Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)
Мастер с ней почти не разговаривал, не приглашал и не гнал, она сидела то у батареи, то у шведской стенки, в зависимости от того, где шла тренировка, везде было одинаково ребристо, где вдоль спины, где поперек. Иногда казалось, что он и вовсе забыл о ее существовании, а она тут зачем-то бесполезно торчит, хотя, между прочим, несовершеннолетняя и охраняется законом – стало быть, тут ей что-то должны. Правда, она не знала, что можно требовать от всех и, в частности, от Мастера, но что-то же он имел такое, что должен отдавать, вот пусть и отдает, раз ей кажется, что она имеет в этом нужду. Впервые в жизни Лушка терпела такие жуткие неудобства, желая чему-то научиться. Положение возмущало, она привыкла действовать сразу, а ждать чего-то терпеть не могла, но продолжала сидеть на полу – сначала из любопытства, потом стала вникать в слова, и соотносить их с действиями и обрадовалась, что что-то понимает, а однажды, когда весь вечер здоровенные парни только и делали, что отжимались и регулировали дыхание, она заметила, что с ее лица на ее ' колени капнуло, и тут же ощутила прилипшую к спине фуфайку, – и поняла, что отжималась и дышала-не-дышала вместе со всеми, не двигаясь с места. Тут же фуфайка стала холодить, и вернуться в упражнения, которые выполняли другие, уже не удалось.
Видя ежедневно такое количество тренированных парней, а не каких-то местных недомерков, она не примеряла их к себе, как примеряла до этого каждого, даже встречного на улице, вывешивая всем ценники: этот ничего, этот так себе, а этот что тут делает, этот – мой, ну-ка, ну-ка… ух, ты!.. И рассматривала их, как барахло у прилавка, которое не на что купить, но которым можно обладать минутно, пока видишь. А здесь, где действительно можно кое-чем полюбоваться, присваивать не хотелось. Может, из-за того, что их было слишком много, или потому, что они сами не находились в параллельном поиске, а действовали ради иной цели, неведомой ее знакомым, являвшимся со своими девицами к ней в квартиру. Удивительно было, что здесь ни один ее не лапнул, это казалось неестественным, как паралич и конец света, но ее жизнь от этого, как ни странно, не остановилась и даже не уменьшилась, а лишь прикоснулась к незнакомым правилам, которые предваряли что-то неизвестное, которое Лушке с какой-то стати захотелось изведать. И она ждет, надеясь, что Мастер позовет кого-то к себе и показательно замедлит новый прием, и для нее исчезнет все, кроме этого средоточия, тогда время вообще пропадет, и Лушка забудет, что сидит у шведской стенки, а окажется там, на ковре, вместо чьего-то медленного и бестолкового тела, она разглядит каждое движение отдельно и воспримет его единственную необходимость, и все станет очевидно, и она, сколько сможет, будет терпеть тупость учеников, которым всегда мало одного показа, мало и десяти, и которых она на месте Мастера выгнала бы как бесперспективных, но он с ними почему-то возится и радуется, когда его усилия переходят в чью-то победу над противником или сопротивляющимся обучению телом. Ни такой радости, ни такого обучения Лушка признавать не хотела, это какое-то не то, она Мастера за это немного презирала, а победителей прямо от шведской стенки укладывала на ковер так, что они и понять ничего не успевали…
Мастер смотрел на нее в упор.
Она так и оставалась неподвижной до конца тренировки. Она больше не следила за тем, что происходило, она отключилась от окружающего и от самой себя, а потом оказалось, что никого уже нет, все разошлись, только Мастер стоял у широкого окна. Босой, молчаливый, в белом костюме борца, далекий и такой маленький в огромном зале. Он почувствовал ее взгляд и жестом пригласил на ковер.
Она каким-то нелепым прыжком кенгуру оказалась рядом. Он помедлил, осознавая, как ей удалось прыгнуть. Только что сидела на полу у шведской стенки, обхватив колени руками. А впрочем, он, вероятно, отвлекся и чего-то не заметил.
Он приблизился, не спуская глаз с замершего лица, принял встречную готовность, полное облако встречной концентрации, отодвинул на потом собственное удивление и в замедленном темпе изобразил несложное нападение и получил молниеносный упреждающий отпор. Он убавил фору, и опять она на какой-то миг опередила его, и он едва удержался от соблазна провести серьезный прием, но ответственность педагога одержала верх, и он скупо бросил:
– Придешь завтра в костюме.
Его не заботило, как она достанет костюм. Костюм был условием. Последней и уже ненужной преградой в капитуляции перед этой девчонкой.
Если он надеялся, что какая-то тряпка, пусть даже одеяние для тренировочного боя, ее остановит, то, конечно, надеялся напрасно. Он сделал все для того, чтобы она отчаялась, обиделась, усомнилась в себе и покинула ковер, не выходя на него. Она оказалась сильней – он в этом уже не виноват. Он принимает к себе еще одного ученика, и, быть может, главного в своей жизни.
Она изменилась. Костюм приписал ей походку. Нет, это была не только походка, это было время – То Время. Крадущаяся, упругая пробежка. Зрение. Не глазами, нет – всем телом. Тело, готовое в любой миг взлететь спущенной пружиной.
Любопытствующие взгляды его учеников, кое у кого явно насмешливые, сменились недоумением, а улыбочки внезапной серьезностью. Забавно. Забавно. Значит, не один он отреагировал на эту пружинную готовность.
Сегодня оба ковра были свободны. Его ученики собрались, как и вчера, у левого, а он, когда была возможность, предпочитал правый. Да, лучше правый, думал он, и Лушка, одна из всех, двинулась вправо, все той же прислушивающейся пробежкой, не спрашивая и не оглядываясь.
Он, глядя ей вслед, на ее мелко-быстрый шаг, четко подумал, что в таком случае он выбирает для занятий нелюбимую левую сторону. Шаг замедлился, спина прислушалась. Да, решил он, сегодня он работает слева.
Она торопливо вернулась, ни вопроса, ни какого-нибудь недоумения не было в ее лице, лишь опасение пропустить начало.
А впрочем, мало ли зачем человек может свернуть в сторону. Может, она хотела освоиться в новом костюме. Хороший костюм, и действительно новый. Она добросовестно выполнила его указание. Ну, что ж. Он совсем не жаждет взять ее в свою группу, но противиться дальше нет смысла. Она не знает, чего хочет, и, конечно, не выдержит дисциплины и не поймет задачи, и он с чистой совестью о ней забудет.
Если с чистой совестью можно забыть.
Еще раньше, когда она сидела то у батареи, то у шведской стенки, он заметил, что у нее, вроде бы неподвижной, напрягаются на отработке приемов мышцы и подергиваются руки и ноги. Он удивился, но не придал этому значения, как и вообще не придавал ей значения. Накормив ее обедом в столовой, он не собирался потакать прочему вздору и не верил в юное девчоночье дарование, хотя упорство, с каким она просиживала все занятия, в конце концов вызвало что-то похожее на уважение и побудило на давно ожидаемый Лушкой отклик – без всякого, однако, снисхождения. Пусть испробует, пусть посрамится в своем нахальстве и сама же пусть уйдет, не мешая больше серьезным людям. Но вопреки всему, что он слышал и знал сам, оказалось, что всем издали увиденным она владеет ничуть не хуже его учеников. Он не поверил ни ей, ни себе, решив, что она обучалась у кого-то другого. Ладно, смирился он, это лучше, чем не уметь ничего, и заставил себя отнестись к ней так же серьезно, как относился к остальным. Присутствуя теперь на ковре въяве, она усваивала все с одного раза, ей совершенно не требовалась механическая отработка. Такого он не встречал. Все, что она узнавала, тут же становилось для нее естественным, как движение ног при ходьбе или взмах руки при прощании.
И, снова не веря тому, что происходило, выискивая обычные объяснения явлению столь необычному, он пытался подловить ее, показывая приемы, вывезенные им из Монголии, их наверняка никто здесь не знал и уж совершенно точно не могла знать Лушка Гришина из Челябинска. В иные разы он прибегал к терминам, которые знает любой начинающий ушуист, а Лушка в ответ тяжелым резиновым взглядом давила ему в переносицу, пытаясь, видимо, оттуда выудить недостающее. Он понял, что уличать бесполезно. Лушка была невинна. И он с ней смирился, как с судьбой.
И, решив для себя несколько затянувшуюся проблему, он добросовестно попытался направить ее смутный и хаотичный внутренний мир. Удивления тут было не меньше. Он поймал себя на том, что то и дело останавливает взгляд не столько на ученице, сколько на ее костюме. Ну да, хороший костюм и стоит немало, ну да, а зарплаты она еще не получала, да зарплаты и не хватило бы, а добрых родственников, как он уже выяснил, не имелось, и если принять во внимание знакомство в столовой… У кого-то попросила? Занималась же до этого в подростковой секции – кто-нибудь отдал? Откуда иначе?
– Из магазина, – сказала Лушка, не глядя на него.
Украла?.. – изумился он молча.
Она нетерпеливо передернула плечом.
– Почему сразу украла? – возразила она недовольно. – Попросила завернуть.
Он тут же поверил, что так и было. Подошла к прилавку, посмотрела, пощупала и сказала: «Заверните».
И в следующую минуту осознал, что ничего не говорил вслух. Только думал. А она дважды ответила на его мысль и сама этого не заметила.
Послал Бог подарочек.
– Пойдем! – спокойно приказал он. Она пошла, не спрашивая.
В громадном магазине спорттоваров пустел недавно открытый отдел восточных единоборств. Непривычные костюмы вызывали недоумение, их мог оценить только профессионал. Продавщица осторожно, будто ожидая от мягкой материи смертельного выпада, подала комплект. Он кивнул и пошел в кассу. Вернувшись в отдел, протянул чек и поблагодарил. Продавщица взяла чек и сказала «пожалуйста». И на их глазах убрала костюм на прежнее место.
Он поблагодарил еще раз, и они ушли. Лушка молчала. Молчание было упрямым.
– Ты часто этим пользуешься? – спросил он безразлично.
– Больше не получилось, – ответила Лушка. В голосе было сожаление.
– Надеюсь, что и не получится, – проговорил он холодно.
Лушка дернулась и смолчала. Молчать ей было трудно, но она справилась. Боялась, что выгонит с занятий, понял он.
– Ей пришлось бы платить из своей зарплаты, – не глядя на Лушку, произнес он.
– Не похудела бы, – так же не глядя ответила Лушка.
Он не нашел, что ответить. Она тоже молчала. Шла рядом и ждала.
– Могло кончиться иначе, – сказал он. Она не согласилась:
– Если бы могло, то случилось бы. Не случилось – значит, не могло.
Философия, черт побери, подумал он.
– Да никакая не философия! – буркнула она. – Я же знала.
– Откуда ты могла знать?
– Знала, и все!
– В милиции на учете не состоишь? – спросил он вдруг.
– Ну, состою, – нехотя подтвердила она.
Он мельком взглянул на нее. Поразила тонкая, просвечивающая голубоватым шея.
– Да черт с ним со всем! – сказал он неожиданно. – Пойдем пообедаем.
И опять она наелась до сонного состояния, а Мастер сидел напротив, ругая себя за внезапный паралич воли, потому что, конечно, знал, что завтра она отяжелеет и утратит реакцию, но готов был накормить ее снова, лишь бы ее шея перестала по-цыплячьи просвечивать голубым.
«Гадкий утенок, гадкий утенок… – бессмысленно повторял он одно и то же. – Какой гадкий утенок…»
Ей было тепло внутри и очень спокойно. Она больше не слышала его, но воспринимала что-то щемящее и доброе, хотелось погладить его, как большую собаку, пусть собака лижет горячим и сторожит.
Наутро он был суров и авторитарен. Он согнал с Лушки семь потов, заставил отжиматься и бегать по шведской стенке.
– Быстрее! Быстрее! – требовал он, когда Лушка по-обезьяньи висела под потолком. – Ноги тоже должны быть руками! Пусть видят! Смотри ногами!
Она ненавидела его. Ногами, руками, костяшками ободранных пальцев, узкой цыплячьей грудью, в которой не хватало воздуха, ртом, которым нужно было то дышать, то не дышать, – ненавидела каждой обнаруживаемой в себе мышцей и каждым до сих пор не существовавшим органом. Он отстранил ее от ковра, она занималась какой-то ерундой по индивидуальной системе, он водил ее в столовую и кормил салатами и кефиром, а из дому приносил лущеные орехи – сам колол, что ли? – и заставлял пережевывать до одурения, а потом пошли какие-то проросшие зерна, он сказал, что пшеница – натуральные зерна с проклюнувшимся белым носиком, влажно-сухие и дерущие горло, а на ночь велел пить молоко с медом, банку меда отдал сразу, а бутылку молока, идиот, приносил ежедневно, будто она не могла купить в магазине.
– Магазин? – Он смотрел удивленно. – Я приношу тебе молоко не от магазина, а от коровы.
В общем, для Лушки наступила не жизнь, а каторга. Еще, может быть, кое-как и терпелась бы шершавая пшеница, но он, как паук паутиной, опутывал Лушку странными разговорами о телах и рождениях, о Луне и напряжениях Земли и прочем в том же духе. Он даже пришел, незваный, к Лушке в квартиру, чем немало ее смутил, потому что мед был съеден, коровье молоко прокисло, а в раковине лежала заплесневелая посуда. Он долго молчал, потом стал бродить по комнате и останавливаться то там, то тут, даже покачивался с закрытыми глазами, к чему-то прислушиваясь, а потом утвердился на середине пустого жилья и сказал:
– Спать будешь тут. – И перетащил допотопный диван в самый центр.
Внезапно Лушка рассмеялась – диван в центре комнаты ей понравился.
А он смотрел без улыбки, он смотрел с сожалением.
– Если бы ты была мальчишкой, я взял бы тебя к себе. Я объяснил бы тебе все, что знаю. Я дождался бы твоего понимания. Я позволил бы себе не спешить, я приноровился бы к шагам ребенка. А так… А так я гоню во все стороны сразу, потому что чувствую, что у меня нет времени. Человек должен быть един, а ты в спортзале одна, в магазине другая, в этой комнате третья. И кажется, что этим счет не ограничивается. Так?
– Ну, так.
– Твое рождение еще предстоит, – сказал он и ушел. Зачем же он таскался с диваном?!
Она не то чтобы не знала, что есть понятия хорошего и плохого, дозволенного и запретного, а просто напрочь их игнорировала. Она ощущала себя центром мироздания, земля была для нее не более чем местом приписки, а прочие люди обстоятельствами и обстановкой, от которых, конечно, что-то зависело и на которые лучше не натыкаться, но и заботиться об их благе с какой бы стати.
Лушка была откровенно безнравственна, но он все медлил ее от себя отстранить, ему казалось, что ее несет течение, которому она никак не сопротивлялась и даже, по причине стихийного эгоизма, то и дело помогала, но лишь толчками, больше боясь утонуть, чем кого-то утопить. И Мастер после тренировок уходил вместе с Лушкой, рассказывал занятные истории, повелев себе воздерживаться от всяких моралей и надеясь, что любопытство когда-нибудь толкнет девчонку к серьезному интересу хотя бы к самой себе. А она помалкивала, на физиономии, как вывеска на магазине, торчала усмешка, извещавшая всех вообще и Мастера в частности, что Лушка самостоятельный человек и басням не верит, а всех видит насквозь, а с Мастером по улицам шляется – ну, не сказать из уважения, а от зависимости, чтобы не выгнал. Мастер делал вид, что усмешки не замечает, и гнул свое, в очередной раз удивляясь, что опять нашлась кошка, которая свернула со своего маршрута, задрала хвост палкой и спешит к Лушке, трется о ноги, а то и вскакивает на плечи, приветственно перебирает лапами и что-то радостно сообщает прямо в ухо. Лушка относилась к кошачьим визитам как к должному и обычному, но усмешечка при этом растворялась, пропуская выражение дружески-отстраненное, но вполне естественное. И Мастер, только что готовый на все плюнуть, тащился с ученицей дальше, готовясь к очередному пересказу недавно вычитанного, ибо свое уже закончилось.
– Ты раньше здесь ходила? – как-то спросил Мастер, сломленный упорными кошачьими приветствиями.
Лушка отрицательно мотнула головой – чего ей делать в частном секторе? И она не поняла, почему он спросил. Она не придавала кошкам значения.
Как-то вечером, недалеко от остановки, их обогнала, спеша к подходившему троллейбусу, молодая женщина в туфлях на таких высоких каблуках, что Мастер профессионально восхитился ее чувством равновесия, а женщина вдруг оступилась, пятка криво соскочила с подвернувшегося задника – женщина ойкнула. Он поспешил ее поддержать, она запрыгала к скамейке на одной ноге, с досадой что-то пустое говоря, а Лушка наклонилась, провела пальцем по распухшей щиколотке и, мотнув головой Мастеру – «держи крепче!» – дернула. Женщина снова вскрикнула. Лушка отряхнула ладони от дорожной пыли, реагируя на вскрик не больше, чем реагировала на кошек.
Он постарался улыбнуться помягче:
– Обувайтесь, все в порядке.
Он действительно был уверен, что все в порядке. А на Лушкином лице вывеской висела самая самостоятельная из всех усмешек.
Женщина торопливо втиснула ногу в туфлю и, бормотнув «ой, опаздываю!», снова побежала. Подходил следующий троллейбус. Лушка стояла, независимо выпятив острый подбородок. Желающие могли считать, что она всегда только тем и занималась, что вправляла свежие вывихи на городских остановках. Мастер готов был поклясться, что она сделала это впервые в жизни, но его вдруг озадачил вопрос: а с какой стати та изящная дама вдруг свалилась с собственного каблука?
Лушка тут же отвернулась. Ну, не совсем, а приблизительно на три четверти.
Жаль, сказал он себе. Жаль. Потому что просто-напросто поздно.
Молчание Лушку удивило. Она развернулась в фас.
– Ты чего? – вытаращилась она на Мастера, встретив его страдающий взгляд. – Тоже вывихнулся?
Он мотнул головой, продолжая молчать. Она обеспокоилась и дернула за рукав.
– Все равно… Поздно, не поздно – это не имеет значения, – заявил он то ли ей, то ли очередному троллейбусу. – Я несу за тебя ответственность.
– Чего? – удивилась Лушка. – Ну, ты прямо роднее папы! Носить надо не ответственность, а меня!
– То есть? – опешил Мастер.
– Ну как же! Бродишь со мной по улицам третью неделю, а все без навара. У тебя с этим какие-нибудь проблемы? – И сочувственный взгляд до позвоночника.
Он поморгал, помедлил и вдруг стал хохотать. И сел на перевернутую урну, чтобы удобнее было. Лушка увидела, как из глаз у него выкатились две слезины, какие-то непомерные, будто куриные яйца. Лушка нашла смешным, что яйца могут рождаться таким способом, и тоже расхохоталась. Они смеялись, каждый о своем, а из перевернутой урны выползал мусор.
Диван выстрелил. Лушка усмехнулась. Диван давно стал похож на ощерившийся в изготовке полигон. Пружины косо нацелены во все части света. Получая тайные сигналы, диванный полигон вспучивался новыми боеголовками, неучтенными и забытыми, – они спешили, они тоже хотели принять участие в последнем дне человечества.
Лушка сверху, Богом, оглядела изготовившееся и осталась довольна. Пружин было с запасом. Можно начинать. И она приказала начать с Прибалтики. И продолжить Прибалтикой. Что? Там уже не осталось ни одного прибалта, а только «Бьюик-Кабриолеты»? И какие-то затруднения с боеголовками? Поищите в диване, там всегда найдется резерв. И, пожалуйста, точно: в каждый кабриолет персонально.
Мне плевать, что он ни при чем.
Он ни при чем, но все из-за него. Я из-за него отворачиваюсь от Мастера на троллейбусной остановке. Из-за него не слышу ненужных историй, от которых выворачивает скулы. И не сижу в спортзале хотя бы у шведской стенки – из-за него!
Да, да, я сама, я во всем виновата сама, но расстреляйте «Бьюик-Кабриолет»!
И чего она взъелась на несчастного прибалта? Они же всю жизнь кем-нибудь оккупированы, ничего не производят и даже причесываются в парикмахерских. А если на то пошло, так в прибалте Мастер и виноват, потому что размазня. Условия миллион раз были – и в спортзале оставались одни, и дома у него была, всегда вроде бы по делу, но дело делом, а одни же – это уж я не знаю, что такое! Будто нарочно издевается. Но знала, что нет, не издевается и даже как бы что нужное в ней признает, ну, если не сейчас, то в будущем, это тоже ничего, не всё, значит, у нее в ее шестнадцать закончится. Но больше ее от себя отдаляет, хотя держит на поводке, поводок раз от раза длиннее, но прицеплен крепко. Он хочет ее к чему-то приучить, а она, хоть расстреляйте, в упор не сечет, чего ему надо, когда и так все пожалуйста. Но он как бы не видел того, что пожалуйста, а зачем-то опутывал ее всякими настроениями, и слова у него из плоских, какими она всегда их знала, превращались в разбухшие и как бы даже не имеющие конца, в них можно было погружаться, как в большую воду, а может быть, куда-то плыть. Только непонятно, зачем так усложнять, если любое плавание кончается одним и тем же. Сам по себе он ни с какой стороны ей не нужен, он очередное явление перед ней Общего Мужчины, не первое и не последнее. Так же как и она временная часть Общей Женщины, части всегда случайны, нравятся друг другу больше или меньше, но не слишком меньше и не слишком больше. В каждой есть все необходимое для дела, и не надо мне ля-ля про любовь, про любовь – это нюня для престарелых, чтобы приснилось, что у них не просто так, а по-особенному. Может, и Мастер себя баюкал? Как-никак, лет на десять старше, это же целый век, как не противно столько жить? Может, он давно труха и все перезабыл? Нет, он слишком хорошо дрался. Или не дрался. Он и тут наперекосяк.
Раз прилипли трое – то им время, то им закурить, то портмоне, а то, говорят, твою поганку перед тобой разложим. Он сперва с ними по-хорошему, и голос самый что ни на есть братский, а их от этого на глазах распирает, один уже ее за руку, а сам донизу открыт, дурак, но она его на своей руке терпит, потому что смотрит, как Мастер дальше рассудит. Только вот ничего не разглядела. Они будто сами легли – нырнет и ляжет, нырнет и ляжет, и третий, который на руке висел, пальцы разжал, нырнул и лег. Она к Мастеру:
– Покажи! Покажи – как?! – Он только башкой качает. А она: – Покажи, или тут останусь! С места не сойду! А они изнасилуют!
Он посмотрел – а около нее будто обвалилось. Ну, все обвалилось: и воздух, и пыль, и свет от фонаря, и она – сама под собой. Она бы поклялась, что он до нее не дотронулся, ну, чтоб ей сдохнуть – она все сделала сама. Сама легла поперек растянувшихся ублюдков. Ага. Было удобно и вставать не хотелось. Заснуть хотелось, а не вставать. Но он ее поднял.
– Ты ничего о себе не знаешь. Ни о себе, ни о других. – И вроде бы чего-то ждал.
А вот ждать от нее не надо. Она этого терпеть не может. Она и так вся тут. А когда ждут – ей, наоборот охота. И она вяло отозвалась:
– Да я и знать не хочу. – Сил нет, как спать хотелось.
А он проговорил, не ей даже и не себе, а вроде пожаловался:
– В этом все и дело…
Тут она не вытерпела и зевнула. Это у них такое разделение: он говорит, она зевает. Она так защищается. Потому что его слова нагружают какую-то ношу. Как пить дать, от ноши потом не отделаться. Только дураков нет – тащить. Она живет не для того, чтобы работать грузчиком.
Одно утомление от человека.
И в один тоскливый день с низким небом она поняла, что ей все обрыдло – и Мастер, и спортзал, и неизвестно для чего выкладывающиеся на ковре здоровенные мужики, и троллейбусные остановки, и басни про Тибет, йогов, прежние жизни, священных животных и биополя, уж лучше харакири, у меня менталитет, который хочет говядины, мне под завязку, сейчас вывернет, везде сплошная осень, небо царапает брюхо о телеантенны, она тыщу лет не видела клевых передач, и на фиг ей работа уборщицей, она загонит оставшийся у нее костюм, на сколько-то хватит, а там посмотрим.
И она появилась у подруги, ее встретили восторженным воем и потребовали подробностей, она скромно объяснила, что у нее был сногсшибательный роман с одним чемпионом, она с ним моталась в Дели и была в Храме Любви. Вой усилился, кто поверил, кто нет, но значения это не имело, другие не захотели отставать, и пошла брехня, но Лушку никто не переплюнул, она выдала им про астрал, ментал и перевоплощения, все замолкли, и стало скучно.
Она посмотрела на кодлу сверху, как на соскочившие с креплений диванные пружины. Подружки принципиально холостяковали, делая вид, что ни в чем законном не нуждаются, и неприязненно удивлялись тихоням, которые то тут, то там, а сегодня так сразу две, напяливали белое платье до пят, трепыхали по ветру двухметровой фатой и возлагали букеты к подошвам сифилитичного вождя. Она прошлась по лицам беспристрастным взглядом, сморщилась от подтаявшей краски под чьим-то веком и пропотевшего лифчика под чьей-то подмышкой, ощутила, что комната пахнет застойно и грязно и что эту бодягу пора кончать, потому что коварное время благоволит уже не им, время переметнулось и растягивало ветром подвенечный наряд.
Прибалт неопределенно замаячил на чьем-то дне рождения, поначалу вызвав брезгливость прилизанностью и округлой вежливостью. Но, услышав про море, особняк и прочее, Лушка уговорила себя на ерунду не обращать внимания, а проводилась прибалтом до самого подъезда, но никак не далее. Дома, не раздумывая больше, она приступила к действиям: вывалила с балкона спрессовавшийся в ведре мусор, продраила давно подавившийся унитаз, кое-как вымыла пол и, гремя кастрюлей и чайником, накипятила воды для ванны, бухнула туда пачку залежалого, еще со времен мачехи, хвойного аромата и с матерного сленга перешла на школьный русский. Приготовившись к брачному состоянию, она нашла случай посмотреть на прибалта глупым взглядом, и прибалт, вытягивая окончания, стал еще раз рассказывать про сестренку, в приятном замешательстве перепрыгивая с английского на французский и то и дело спрашивая: «Как это сказать по-русски?» Лушка жалостливо подсказывала, прибалт благодарно сиял бледными глазами, и плохой российский их объединил.
Она, очнувшись от очередного прострела в недрах дивана, подумала, что зима замедляет общее время и что зимой замечаешь себя больше.
Расплывчатая и попираемая мысль облеклась в слова. Прибалт вовсе не прибалт, никуда не уехал, сестренки не существует, если Лушка пойдет сейчас к подруге, то там его встретит.
И она встала и не торопясь умылась, будто настало утро. Увидев себя в зеркале, недовольно сдвинула брови, вернулась в ванную и вымыла голову холодной водой, потому что горячей опять не было. Высушившись над газом, надела юбку покороче, свитер подлиннее и придирчиво рассмотрела свой живот в профиль, но профиль был как профиль, и Лушка подумала, что теперь изменится и остальное, потому что все находится в зависимости.
Так же не спеша, как делала все после своего внезапного и запоздалого понимания, она двинулась к подружкиному дому, почему-то пешком, в другой конец города, и явилась за полночь, дверь была не заперта, тарелки пустые, бутылки тоже, а голос прибалта вещал на кухне без малейшего акцента всем желающим:
– Каждая дура хочет принца. Да ради бога! Мне что – трудно выгладить рубаху? Если у меня чистый воротник – я принц! Каждую неделю мою прическу делает мастер – и мой папа подпольный миллионер! И сто дур счастливы. Я подарил им пеленки. Парни! Если вы подарите пеленки, вы увидите, как женщина улыбается. Кроме того, я морально обоснованный фактор – они же теперь захотят родить!
Он был пьян и сиял. Парни ржали. Они тоже были хороши. У них был внезапный междусобойчик.
– Привет, мальчики! – Лушка обрисовалась в кухонной двери.
– Привет, Лу! – обрадовались мальчики.
– А это кто? – спросила Лу.
– Принц! – хохотнули в ответ. – Хочешь принца?
– Я комсомолка! – ответствовала Лу. Мальчики задохнулись.
Принц пришел в себя и сообщил, растягивая окончания, что он только что из соседнего города и что его эта – как сказать? – да, полсестра, благодарение пресвятой Деве Марии, нашлась, но о наследстве слышать ничего не имеет, потому что вся есть гордая.
Лу вежливо хлопала белесыми ресницами и молчала. Принц с энтузиазмом сообщил, что уже взял билеты до Риги, а там до Юрмалы – как это сказать по-русски? – ногой подать.
Мальчики переглянулись: поет и с ветки не падает! В них проснулась мужская солидарность, и они, протискиваясь мимо Душки, забормотали про пиво и туалет. Прискакала подруга, завопила про сколько зим, сколько лет, чмокнула в ухо, стрельнула взглядом в принца, уловила некую растерянность, толкнула Лушку в бок:
– Готов, а? В отпаде? Как тебе удается?.. – И принцу. – Не зевай! У нее высший пилотаж, все говорят, ей-богу! – И, выставив толстые локти, на цыпочках удалилась куда-то вглубь, а может – в туалет.
– Всех пронесло, – пробормотал принц.
– Вы хорошо чешете по-русски, – похвалила Лушка.
– Чесать по-русски это что? – любознательно спросил принц.
– Да что угодно! Можно одно, можно другое, – разъяснила Лушка.
– Я билеты взял, – повторил принц и попробовал встряхнуть прилизанными волосами. Волосы не встряхивались. Он продолжил: – Билеты на самолет. Но там нужна – как это? Семья… Да, фамилия. Я приказал, чтоб исполнили, как у меня… Гулбис. Гулбис Кира.
– Это ваша сестра?
– Я, конечно, тут кое-что выпил, но не до потери – как это? – ударов сердца. Не должно притворяться, Кира, что ты меня не знаешь, что не знаешь, да.
Лушку метнуло от дверного косяка на тесную купонную середину, развернуло лицом в дальний угол, где на полке стояли захватанные красные жестянки в горошек, а между потолком и стенами погнулась закоптившаяся паутина. Прибалт осторожно прижался к подоконнику, а Лушка размашисто перекрестилась на паутину:
– Не знаю!.. – И, смахнув юбчонкой вилку с низкого стола, победно удалилась.
Он тряхнул неподвижными волосами. Достаточно. За вечер он наврал без меры. Она сама предлагает выход. Ее называют Лу. Почему Лу? Он не знает никакой Лу.
Он решительно двинулся следом. Она уже сидела на ручке кресла в комнате. В кресле пребывал кто-то незнакомый.
– Приношу великое извинение, – провозгласил принц. – Я принял вас за не ту.
И заторопился. Отыскал в удушливом коридорчике свою фирменную куртку. На ней стояли чужие бахилы. Голос Лу что-то произнес. Раздался хохот. Он догадался, что куртку лучше почистить дома. И на выходе услышал:
– А ты посмотри на прическу – он же весь голубой!
Его спина очень возмутилась определением. Спина встопорщилась возможной шерстью, призывая в поддержку себе рык изнутри. Но изнутри на призыв не откликнулось, а, наоборот, как бы обрадовалось внезапному озарению.
– Господи, да я же этих баб терпеть не могу!
И, осознавая в себе настоящее, лицо человека нежно озарилось.
– Ты, милая, на шестом месяце, какой аборт?..
Такой подлости она не предполагала. Она думала, что все возможно в любое время. Она попробовала спорить, потом сказала, что не уйдет, пока не сделают того, что делают всем, и попробовала самостийно забраться на распяленное хромированное кресло, но молчаливая санитарка сдернула ее с казенного имущества за ногу, она санитарку укусила за что пришлось, а та опять молча и опять одним движением пригнула Лушкину голову к раковине под кран и пустила струю, как из брандспойта. Лушка захлебнулась и прошипела: