Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)
– Чего ж ты ей мужика-то отдала, дура? – отчитывал меня телефон теткиным голосом. – Ей своего было мало? Девку бросить! Да ей едва пятнадцать – что она сейчас наворотит по такому примеру? А Николай?.. Ну, трещотка пустоголовая!.. Да никто ее не бросал, перестань ты! – оборвала тетка мои объяснительные попытки. – Это она перед тобой следы заметала как могла…
Я оглушенно попыталась восстановить наше кухонное сидение. Нарушение логики началось с опрокинутого кофе – никакие пальцы у Валентины сроду не дрожали, она мастер спорта по стрельбе, у нее девяносто шесть из ста. А ее упреки великому специалисту, а на автобус опаздывала… Да у нее была неделя без содержания, гневно заявила тетя Лиза. Меня замутило, как при беременности, я поспешила сесть, чтоб ненароком не рухнуть, а трубку вдавила в ухо так, что она из другого вылезла. Не на себя она разговор переводила, это бы ничего, она – чтобы мы не разговаривали, она же усекла что-то с первых мгновений… Да если бы во мне не отозвалось на этого Константина Георгиевича и если бы не отозвалось в нем, в ней бы сработало в рамках обычного, не более, не до потери пульса, чтобы семью бросить. Моя сестренка запаниковала оттого, что теряет не обретя, сестренка не могла пережить, что на ее глазах стала зародышево проявляться возможность сближения двух отдаленных систем. С каким напором она стала призывать меня лечиться! Ты, мол, что – спятил? У нее же крыша едет! Даже про зубы – у самой ни одной пломбы, это у меня четыре… Хреново мне, черт подери. И эта история в ванной – и муж-то бросил, и дочь отказалась – и только для того, чтобы я не заподозрила, не вычислила этот блеф.
В глазах обозначилась картина: освещенный лифт, итальянский сапожок между створками, странный взмах руки удаляющегося из моей жизни человека, его еще непонятное мне сожаление о чем-то, уплывающая вниз капсула лифта…
– Что-что? – хрипло переспросила я.
Тетя Лиза милостиво повторила, и я вынуждена была признать, что не ослышалась: сестренка не только увязалась с ним в Москву. Она умудрилась махнуть с ним в Женеву. Они якобы расписались в посольстве. Так сообщил мой зять моей тетке. А зять пользовался заграничными телефонными протуберанцами своей жены.
– Ну что за чушь, как они могли расписаться, если она тут в браке?
– Да они год как развелись…
Я и этого не знала. От новостей мотало из стороны в сторону, будто меня методично хлестали слева направо. Или справа налево.
Ну ладно, ну развелись, ну год назад. Но не в монастырской же келье сестренка этот год постилась, да и вообще развод без некоей перспективы на нее не похож. Значит, в этой ситуации она заложила и еще кого-то.
Она первая сообразила, что это был перекресток. Перекресток в тупичке моей кухни. И две трети присутствовавших были лишены возможности выбора.
А он, неужели он уже тогда понимал, о чем сожалеет?
* * *
На мое имя пришла маленькая бандеролька. Незнакомый почерк, который я почему-то узнала, сообщал, что рад вернуть мне хотя бы это.
Я открыла коробку – на ладонь мне стекла серебряная гривна. У меня потемнело в глазах.
* * *
Из окна видно небо.
Только небо, и ничего больше. В стенах, где окна нет, что-то звучит. Прижалась к звучанию ухом – там испуганно грохнуло и замолкло. От тишины стена растворилась, и я вышла из заключения. Внизу всхлипнула Е. Мне стало ее жаль. Я вернулась.
* * *
Дело в том, что стены зачем-то нужны, и это можно понять добровольно.
* * *
Стен уже четыре. В стены упираются кровати. Кроватей шесть. Кому-то стен не хватило.
Приснилось, что у меня длинные волосы, я сматываю их, как аркан, бросаю вверх и карабкаюсь по ним на смутно проступающую скалу, которая совсем не скала, потому что незапланированно проваливается, когда я останавливаюсь, чтобы снова смотать свой аркан. Я задираю голову, определяя, высоко ли до вершины и хватит ли у меня сил, но чем чаще я это делаю, тем дальше вершина, и я наконец понимаю, что отдаляю ее своим сомнением.
Но если я не стану сомневаться, я ничего не узнаю, подумала я.
Да, согласилась я же, но это пока мы не слепим фундамент.
Я снова что-то поняла и обрадовалась, а утром от радости осталось чувство, что сомнение и вера – две рабочие руки и что одной рукой не сделать много.
* * *
На койках живут молчаливые женщины. Я поздоровалась. Они не ответили.
Вера приходит во сне, сомнение – днем.
Так что не имеет значения, где ты, – твоя стена неизменно с тобой.
Мне ставят уколы. Стены струятся и смещаются. Раковина, над которой мы умываемся, придвигается к моему изголовью. Я пробую открыть кран, чтобы послушать воду, но не могу достать. У меня короткие руки.
* * *
Думать утомительно, и я куда-то ухожу. Может быть, это сон – разум работает, а память остается в теле. Тело приблудное, трудновоспитуемое животное, не понимающее, чего от него хотят, зачем ему ходить по буму и брать барьер.
О Боже! Мой пудель!
* * *
Что-то было. Меня привязали к рубашке. Это было смешно. Я смеялась.
Совсем нет неба.
Ах да, у меня еще был Туточка. Но его кто-нибудь возьмет, он маленький.
Ночью за окном скулила собака.
* * *
Мы очень высоко. Из-за того, что на окнах решетки, земли совсем не видать.
Собака опять скулила. Потом внизу что-то произошло, и она перестала.
* * *
Откуда-то взялся приступ астмы.
Задыхаться страшно. Но я знаю, что можно без дыхания. Но не решаюсь.
* * *
Поняла, чем измерять жизнь, – степенью преодоления хаоса.
* * *
Хаос – доначальное состояние, в нем в беспрерывном смещении перетираются зерна всех возможностей и нет становления («… и стал свет…»), а только избыток бесцельного движения. Если просто прислушаться к языку, узнаешь, как совершался мир: «стать», «остановиться», «стоять» – однокорневые слова, содержащие принципиальную информацию, когда-то азбучную для давнего человека. Не первичный толчок привел мир в развитие, а – остановка. В хаос были засунуты тормозные колодки, и сведенное к минимуму движение застыло Материей и Временем, которые способны удерживать явление возможностей (чтобы «увидел Бог, что это хорошо…»).
Человечество к родному хаосу весьма тяготеет, расширяясь в плоскости, хотя, возможно, плоскость эта, в свою очередь, есть вторичное условие для возникновения вертикали: для человека восхождение основано на преодолении склонной материально распухать горизонтали, но в то же время никакой мудрец не мог быть мудрым, если от материи не отталкивался. Выходит, нам предстоит строить объем, а отсюда следует, что материальное так же благословенно, как и духовное, и Материя поистине Матерь – и для духа тоже. Христа нужно рассматривать не только как вертикаль, что делалось всегда, но именно как объем – при таком подходе понятно, почему Он берет грехи человечества (горизонталь) на Себя (в себя) и дарует прощение.
Изображение прощения как великой, сверху даруемой милости – дань менталитету. Как только человек, насытившись материальным, предпочтет духовное, он прощен автоматически: иди и впредь не греши. А до этого должно было побивать камнями. Вся древняя добродетель стояла на страже (насильственные запреты человеку-ребенку). Сегодня речь идет о самоограничении – о добровольном отказе от горизонтального, ублажающего плоть (у Брегга: «Плоть глупа»).
Можно только удивляться, насколько просты и самоочевидны принципиальные религиозные установки, хотя детский человеческий ум и тут предпочтет реагировать на шелуху – гневного божественного деспота, наказание адом, на давно оторванные от жизни ритуалы, в то время как нужно так немного – свободный сознательный выбор.
* * *
– Ну-с, как наши дела? Сориентировались в пространстве?
– В какой-то мере. Во всяком случае, сегодня больше, чем вчера.
– Вспомнили, что привело вас сюда?
– Это обязательно?
– Обязательно, Мария Ивановна, обязательно.
– Хорошо, я вспомню.
– Прямо так возьмете и вспомните? Почему же не сделали этого до сих пор?
– Я думала о другом.
– Не можете ли сказать – о чем?
– О вертикали. А вообще это правильнее обозначить как перпендикуляр – у него есть основа.
– Какое у вас образование?
– Вы имеете в виду институт? Я закончила политехнический. Но мой перпендикуляр проистекает не из математики или физики. Я бы даже сказала наоборот – математика проистекает из него.
– Так-так. Интересно, милочка, интересно. Давайте продолжим нашу увлекательную беседу после того, как вы выполните свое обещание вспомнить ситуацию, приведшую нас к знакомству. Очень приятному знакомству, вы не считаете?
Я не считала. Он сделал вид, что этого не заметил, и продвинулся к следующей постели. Наш лечащий врач. Он же завотделением. Его зовут Олег Олегович. О.О.
Или Ноль-Ноль?
* * *
После обхода показалось солнце. Я добралась до окна. Окно одето в решетку, за нее удобно держаться. Солнце не совсем сверху, и у меня опять закружилась голова. Я оглянулась на раковину – она стояла устойчиво и больше не перемещалась.
Я подумала, что вчера почему-то не выпила таблетки, а просто ссыпала их в ящик тумбочки. Хорошо, что О.О. туда не заглянул. Замела следы, умывшись дополнительно. Впрочем, еще есть уколы, их в раковину не смоешь. Чтобы отвлечься от бесполезных страхов, легла и велела себе вспомнить то, что требует О.О. К обеду. Нет, лучше после – чтобы не портить себе аппетит.
До сих пор не хочу знать, что произошло. Не хочу иметь к этому отношения. Я, в конце концов, и не имела к этому отношения!
Е. сидела смирно, я ее почти не ощущала. Перепугалась и трепетала перед белыми халатами, страшась себя обнаружить. Надолго ли, интересно.
Блокировка срабатывает. Меня просто отталкивает от темы. Но если отгораживалась я сама, то сама же могу найти силы, чтобы снять перегородку. Ну, Марья, ну. Мы с тобой ничего не боимся. Потеряно всё возможное – чего бояться еще? Законстатируем какой-то там факт и отряхнем прах с ног. Я, Машенька, тебя не насилую, мы с тобой добровольно, до обеда уйма времени…
* * *
Ну, понятно. Началось с бандероли. Скользнувшая мне в руку гривна вышибла меня напрочь. Сестра умудрилась обокрасть меня дважды. Но этого мало. Мне прислали записку. Записку, утверждавшую: знай – меня украли! и я почему-то на это согласен! возможно, я тихо сожалею, но ведь се ля ви! часть награбленного я благородно возвращаю, а прочее на почте не принимают – не хватит бумаги, чтобы упаковать!
Надо же так изысканно, до слякоти, всех раздавить.
* * *
А потом я звонила во все квартиры и искала свою собственность. Собственностью был мой муж. В каждой квартире он притворялся, что меня не узнает. Я кричала, что у меня доказательства и что мы вместе были в Гурзуфе, что у меня паспорт и свидетельство. В свидетельстве черным по голубому заявлено, что моим мужем является мужчина. Какая-то дура возразила, что мужчин много. Я расхохоталась, потому что мужчина везде один, а она этого не поняла.
В какой-то квартире мой муж был без посторонних, и я там осталась. Мы пили чай, он сказал, что хорошо бы пряников, он их любит. Я сказала, что тоже люблю. Он достал деньги и попросил сходить в магазин, а в это время без стука явилась какая-то крашеная лахудра, я на нее кинулась и изменила прическу, она схватила телефон и заперлась в сортире. Я зажала сортир стулом и велела мужу отправляться за пряниками. Он пошел и вернулся еще с двумя моими мужьями. Они сказали, что приехали за мной специально и отвезут в Гурзуф. Они были вежливые, это мне понравилось, и я согласилась.
* * *
Да, похоже, я здесь не зря. Ты спятила, подруга.
* * *
– Я никогда не была в Гурзуфе.
О.О. не верит, но снисходительно кивает, чтобы через пять минут задать тот же вопрос.
– А вы? – спрашиваю я. – Вы были в Гурзуфе?
О.О. пожимает плечами:
– Не довелось.
– Ну, зачем же скрывать, Олег Олегович? Я не стану доносить в профком. Симпатичное место, море, скалы. Ничего в этом такого, даже если вы были там с кем-то. Ну, признайтесь – вы были в Гурзуфе?
Он резко поднялся, задел меня полой халата, решительно прохромал мимо раковины и оставил дверь палаты распахнутой.
* * *
Продолжаются уколы. Меня накачивают лекарствами непонятно зачем. Плавающее чувство, будто нахожусь рядом и смотрю на себя со стороны. И не могу определить, нужно ли мне то, что я вижу.
Таблетки здесь глотаются горстями, и ни у кого никаких вопросов. Выпиваю две-три кружки воды и освобождаюсь. Попросить, чтобы отменили уколы?
Не стала просить.
* * *
Обнаружила крохотный спортивный зальчик, чуть побольше нашей столовой. Ковер, обручи и шведская стенка. Очереди сюда нет.
* * *
На зальчик повесили замок. Должно быть, кому-то жаль казенного ковра.
Изобретаю спортивные снаряды из подручных и подножных средств.
* * *
Похоже, что О.О. не может забыть, что меня замели на чрезмерном интересе ко всем встречным мужчинам, и чего-то ждет.
Приснилось: палата летала, как самолет. Все готовились к посадке и забирали свои кружки и ложки, как перед обедом. А моя кружка пропала – ее кто-то взял, чтобы скорее выйти, с двумя можно было без очереди. Мои соседки выстроились шеренгой и ждали, когда я их обыщу, а я ухватилась за спинку кровати и стала отрабатывать вертикальный шпагат. Тут палата приземлилась, все исчезли, я тоже пошла, но вместо выхода попадала из одной палаты в другую, где оказывалось полно кружек, но всё равно моей не было. Чужие кружки забрякали, приехал обед, а я заплакала от голода.
* * *
Попросила разрешения позвонить. О.О. удивился:
– У вас есть родственники?
– А вы думали, меня вывели в инкубаторе?
– Вы здесь второй месяц, и к вам ни разу не пришли.
– У меня не было желания принимать гостей.
В разговоре с ним у меня постоянно выпирает агрессия. Я инстинктивно от чего-то защищаюсь. Не лучшее поведение. Или наоборот?
Все палаты перед ним трепещут – бледнеют, краснеют и заикаются. А он этого будто не замечает. Выдает вердикты и презирает подчиняющихся. Громовержец во всех ситуациях. Больные должны болеть, а не выздоравливать. Идущие на поправку его раздражают. Или даже вызывают неприязнь, потому что выходят из-под влияния.
Мне рассказали историю.
Одной лихой девице за неимением мест, а может – и по другой причине, поставили раскладушку в необитаемом спортзальчике. Ну, поставили и поставили. Девица четко ходит на завтраки, обеды и ужины, а в отделении паника – исчез шеф, по всем возможным телефонам молчание. Обнаружила начальство нерадивая санитарка, на четвертый день решившая заглянуть в обиталище девицы с «лентяйкой» и ведром, она и заинтересовалась мумией у шведской стенки, от которой непотребно разило. Санитарка, помянув «Сусе-Христе», кинулась за подмогой. Сбежался персонал и, отворачивая носы, поднял дорогого шефа на руки и отволок в ванную. Девица взирала на суету с удовлетворением. Вопреки ожиданиям, ее оставили в этом же отделении, заменив, правда, спортзал изолятором. Месяца через два кто-то видел, как ночью из изолятора вынесли еще одну мумию – девица повесилась на спинке кровати.
Ну, подумала я, мне такое внимание не грозит, на спортзале давно амбарный замок.
Но, видимо, здесь не обязательно что-то произносить вслух, потому что мне снова посочувствовали:
– У него за кабинетом свои апартаменты.
На языке вертелось спросить, откуда бабоньки про апартаменты знают, но поделикатничала. А они в ответ многослойно поулыбались, но словами не воспользовались. Информация, как говорится, к размышлению.
* * *
После моего звонка тетя Лиза в тот же день притащила моченых яблок и Библию. Я попросила ручку и толстую тетрадь.
Тетка надолго уединилась с О.О. Мне о разговоре не доложили.
Серия уколов закончилась. Новых не назначили. Интереса к себе не замечаю.
В коридоре оказалось новое существо, девочка лет семи, с прозрачным нежилым личиком и странно маленьким подбородком.
С подбородка свисала слюна. Девочка подхватывалась, вытирала себя комком давно мокрого носового платка и опять замирала, не понимая жизни.
Ее изнасиловал отец.
Она не позволяет себя трогать, женщины почтительно останавливаются шагах в трех и смотрят, молча объединяясь в общем непрощении. Чудовищные разговоры «про это» прекратились, мужской медперсонал провожается суровыми взглядами, и у меня впечатление, что мужчины торопятся скользнуть боком, даже олимпийский халат О.О. перестал победно развеваться и прилип к хозяину повинным хвостом.
* * *
Девочку поместили в смежную палату, как раз за стеной у моей койки. Ночью мне казалось, что она царапает грязными ноготками мой мозг, пытаясь выбраться из своих вязких сумерек. Я не могла спать. Я ощущала свое бесполезное существование как предательство и думала о странном месте пола в жизни людей. Мысли тоже казались неуместными в больной ночной тишине, но начинавшаяся без них психологическая аритмия была хуже, ощущать себя не видящей выхода биомассой было невыносимо. Лучше организоваться каким-то мыслительным процессом.
Да, так я о проклятом поле. Животный мир ограничен четкой целесообразностью. У собак течка дважды в год, в остальное время они доброжелательно-равнодушны друг к другу. У большинства зверей гон вообще определен временами года – детеныши должны родиться весной, чтобы достало летнего времени для обучения жизни. Лишь у человека ничто не регламентировано. Наше сознание много веков пытается расширить сугубо рабочую необходимость продолжения рода до степени добродетели, греховности, смысла жизни или преступления – категорий, не имеющих отношения к деторождению. Впечатление, что человек способен мыслить только через секс. Пока существовала насущная необходимость наполнения земли населением, женщина растила потомство, а биологически более свободный мужчина пахал, воевал, слагал мадригалы и совал нос в небесные сферы. Но как только переполненный ковчег стал нейтрализовать задачу собственно размножения, так включились вторичные (или наоборот – главные) ценности: верность, отторжение неподходящего, уважение к личности, смещение интересов от секса в любые другие области – от искусства до бизнеса. Хотя в каждом отдельном случае все смешивается в самых причудливых пропорциях, но уже не исключение – жизни преимущественно бессексуальные, но в высшей степени плодотворные. Принято такое качество вуалировать универсальностью способностей по принципу «великий художник (ученый, банкир и т. д.) – великий любовник». Но это не более чем расползающийся под внимательным взглядом испуганный миф, призванный подтвердить в глазах любопытствующих «нормальность» великих тружеников. Хотелось бы увидеть, как жаждущие этого мифа обыватели обеспечивают собой столь излюбленные принципы: двадцать четыре часа в сутки сверхстрастной любви и столько же безоглядного служения какой-нибудь идее. Им не приходит в голову, что бочка Диогена не рассчитана на двоих.
То есть можно вычленить тенденцию к переходу человека из мира чисто материального ко всё менее материальному – и какие же на это понадобились тысячелетия!
Все мы начали с одного – иного этот опыт не предлагал: только для меня! Немедленно! Я – это Я, ты не есть Я и потому ничего не значишь!
Потом: странно, но ты можешь быть полезен Мне, ты Мой помощник в Моем наслаждении, в Моем доме, в Моих детях.
Следующая ступень: есть Я, есть Ты, и мы, возможно, равны. Я постараюсь учесть и Твои интересы.
И: я вижу, что Ты есть, и хочу, чтобы Ты был еще больше. Раз есть Ты, я не хочу отдельного я, мне лучше быть Твоей частью. Правда? Ты тоже хочешь быть частью меня? Значит, ты и я уже Мы…
И начальное действие превращается в фон, раскрашивается настроениями новых возможностей и устремлений, и рабочий акт продления рода поднимается до духовного деяния, преданности и подвига, человек строит мир любви и совпадающих интересов, предваряя мир безадресного служения всем. И тогда в историческом взгляде как назад, так и вперед отношения полов представляются исполняющими роль ракеты-носителя, которая транспортирует каждого от сознания одиночества в еще не осознанное единство.
Вторгается какая-то картина. Я знаю – ее в моей жизни не было. Я почти забыла о Е. Она перепуганно сидит где-то в отдалении, я больше не слышу ее слов. Может, связь блокирована лекарствами, а Е. хочет что-то сказать.
Я перестала выгонять несвое и очутилась на подметенной лестнице стандартной пятиэтажки. На коврике перед чьей-то чужой дверью смиренно сидел, уткнувшись носом в пол, старый кот. Мне откуда-то стало понятно, что его жалостливо не выгнали совсем, но во внутреннем человечьем жилье отказали, может быть, потому, что ему стало трудно доходить до тазика в углу. Теперь туалет у него был рядом с ковриком, а иногда попадал и на подстилку. За нарушение приличий хозяйка делала ему пространные замечания, а если раздражалась чем-то дополнительно, то тыкала мордой в свершенное. Мораль кот сносил покорно, так было нужно большому человеку, как раньше нужно было насильно мыться раз в неделю в тазике с хлоркой. Мораль в конце концов кончалась, около него убирали, и он снова мог неподвижно лежать перед хозяйской дверью. Проходящие мимо подкладывали ему лакомое, но он только изредка нюхал и не ел. Он только пил.
Я мгновенно невзлюбила и хозяйку, и ее дверь. Но усомнилась, что картину навязали мне с этой целью, и стала ждать продолжения. Оно явилось в виде помойного бродяги, хвост и харя в репьях, бродяга пристально обнюхал лежащего, несогласно дернул хвостом, но поддверный выселенец не захотел этого видеть, он еще ниже уткнулся носом в пол. Ханыга тронул его лапой, не получил ответного отклика и сноровисто пристроился к лежащему сзади. Сначала я не хотела верить тому, что видела, но для иного смысла не отыскалось оснований: ухватив за кожу на лопатке, ханыга уверенно насиловал умирающего старика. Я поняла, что возмутилась не одна, – чужие руки выкинули стервеца на помойку, но это ничего не изменило, он всё равно возвращался и продолжал свое. И однажды коврик под дверью оказался пуст – хозяйка обиженным голосом клялась, что она тут ни при чем, старый кот ушел сам. Подстилку она выколотила о перила и унесла в квартирные недра.
Я подождала чего-нибудь еще, но ни дополнений, ни пояснений не последовало. Странное послание. Я решила, что Е. таким образом упорствует в идее, что миром правит возлюбленный ею секс.
Да, конечно, можно взирать на мир и с такой точки зрения, но вряд ли стоит утверждать, что это исчерпывающий подход. Не помогал ли помойный отщепенец уйти старику от обманной двери и достойно умереть под морозным кустом? И еще стоит задуматься, что ближе к истине. И даже несчастный ребенок за стеной…
* * *
Я обнаружила себя за стеной, на зеркальном отражении моей койки. Я держала девочку на коленях, вытирала ей полотенцем скошенный подбородок и, покачивая, жалостно пела зэковскую песню. Из моих глаз на вафельное полотенце сыпались горючие слезы.
Девочка тихо спала.
* * *
А ведь это была не я. Не я держала ребенка на коленях. Не я баюкала его кровавой урочьей балладой. Не я обильными слезами оплакивала его и собственную жизнь. Вместо меня все это делала Е. И девочка, страшно кричавшая во сне по ночам, мирно спала у ее горячего бока.
Не моего бока, нет.
Теперь я думаю, не звала ли Е. своим котовьим сюжетом вмешаться в изувеченную судьбу малого невинного человека, которая, должно быть, показалась до защемления сердца родственной и что-то повторяющей, и Е. не смогла больше с запредельных высот это выносить. Не найдя понимания, Е. снова отпихнула меня и бросилась на амбразуру сама.
Почему столь труден рубеж между пониманием и действием? Я, как и все, ошеломилась бедой ребенка, я понимала, что ему, как гибнущему растению, нужна живая влага материнской любви, я сочувствовала, я жалела, я готова была плакать над его судьбой, но, сочувствуя и плача, я все же засыпала за стеной, я не пыталась даже преодолеть разделяющую нас отъединенность, будучи где-то в глубине своей убеждена, что это не мое дело, что кто-то другой, более чему-то соответствующий, должен принять на себя несвое бремя.
Я не способна к спонтанному действию. Я бы предпочла сначала оценить его последствия. А те разы, когда переставала рассуждать и решалась действовать, приносили обычно жалкие и обратные плоды. Я не могла лупить без оглядки чем ни попадя. Так что те, кого это касалось, мгновенно меня вычисляли и, удесятерив хамство, торжествовали местную победу. Это было закономерно – мы представляли разные весовые категории.
И когда девочка закричала за стеной, нас разделяющей, к ней кинулась Е. Я же не услышала даже крика. И потом, когда я очнулась, а Е. где-то там замешкалась, другие подталкивали меня к совершению следующих действий, а я будто застряла, сковалось и сознание, и тело, я была паралитиком в своем глухом состоянии и в любую секунду могла сбежать от патологического страха перед чужим беспомощным существом, это соседки по палате толкали меня через ступор, пока наконец и во мне включились законы, по которым человеку следует жить. Я почти не удивилась, что законы во мне есть, я спокойно отстирывала заслюнявленные полотенца, я мыла чужого ребенка под душем, я научилась понимать его смятый голос, я донесла его и себя до нашего общего моря.
Но это стало потом. Это настало после стены.
Почему этой стены не было у Е.?
* * *
…Знаешь больно – было, не было. Всегда есть, но смотря в какую сторону.
Ты тоже не можешь куда-то пройти?
Ха, куда-то. Ладно дурочку валять. Надули тебя.
Кто надул? О чем ты?
Да все. Кто им мешал девчонку приголубить? Не больно торопились. Ждали, у кого нервы сдадут, чтоб на себя не брать.
Но ты-то взяла!
Да ладно тебе. Меня тут вообще нет.
Подожди… Постой!
…Е. не ответила.
* * *
Услышав за стеной знакомый, но поражающий, как в первый раз, утробный крик, перехвативший воровскую опозоренную ночь, я вскочила и кинулась в соседнюю палату. Вокруг девочки уже толпились местные женщины, испуганно уговаривали и несмело гладили по потным волосам. Девочка выворачивалась дугой, оба глаза исчезли за переносицей, а маленький рот открылся провальной бездной.
Я раздвинула женщин и взяла ребенка на руки. Тело девочки показалось невесомым, но изогнулось еще больше. От страха перед чужой одержимостью я чуть не выпустила ее на пол и, чтобы одолеть себя, теснее прижала девочку к груди. Я закрыла глаза, не желая ничего видеть, ни ее, ни себя, а лишь ощущая боль, сокрушающую маленькое недостроенное существо. Черный угрожающий мрак ринулся на меня, я ощутила собственные руки как грубо-чужие, мрак распространялся от их, я торопливо села на постель и положила девочку к себе на колени, ее лицо коснулось моей груди, ее страшный рот ухватил через ночную рубашку мой сосок.
Я оцепенела. Женщины вокруг тоже. Пока одна из них не приказала:
– Спусти рубаху-то…
Спасибо, что приказ был снаружи. Своего приказа я могла не послушаться.
Я стянула рубаху с плеча и освободила грудь, совсем не уверенная в своей выдержке, если ребенок меня укусит.
– Да не боись, – изрекла из другого мира та же тетка. – Дитя ищет, чтобы верить, и всего-то. Ты говори, говори – утешай! Вчера-то ты больно хорошо пела…
Девочка не причинила мне боли. Сделав несколько дитячьих сосущих движений, она обняла губами источник своей жизни и, то ли всхлипнув, то ли вздохнув вслед уходящему мраку, расслабилась и сразу стала тяжелее.
Не зная сегодняшней ночью ни одной зэковской песни, я повторяла только одно: ты хорошая, ты у меня хорошая… Мне казалось, что девочка хочет чего-то еще. Она оставила грудь и с закрытыми глазами прижималась к моему теплу, но я чувствовала ее ожидание. Маленькое скошенное личико было похоже на смятый цветок мать-и-мачехи на лысом склоне внутригородского оврага, куда ссыпался пожизненный мусор. Целительные круглые листья торопятся каждую весну затянуть язву на земной коже, но почему-то оказываются лишь на окраинах. Я прижимала к себе чужого ребенка и больше не чувствовала себя отдельной и самостоятельной, а, наоборот, как бы знала, что включена через это рахитичное поруганное тельце в какую-то общую систему защиты жизни, я стала в этой системе периферийным модулем, но, кроме этого, я не знала ничего и паниковала, что не выполню необходимого, и не могла придумать, чем заполнить следующее мгновение.
– Ты моя маленькая, ты хорошая, всё пройдет, это как вьюга зимой, а потом солнышко, вьюга только в каком-нибудь месте, а солнышко везде, его всегда больше…
Господи, ну что мне говорить поруганному семилетнему ребенку, которого я впервые увидела неделю назад, а прикоснулась только вчера? Я даже не знаю, слышит ли она мои слова, а если слышит, то неизвестно, те ли слова я над ней бормочу. Но я вижу, как застывает ее покореженное личико, когда прерывается мой голос, и как беспомощные белые пальчики, похожие на выдернутые из земли корни несвоевременного цветка, пытаются нащупать в чем-нибудь защиту. Я снова повторяю, что она хорошая, и пальцы успокаиваются, а смятое личико чего-то ждет. Чего оно ждет? Какого солнца после безжалостной вьюги?
– Ничего, это сейчас у нас с тобой зима. Зима не бывает всегда. Скоро тепло придет – от солнышка прибежит: топ-топ-топ… Прибежит и постучится в каждую темную норку: это я, солнышкино тепло, просыпайтесь, давайте скорее расти – сначала листиками расти, потом цветочками, потом вершинками…
Она впитывает слова, как засыхающее растение опоздавшую воду, и я начинаю надеяться, что она может вернуться, если поверит, что это надо. Я опять паникую, потому что догадываюсь, что никто и никогда не заботился о ее сознании, питая впроголодь одно тщедушное тело.
Да она хочет, чтобы я сказала, зачем ей жить, – всего лишь!
– Вот ты понимаешь, что я должна сказать тебе важное, но ты такая маленькая… Давай вместе сочиним сказку, хорошо? Сказка будет сказкой, но она будет про жизнь. Хочешь?
Она внимательно лежала на моих коленях и больше не пугалась наступавшего молчания. Обе ее руки держались за мой халат.
Я никогда не обнимала ни своего, ни чужого ребенка, а когда видела, как это делают другие, во мне возникало отторжение. Моя мама как-то сказала, что я и ее отучила от нежностей и что моя строптивость в этом вопросе признак гипертрофированной честности. Что-то в этой формулировке меня не устроило, но задумываться об этом тогда было ни к чему. А сейчас я подумала, что не совершается ли через соприкосновение какая-то дополнительная передача информации, причем не только от меня к слушающему ребенку, но и обратно, от девочки ко мне. Какой-то мой неизвестный орган отлавливает робкие биения замкнувшейся маленькой жизни, а я то и дело замолкаю, чтобы вполне эти сигналы принять и в них сориентироваться, я придумываю разговор в ответ на запрос и, должно быть, по этой причине и не знаю, что произойдет дальше. Если бы девочка по какой-то причине от меня отключилась, я не связала бы и нескольких следующих слов, а если бы и сделала это насильственно, то слова утратили бы жизнь, потому что утратили бы необходимость.