постели серую лоснящуюся простыню, расстелила около, велела сесть или лечь – что получится – и рывками дотянула беременную кучу до ванной.

– Ой, Лушенька… – шептала подруга. – Ой, кабы ты почаще приходила…

– Ага, держи карман! – отвечала Лушенька. – Нашла няньку… Мокни давай!

– Ну, иногда, Луш, ну хоть раз в месяц, мне раз в месяц вполне достаточно, ты не веришь, а я вправду…

– Мойся, где достанешь, у меня варево бежит!

Лушка, прикрутив газ, пошла перестилать постель. Под подушками шевелили антеннами неспешные тараканы, оборзели, что же они тут жрут… Она прихлопнула их тапочком, почему-то собрала и выкинула в форточку. И стала выгребать из углов небольшую городскую свалку, снова выносила мусор, снова мыла пол, поставила на огонь чайник и пошла чистить беременное тело там, где беременные руки не могли достать, и на простыне же, только уже отстиранной, доволокла тело обратно и, помогая себе коленом, как рычагом, перевалила подругу в свежую постель, после чего тщательно, заграждая себе мысли о только что виденном, вымылась сама и наконец почувствовала, что может дышать относительно свободно.

Лушка вошла в комнату с чайником.

Марианна покоилась на взбитых подушках, недвижно уставившись в потолок, и плакала. Неестественно крупные слезы, состоявшие будто не из воды, а из иной материи, скатывались по наволочке в недра постели.

Лушка молча поставила чайник, и пошла за тарелками с едой, и нарочно медлила на кухне, чувствуя и здесь покорное ожидание подруги и ее неуспешные усилия себя превозмочь. Лушке опять захотелось сбежать, могут же, в самом деле, у нее быть другие дела, конечно же, могут. И чтобы перестать думать об этом, она потащила еду к кровати, придвинула стол, все расставила и пригласила:

– Ешь…

Марианна торопливо закивала, смущенно напомнила:

– Мне немного… Я ведь отвыкла.

«Что же мне-то? – думала Лушка, стараясь не глядеть туда, где двигалось и употребляло пищу. – Я сделала, что могла, что очевидно, а дальше? Как мне выбраться отсюда и не спятить вместе с ней?»

– А ты чего не ешь? – спросила подруга, но от взгляда Лушки смутилась и осела, даже попыталась натянуть одеяло к подбородку. – Тогда, может, музычку поставим? – пробормотала она и, не дожидаясь ответа, дотянулась до транзистора, потрещала радиостанциями, выловила подходящее и сначала беременным лицом, потом пальцами, потом растекшимися по подушке плечами задвигалась под рваный ритм и, закрыв глаза, уплыла в свой мир, забыв о свалившейся с неба стирке и придушенных тараканах, о внезапной еде и откуда-то взявшемся человеке, которого звали вроде бы Лушкой и который вроде бы был другом.

* * *

Раньше она не замечала, в какой грязи утопает город. А может, этого раньше и не было, а началось, например, с Марианны: помойка перестала умещаться в ее квартире и выползла сначала на околодверные площадки и лестницы, на которых регулярно мочились мужики и кошки и испражнялись домашние собачонки. Лестницы сверху донизу засевались окурками и окаменевшими кусками неузнаваемой еды, и свежие плевки были небезопасны для жизни – на них можно было поскользнуться и загреметь вниз.

Она несколько раз оглянулась на удалявшийся девятиэтажный дом, в ней всё определеннее проступало ощущение, что она там что-то сделала не так или, может, не сделала вовсе; может быть, следовало вымыть не только квартиру подруги, но и общественную лестницу и прибрать прилегающую территорию. От этого наверняка стало бы удобнее жить, и не только тем, кто там постоянно ходит, но и Лушке, потому что в этих миазмах она обессилела и начинает забывать всё, что было в больнице, как будто прошло лет десять, так же она когда-то забыла то, что с ней случилось перед смертью бабки. Лушка подумала, что всё то, чем она вызывала у других такое изумление, больше в ней не присутствует или ушло столь глубоко, что Лушка его больше не слышит. Сейчас она напрасно звала бы бабку или сына, она не смогла бы их заметить, даже если бы они явились. Можно только надеяться, что происходящее с ней сейчас не результат случайности или ее собственной ошибки, что так надо великим организующим силам, надо, видимо, чтобы она научилась жить без нянек. И на свои превосходящие обычное способности она тоже вряд ли имеет право, во всяком случае, они предназначены не для нее самой. Нет никакого смысла говорить Марианне о точках, рождающих Бога, или великом дожизненном океане, ждущем вопроса от человека, – Марианну надо просто тереть мочалкой, а отцова молодуха поймет лишь тот язык, на котором говорит сама. И как бы Лушка могла сейчас отправиться на бабкину гору и пребывать там в единении с землей и небом, если небо проклинает Лушкин город пеплом, а отравленная земля издыхает под ногами прокаженных существ, которые перестали даже нормально рожать. Господи Боженька, каким же раем кажется недавний сумасшедший дом, как там было чисто и пространственно, и Время отзывалось на мои просьбы. Они были умнее меня, эти женщины, не желавшие возвращаться в свои разрозненные дома, которые давно не имеют свойства Дома и в которых уже нет стерегущих домовых.

Вот я в мире, вот я, Господи, – зачем я?

Все бывшее со мной сузилось до размеров щели, и если я не найду решения сыплющихся на меня задач, узкая щель замкнется, беспамятство обрушится на меня, как тьма, и когда еще Зовущая Мать окликнет меня снова…

Она стояла на каком-то пустыре и смотрела, как скатывается за сорный горизонт солнце, и когда верхний край его утонул за свалкой, Лушка ужаснулась, что униженный Царь не явится наутро, отказавшись работать для Марианны. Лушка торопливо развернулась и побежала обратно, скользя на хрупких лужах и запинаясь о бесконечные бутылки и вмерзший в лед мерзкий целлофан, она бежала и боялась опоздать и, перепрыгивая через несколько ступенек, взлетела наверх. Переводя дух, она распахнула дверь в квартиру Марианны, крикнула «это я!», налила в ведро кипятку, схватила тряпку и вышла на загаженную лестницу.

* * *

Ей показалось, что день истратился не совсем бессмысленно, сумерки избавили от дальнейших угрызений, и она уже спокойно вернулась к Марианне, накормила ее и себя минимальным ужином, совершила рейд по остаточным тараканам, снова зашла в комнату к достала из своего пакета Марьину тетрадь.

– Это что у тебя? – полюбопытствовала для разговора Марианна. – Конспекты?

– Что?.. Да. Конспекты.

– Учишься? – изумилась Марианна.

– Учусь, – кивнула Лушка.

– В высшем? – попытались округлиться глаза.

– В начальном, – сказала Лушка.

Она вернулась на завоеванную кухню, распахнула в весенний вечер окно и постояла, прислушиваясь. Тетрадь ожидающе тяготила руку, внутри этому ожиданию ничто больше не воспротивилось, и Лушка перевела взгляд на обложку. Там, перед типографски выделенными словами «Общая тетрадь», было шариковой ручкой дорисовано «Не».

Ну да, согласилась Лушка, Марья не могла быть общей. Марья могла быть только необщей. И внезапно эти две самодеятельные буквы показались самыми во всем значительными, они накладывали слишком большую ответственность, потому что Лушка себя необщей никак не ощущала. Она испугалась, что, прочитывая сейчас Марьину жизнь, чего-то в ней не поймет, или еще не готова то, что Марья сейчас скажет, принять, и если такое произойдет, то это беда, Марья для Лушки – как далекий жилой свет в кромешной ночи. Нет, Марья строила собственный дом, а Лушка еще и не пыталась, а уже в панике перекладывает свою ношу на другого, хотя понятно, что вместо меня никто моего не поднимет. Нет, еще не сейчас, еще не время для этой Необщей Тетради, потому что я сама перед необщим лишь испуганно остановилась.

Лушка осторожно присоединила тетрадь к своему имуществу в пакете. Так лучше, удовлетворенно подумала она. Так Марья никогда не перестанет манить ответами на все вопросы.

* * *

Однако на следующее утро, перехватив любопытствующий взгляд Марианны в сторону своего пакета, Лушка испугалась холодным испугом, будто на Марью снова надвинулась опасность. Отгородившись спиной, она вытащила тетрадь и сунула за пазуху, и, только обогрев собой, как котенка, успокоилась, спустилась в знобко открытое утро и начала весеннюю уборку вокруг затерянного дома. Она собирала всё непотребное в картонную коробку, кем-то оставленную у подъезда, и относила к мусорным бакам. Дом был велик, тысяча жильцов не раз выкинула что-нибудь в окно, да что там не раз – кидали и сейчас – около Лушки кометно пролетел окурок, звякнула пустая банка, нежно лопнула перегоревшая электрическая лампочка – дом был похож на фантастическую галеру с мусорными траекториями вместо весел.

Опять хотелось молока, Лушка подумала, что придется насобирать бутылок и сдать, раз что-то в ней так настойчиво требует детской пищи, и стала отдельно откладывать пивную и водочную посуду, думая при этом, что после выхода из больницы в ее жизни странно повторяются, видоизменяясь, узнаваемые вехи прошлого, будто на сегодняшнюю жизнь пунктиром накладывается прежняя или, наоборот, сегодняшняя Лушка то там, то тут прикасается к себе давней, словно к новой одежде пристегивается старая подкладка, которая уже не подходит. Она спокойно встречала эти искаженные совпадения, они не вызывали ни испуга, ни радости, но и отвергать их она тоже не желала, видя в том, что было, материнскую причину того, что есть.

На первом этаже, над уже прибранной Лушкой территорией, раскрылась половина окна, какая-то баба, детально рассмотрев внезапного дворника, вытянула руки с ведром и вытряхнула содержимое на землю. На лице читалось готовое постоять за себя торжество. Баба оставила окно открытым, приглашая к скандалу. Лушка увидела, как возьмет сейчас этот спрессованный, текущий вонью комок и перебросит его обратно и в каком счастливом остервенении баба вызверится на все девять этажей. В глубине чужой кухни вычислилось готовое присутствие, стало даже жаль разочаровывать человека, она заставила себя отвернуться от соблазняющего окна.

День разгорелся безоблачным солнцем. Лушка сняла старую куртку, которую позаимствовала у Марианны, осталась в больничных трико и футболке и, обнимая руками Марьину тетрадь, будто свой беременный живот, слушала, как сквозит апрель через редкую ткань.

Постепенно окружающее отдалилось, Лушка осталась с собой, но в себе тоже раздвоилось, и она смотрела на себя как бы со стороны и, наверно, издалека, совсем издалека, потому что показалось, что ее бросили в необъятные стоячие воды, которые только грезили о движении, на пробу производя уже знакомый хаос. Лушка и себя ощутила пробным камнем, брошенным вглубь, камень, видать, был не очень удачен, потому что сразу лег на дно, испугавшись безбрежности. Лушка подумала, что хорошо бы нарастить на спине собственный улиточный дом, и если уж толкнет крайняя необходимость, то перемещаться по дну под собственной броней, чтобы пугать таких же, как я, чтобы не лезли и не покушались. Но лезть всё равно будут, будут брать приступом стены и борта на абордаж, и ни за стенами, ни в бортах не найдут утоляющего и с гиканьем понесутся дальше, и она тоже, если забудет себя, присоединится ко всем и протолкается в первые ряды и не задумается о пощаде.

Лушка очнулась и мотнула головой, отгоняя сорные мысли, но мысли обошли ее с другой стороны и намекнули, что она сейчас трудится в поте лица и спины лишь потому, что паникует перед непосильной Марианной и не желает спускать с лестницы отцовскую мадонну с ребенком, но мадонна спешно вставит в чужую дверь свой замок и накормит младенца торжествующим молоком, и младенец потеряет невинность и не станет Иисусом.

Лушка выпрямилась и огляделась. И увидела, что расчистила не слишком большую территорию. И еще увидела, что свалка уходит за горизонт. В ней затосковало внутри, как тогда, когда она была маленькой и мать задерживалась в очередях. Безлюдная квартира становилась чужой, и Лушка в нарастающем страхе ждала возвращения молчаливо улыбающейся матери, которая приносит не только сумки с продуктами, но еще и таскает на себе их общий семейный дом, потому что только при ней стены перестают Лушку морозить, а начинают греть.

Лушка склонилась, вытряхнула из картонки собранный мусор, сложила ее гармошкой и, выделив около дома самое сухое место, села у стены лицом к солнцу. Неторопливо качаясь в греющей солнечной колыбели и ощущая спиной бетонную стену человеческого муравейника, Лушка стала думать о том, где же у человека настоящий дом. Она думала, что для нее была и не была домом отцовская квартира, не была и была домом психиатрическая здравница, а весеннее поднебесье не дает сказать, что нет дома сейчас. И неужели ребенком она понимала большее, помещая дом внутри главного человека, а став взрослой, бездарно надеялась найти его на Рижском взморье. И неужели всё так просто, неужели домом для себя является она? Она – свой собственный дом, единственный настоящий дом, который никому не отнять, который не может меня обездолить. Обездолить себя может только она сама.

Вот с этих горизонтов и нужно удалять хлам, об этом и говорила Марья, непонятно защищая свою подселенку, догадываясь, что не вправе лишать ее хоть какого-нибудь жилья, а безответственная Лушка перепугала шальную бабу до солнечного затмения, и пришлая бабенка, предусмотрительно защищаясь, решила украдкой ведьму ликвидировать. И вот же, боже мой, что теперь выходит, ведь это же я, я и тогда знала, что в Марье виновата я, и пусть не совсем так, пусть не полностью и не только, но ведь и это – было. Или могло быть… Да нет – было.

Я опять начала с обмана. Я же слышала, что молодуха с ребенком в отцовской квартире – ложь, она хапуга, ребенок для нее – чтобы шантажировать, отцу на это плевать, он без проблем, но я ткнулась в помойное ведро и не захотела мараться, а себе наврала, что жертвую собой для другого, что другому вторая крыша над головой естественно нужнее, чем мне единственная. Марианна после этого – жалостливая подсказка сбившемуся с курса ученику, но я и этого едва не пропустила и почти совершила очередное предательство, и только в последний миг, когда Дающего Жизнь была готова засосать свалка, опомнилась в сиротливом пещерном ужасе. Нет, я хочу, чтобы в том, что на следующее утро Царь выходит на работу, пребывало малой молекулой и мое усилие. Не переступать. В этом всё дело. Не переступать через свое понимание чьей-то нужды, кто бы он ни был – твой друг, или пьяная баба на улице, или стреноженный мальчишечьими нитками голубь, или задыхающийся в агонии чужой подъезд, – не переступай, всё это видишь только ты. От твоей слепоты ослепнет дарованный тебе миг, и, лишенный твоего света, разродится, как Марианна, мелкими монстрами, которые окажутся лицом к лицу уже не с тобою. Но, Боже мой или кто там принимает во всем этом участие, оставьте меня навсегда в одиночестве, если я вру, но я не знаю, как решаются эти задачи!

* * *

Бабка говорила: идти надо шагом.

– А почему не автобусом? – не могла понять пятилетняя Лушка.

– Потому что из автобуса выйдешь и всё равно пойдешь шагом.

– А я не выйду, – схитрила Лушка.

– Значит, не попадешь домой, – спокойно сказала бабка.

Тетрадь под грудью ощутилась переполненным словами человеческим горлом, Лушка сопротивляется напрасно и напрасно пугает себя отговорками, что не поймет и потеряет. Если не поймет, то лишь по своей вине, и не обязательно не поймет всё.

Я не хочу не попасть домой.

Задержав дыхание, она вытащила из своего тепла Необщую Тетрадь и, на всякий случай помолившись Солнцу, открыла начальную страницу, принимая ее как протянутую для помощи руку.

Часть четвертая Необщая тетрадь

Об этом говорили все, кому не лень.

Я тогда старалась сохранить беременность, но ничего не вышло. Я вернулась домой, Л. был около меня сколько мог, но отношения казались теперь бессмысленными. Л. пытался убедить, что у меня еще будут дети – не от него, так от кого-нибудь другого, это не принципиально, но если я так настаиваю, то он разведется с женой, не обязательно сейчас, а через месяц-другой. Мне было не до объяснений, меня ломала температура и сужающаяся воронкой пустота, я не могла говорить, а только плакала. Удивительно, сколько из человека может вылиться слез.

Однажды Л. прибежал в каком-то странном виде, оглядываясь и по-ребячьи моргая, и, остановившись в наиболее удаленном от меня месте, трагическим шепотом произнес, что его жена, его жена… И заметался по комнате, повторяя, что его жена. Я не выношу это состояние паралича. Я молчала. Наконец он остановился и обиженно сказал, что его жена, похоже, умерла и что он во всем виноват. Поскольку я опять ничего не спросила, он побегал еще, всё так же не переступая некой демаркационной линии, а потом, стоя ко мне спиной, выдавливал из себя, без логики и последовательности, незаканчиваемые фразы, из которых я смогла уловить следующее.

Он обнаружил Е., когда встал утром. Е. сидела у стола на кухне. На столе растеклись догоревшие свечи и стояла чашка с водой. В воде лежало обручальное кольцо. Л. дотронулся до Е., и она упала. Он вызвал «Скорую», а лишнее со стола убрал. Е. вынесли на носилках, Л. тоже поехал. Ему долго ничего не говорили. И только вечером сообщили, что у его жены не прослушиваются ни пульс, ни сердце. И объясняли что-то еще, но он уже не соображал, он виноват, она умерла из-за него.

– Умерла, как же! – изрекла вдруг я черт знает как базарно. – Легко отделаться собрался!

Он уставился на меня с открытым ртом и выпученными глазами.

– Почему у тебя ее голос?! – попятился он. – Как ты можешь в такую минуту… – И попятился еще.

– Могу, могу! – без задержки вылетело из меня. – Теперь ты у меня побегаешь по своим шлюхам!

Л. дико взглянул, взмахнул руками и убежал. Надо сказать, что я бы тоже убежала. Если бы не была дома. Потому что знала, что ничего этого я не произносила.

* * *

Как только Л. приходил, меня прорывало. Мещански, подъездно, подвально. Л. пытался интеллигентно меня успокоить, но в конце концов убедился, что только усугубляет ситуацию, оскорбился окончательно и ретировался. Похоже, навсегда. Без него подвал-подъезд себя не проявлял, это меня утешило, и я, обдумав всё, пришла к заключению, что в каких-то, видимо, обстоятельствах я совсем не голубая кость.

Совсем-совсем не голубая. Потому что однажды мне захотелось купить яркую губную помаду и ужасную тушь для ресниц. В другой раз я осознала себя сидящей перед зеркалом и выщипывающей себе брови.

Я никогда не пользовалась косметикой, и меня тошнило от людей с подщипанными бровями.

Через какое-то время Л. снова позвонил и, будто между нами ничего не произошло, сообщил, что ему предложили забрать Е., но он отказался.

– Мог и выполнить то, что положено, – сказала я без всякого участия.

– А что положено? – спросил он с иронией.

Ирония показалась мне неуместной и вычеркнула даже жалость к этому человеку. Если жалость еще оставалась.

– Я не хочу в этом участвовать, – сказала я. – Проконсультируйся у бабок на скамейке.

– Какие консультации! – прервал он меня. – Она же не умерла! – И хихикнул. – У нее энцефалограмма!

– То есть? – вопросила я, подумав, что плотность сумасшедших на один микрорайон возрастает слишком стремительно.

– В этой чертовой энцефалограмме какой-то там всплеск! – крикнул он в непреодолимой телефонной дали. – Они сказали, эти чертовы эскулапы, что за телом нужен какой-то уход и не захочу ли я… Я не захотел! Может быть, все-таки понятно, что я… Я не хочу сойти с ума!

Я понимала. Мужчина может ухаживать лишь за полностью живым телом. Но предположить, что я еще глубже вляпаюсь в предлагаемый тройственный маразм из-за одного его звонка, было слишком даже для его субтильной натуры. Л. немного опоздал. Л. опоздал всего на одну мою больницу и нерожденного ребенка.

Едва телефонная трубка запаниковала короткими гудками, как со мной что-то стряслось. Мне неудержимо захотелось побежать за этим кровопийцей Л., красться за ним от подъезда к подъезду, от дерева к дереву, от одной чужой спины к другой и ревновать к каждому, с кем он останавливается и что-то там говорит, а я не слышу – что, а ведь это может быть что угодно. Я сопротивлялась себе полдня и целый вечер, но среди ночи поднялась и притащилась на какую-то незнакомую улицу, точно зная, что никогда здесь не была. Я остановилась напротив деревянного двухэтажного дома и мучительно смотрела в определенное освещенное окно второго этажа, занавешенное лишь тюлем. В окне долго никого не было, потом явилась и исчезла женская фигура, а потом, по какой-то странной диагонали, откуда-то снизу, должно быть, с постели, поднялся Л., остановился у окна и закурил сигарету. Я видела его голую грудь и в жгучей ненависти колотила кулаками о чей-то забор, и округа помогала мне неистовым лаем, где-то скрипели смелые двери, а осторожная форточка кляла бабьим голосом подонков-алкашей, мешающих законному отдыху трудящегося народа. Развратное окно на втором этаже погасло, я сползла в пыльную подзаборную траву и визжала перешибленной собакой, пока совсем не потухла мерцающая ночь.

* * *

Утром я с большим недоумением пришла к выводу, что Л. изменял своей жене не только со мной. Можно ли сказать, что он изменял и мне?

– Ааа!.. – злорадно зашлось у меня внутри. – Прищемило?.. Будешь знать, змеюка разлучная!..

Я посмотрела на себя в зеркало, ничего особенного, кроме подщипанных бровей, не обнаружила и записалась на прием к психиатру.

* * *

Врачиха ощупала меня непреклонными зрачками, а я, едва переступив порог, поняла, что пришла напрасно.

Это за кордоном выбирают докторов по своему усмотрению, а у нас бери что дают. Но я все же представила, что требую в советской поликлинике психиатра, который мне понравится, и трезво догадалась, что этого окажется достаточно, чтобы определить во мне параноика, и можно не утруждаться дальнейшими жалобами сомнительного личного порядка – меня и без них живо поставят на учет, а то и обеспечат стационаром. И реально-нереальная картина показалась мне настолько смешной, что я вполне патологически рассмеялась в холодной белизне кабинета.

Врачиха тут же сделалась преувеличенно любезной, подчеркнуто поздоровалась еще раз и пригласила сесть.

– Спасибо, – своевременно отказалась я. – Я попала не туда, куда хотела, извините за беспокойство.

Она торопливо вскочила, чтобы меня остановить, но я успела отгородиться холодной белой дверью. Вылавливать меня в коридоре она не решилась.

Но кладу голову на плаху: ей хотелось, чтобы я была больна.

* * *

Я написала заявление на месячный отпуск без содержания. В июле месяце это было вполне безумно. Великий крючкотвор и зануда Ш. раздвинул грудь стократно переработанным воздухом своего начальственного закутка и приготовился к варианту всегдашней тирады о личном эгоизме и общественной безответственности доставшихся ему служащих, но, взглянув на меня, сумел перетолкнуть воздух из легких в обширный желудок, моргнул, кашлянул и подписал. Клянусь, это была первая немая подпись в его неподкупной трудовой биографии.

Потом была эта старуха.

* * *

Она случайно остановилась рядом со мной в ожидании троллейбуса. А может, и не собиралась никуда ехать, а только по-родственному лепилась к отворачивающимся от нее людям. От нее шел болотный запах. Из раздавленной дерматиновой сумки выпирала грязная трехлитровая банка. Банка была пуста. Банка жаловалась, что не была полной никогда и что ее бок изуродован трещиной, похожей на молнию.

Старуха что-то бормотала. Я прислушалась.

– Рупь девяносто, рупь девяносто… – шепталось внутри трухлявого тела.

В рупь-девяносто дотлевал оставшийся жизненный смысл.

Меня она не замечала, я существовала для нее меньше, чем треногобетонная скамейка, на которую старуха упорно пристраивала не удерживающую равновесия сумку. Я отвлеклась на эту скамейку, с которой никак не могли ужиться деревянные седалищные перекладины: если их не отдирали для мелкого кухонного творчества, то ломали по ночам в тоске безрадостной деятельности, и днем обнаженные бетонные культяшки стыдливо отворачивались, притворяясь обломками соседней стройки. Я подумала, что издержками важного существовать легче, там кто-то выполнил обширное дело и некий общественный смысл всепрощающе озаряет и твою индивидуальную непригодность, так что быть мусором обширного предпочтительнее, чем не управиться с мелким своим. Мне стало жаль бетонные уродины, обреченные на пожизненный стыд, а старуху рядом вдруг затрясло, ее косые плечи одинаково запрыгали, а шея, откачиваясь маятником в обратную сторону, стала натужно разворачиваться ко мне, зрачки залихорадило в лобных пещерах, они выделили меня из плотного множества прочих, и указательный палец с изуродованным ногтем угрожающе бодал меня вместе с беззубым шипением:

– Бесовка!.. Бесовка!.. Бесовка!..

Переполненная остановка прицельно воззрилась на меня. Праздное любопытство в лицах сощурилось, глаза померкли для света и узрели во тьме. Вокруг как бы сама собой образовалась пустота. Перед подкатившим троллейбусом быстро и толково застыли несколько монолитных женских спин. В транспорт меня согласно не пустили, а старуху внесли, как дитя, и бережно устроили на заднем сиденье, матерински приспособив на костлявых коленях трехлитровую банку с молнией.

Старухе поверили. А меня обвинили.

Нет, неточно. Слюнявое старухино они проверили собой к убедились.

В эту июльскую жаркую пыль меня прошиб озноб. Я поняла: отныне меня не примут нигде. Старуха вынесла мне приговор.

Так что же отловила во мне эта старая карга?!

О самом опрокидывающем я догадалась дома, куда два часа тащилась пешком. Я догадалась об очевидном: старуха на самом деле что-то видела. Она была глупа, затюкана и неделю ела только то, что находила в мусорных баках, но я была для нее очевиднее, чем непостижимые рупь-девяносто.

И там, на остановке, я ни на секунду не усомнилась, что так и должно быть: я стою, а кто-то видит мое невидимое. И я знаю: да, видит. Я знаю.

Как я знала?..

* * *

В нашем городе кто-то придумал мусорные баки в виде рога изобилия. Одно такое сооружение имело пребывание напротив моей квартиры, и я убеждалась, как форма влияет на содержание: изобильный рог постоянно лежал на боку и извергал свои богатства на прохожих, и наша маскирующаяся под пенсионерку дворничиха мстила за мусорное население района жильцам моей девятиэтажки, начиная добросовестно шоркать метлой по асфальту не позднее пяти утра. Днем из рога изобилия добывали прожиточный минимум бездомные собаки. Собак было шесть, они инспектировали рог изобилия поочередно, никогда не сталкиваясь возле точки общепита, четко соблюдая сложившийся регламент, а в свое безобеденное время дружно перекрывали чужакам подступы к источнику жизни.

Однажды иерархия нарушилась, все шестеро расположились совсем близко, а около урны сидел незнакомец – крупный, когда-то белый пудель. Даже с моего четвертого этажа было видно, насколько и как давно он грязен, – каракулевая шерсть спеклась островами. На рог изобилия пудель принципиально не обращал внимания, явно пребывая здесь с иной целью. Кто-то сердобольный кинул кусок булки, пудель проводил ее траекторию косым взглядом, шестерка хозяев насторожилась, но гость демонстративно отвернулся от подачки. Знакомые псы мирно осели.

В происходящем наличествовал сюжет, и я стала ждать.

Через какое-то время пудель встал. Его взгляд, как поводок, прикрепился к молодой женщине. Женщина была занята своим и на собаку не отреагировала. Пуделя это не смутило. Он дождался наименьшего расстояния между собой и нужным человеком и профессионально пристроился с левой руки.

Я не без разочарования решила, что насчет какого-то там сюжета ошиблась, что явилась собачья хозяйка, хотя и нерадивая, но все равно самая единственная, так что пуделиная проблема, можно сказать, исчерпалась, и я вполне свободно могу заняться своими – например, моему наследственному пекинесу Туточке, опять исхудавшему от очередного приступа скромности, приготовить бульон из куриных лапок, которые догадливо придумала фасовать на килограммы наша птицефабрика.

Уговорив Туточку не умирать от голода и на этот раз, я без особой цели посмотрела в окно и изумилась: грязный пудель сидел на прежнем месте. У сюжета началось второе действие.

Самое время погладить давно выстиранное белье, решила я и придвинула обеденный стол к подоконнику.

Так же как и недавно, пес еще трижды пристраивался к разным людям, всякий раз интеллигентно с левой стороны, и так же скрывался из пределов окна, но минут через семь-девять возвращался обратно и садился на облюбованное место, с тем же внимательно-избирательным выражением на лохматой морде. Он никуда не спешил, он сидел, как председатель никому не ведомого конкурса на лучшего собачьего хозяина, и спокойно измерял необходимые для этого стати прохожих. Ничего общего в выбранных им людях я не нашла – пенсионер, женщина в годах, молодой человек с «дипломатом». Но и пожилых, и с «дипломатами» проходило немало, а пес не удостаивал их особым вниманием.

К вечеру я починила все порванное и дырявое, прохожих внизу стало меньше, пес вертел головой, отыскивая желающих пройти мимо него, но улицы опустели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю