Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
– Да как на дрожжах… От гормонов все, – вздохнула Клавдия.
– От каких еще гормонов? – изумилась Лушка.
– Да-к лечат вот. Третий год уж. Астму лечат.
– Где ты живешь? Не здесь?
– Да-к в районе, где же… В деревне Большая Рига. У нас и озеро Большая Рига. Больница тоже есть. Лечат. Аппетит вот только замучил. Третий год наесться не могу.
– А голодать сможешь? – примерилась Лушка.
– Да-к если велишь… Все одно – ем, ем, а от голода вот-вот помру. Так, наверно, без разницы.
Лушка смотрела-смотрела и решилась:
– Ничего не есть – поняла? Совсем ничего. Не помрешь – у тебя на год хватит. И лекарств никаких. Совсем никаких! Клянись давай.
Клавдия молча перекрестилась.
– И врачам скажи – голодаю! Голодаю, и все тут, хоть режьте, поняла? А я тебя натирать буду.
– А чем? – обнадежилась Клавдия.
Лушка покосилась на прислушивающихся соседок, уклонилась от ответа.
– Потом скажу. Пошли в душ!
Клавдия безропотно поднялась.
* * *
Лушка работала с ожесточением. Клавдия приносила мокрое полотенце и распластывалась на кровати, стыдливо от себя отворачиваясь, а Лушка терла ее, как редьку, терла всякий раз не меньше часа – вместо завтрака, обеда и ужина, и еще в промежутках, когда у Клавдии начинали алчно блестеть глаза. Она по нескольку раз в день таскала Клавдию под холодный душ, а в прочие времена надзирала за ней, как за преступницей, и следила, чтобы ничто съедобное не попадалось ей не только в руки, но и на глаза, а для этого никуда от нее не отлучалась. Людмиле Михайловне, явившейся в следующий вечер, попросила соседок сказать, что сможет повстречаться никак не раньше чем через неделю, а то и две и что приносит большие извинения. Людмила Михайловна опять передала ей всякие пакеты и чистенькие, старательно подобранные учебники по всем законным предметам с первого класса по четвертый. Лушка прятала пакеты с глаз долой и решалась притронуться к ним только тогда, когда Клавдия сотрясала стены храпом, да и то уходила под пальму, чтобы не оставлять в палате вожделенных запахов. В остальное свободное время она вчитывалась в крупный детский шрифт и с особенным вниманием рассматривала картинки. У нее была компьютерная память, но кое-что она повторяла иногда не один раз, пытаясь обнаружить скрытый, может быть, смысл, и смысл почти всегда обнаруживался, но не потому, что был укрыт, а потому, что Лушка продолжала самостоятельный поиск в сторону. Прочитала она и задачники, они нравились ей больше остального, в них была занимательная игра, вроде ребусов, и Лушка, без бумаги и ручки, перерешала все примеры и задачи, без пропусков и подряд, получая от процесса азартное удовлетворение.
Через неделю халат на Клавдии застегивался почти как на прочих. Клавдия детски радовалась и прикидочно ощупывала себя в наиболее мощных местах.
– Неуж и тут сойдет? Вправду? Легче-то насколь… И есть не хочу, вот ей-богу! Сестреночка ты моя, радетельница, и не противно тебе со мной… Стыдно-то, Господи! Ты молоденькая, ладная… Хоть провались! Выпишут тебя – приезжай, прямо в Большую Ригу и приезжай, овечки у меня, молоко, огород, поросеночек на зиму, грибы у нас, а озеро песчаное, а за ним лес, молодая-то была – тоже купалась… Может, теперь и мужик останется, я уж, конечно, молчала, что с них непомерного требовать, только с хозяйством одной несподручно, а теперь, может, ничего.
– Конечно, ничего, – охотно подтверждала Лушка. – Ты красивая будешь.
– Да это уж ладно, это прошло время. Да и не было его у меня. Еще и замуж не вышла, а все ребятишки бабкой величали. Это уж на какое место жизнь поставит. А вот ты – молоденькая. – И Клавдия всмотрелась в Лушку, глаза ее вдруг потеряли голубой цвет, и вообще свет потеряли, а стали прицельными, как ружейные дула. – Ой, нет, и ты не молоденькая. Молодая. Молодая, это да. Лет на тридцать. Долго будешь такой.
– Какие тридцать? – воспротивилась Лушка не совсем серьезно. – Мне восемнадцать, да и то весной!
– Я же говорю – не от годов возраст, – убежденно сказала Клавдия. – От состояния. – И опять смотрела небесно и наивно.
Совсем люди себя не знают, удивилась Лушка. С таким ружейным прицелом – и верить дурочкам из деревенской больнички… Дети не зря в ней бабку узрели.
– Ты, Клавдия, дура, каких мало, – любовно повествовала Лушка. – Тебе рассердиться надо – тогда сама себя вылечишь.
– Не умею я сердиться. Да и на кого?
– А на себя. Тебе – себе верить надо, а ты на других переложила. Травами бы лечилась. Травы знаешь?
– Да у нас травы все знают, если не совсем огродились. Так и я как все.
– Не как все. Глаза у тебя. Ну, глаза говорят. А огородились – это как?
– Ну, на город перехлестнулись. Наполучали квартир, а за картошкой и мясом – каждое воскресенье автобус трескается. Разорили себя, а теперь хапают.
– Сама всё знаешь, а сюда угодила.
– Наука же… Поверила. А ты, сестреночка, по какой причине тут? Почему себя не уберегла?
– От переживаний. Тоже, видать, огородилась.
– Переживания – это да, многие шалеют. Меня Бог миловал.
За разговорами летели часы и не хотелось есть. Не раз заглядывала врачиха, беседовала ни о чем, зачем-то слушала Клавдию своей прилипчивой трубкой – Лушке казалось, что врачиха только делает вид, а на самом деле ничего не слышит.
Как-то утром, наскоро заглотив завтрак, Лушка подоспела как раз вовремя: две соседки из своих запасов потчевали Клавдию вафлями и печеньем. Клавдия слабо оборонялась, а увидев вернувшуюся Лушку, облегченно улыбнулась.
– Это зачем? – уставилась на соседок Лушка.
– Жалко же, – плаксиво сказали соседки, а глаза у одной и другой виляли из стороны в сторону.
Лушка нахмурилась.
– А еще? – потребовала она.
– У нас больше ничего, – запихивая соблазны в тумбочку, слукавили соседки.
– Сунетесь еще – не спущу. Вместо Клавдии ожиреете, – пригрозила Лушка.
Соседки моргнули, переглянулись, попятились.
Было тут что-то, кроме печенья и вафель. Не против Клавдии что-то, а что-то против Лушки. Если после голодухи Клавдию накормят…
– Тебе сразу есть нельзя – ты поняла? Загнуться можно. Ты поняла?
– Ой, знаю, – каялась Клавдия, – а вот поди ты… Соображение застилает.
– Гляди, – серьезно сказала Лушка. – А то и меня засудят.
Лушка считала, что до Клавдиного голодания никому нет дела, но к концу следующей недели новоявленную знахарку вызвал псих-президент:
– Никакого покоя от тебя, Гришина. Теперь ты взялась лечить.
– Я что-нибудь делают не так? – наивно спросила Лушка.
– Ты не имеешь права делать ни так, ни не так. Если с больной что-то случится…
– Не случится.
– Ну, твои утверждения немногого стоят.
– Всё, что я делаю, должны были делать вы.
– Здесь не институт голодания. Она оказалась здесь не по профилю.
– А все другие у вас по профилю?
– Это отделение для пациентов с пограничными состояниями.
– Пограничными? – переспросила Лушка. – А-а. Поняла: еще не психи, но уже хотят ими стать. Тогда я здесь тоже не по профилю. У меня нет желания стать шизой. И я ею не буду.
– Будешь, – сказал псих-президент.
– Я передам ваше заключение Людмиле Михайловне.
– Какой еще… А, эта морализаторша! Чего она зачастила? Ты ее знаешь?
– Она статью собирается писать.
– А ты при чем?
– Я ее позвала.
– Так взяла и позвала?
Лушка пожала плечами. Псих-президент иронически изогнул бровь. Лушка взглянула на дверь, которая уводила в свободный мир. Вошла дежурная.
– Вы меня вызывали, Олег Олегович?
– С какой стати? – раздраженно вскинулся Олег Олегович.
– Мне показалось – звонок. Я ошиблась?
– Гм… Тут у нас Гришина фокусы демонстрирует. Найди-ка мне историю болезни Лазаревой. Людмила Михайловна, так? – повернулся он к Лушке.
Лушка не ответила. Сестра торопливо ретировалась. Псих-президент повернулся к окну и долго в него смотрел. Его спина устало сутулилась.
– Олег Олегович, а Марья… Она надолго? – спросила вдруг Лушка.
– Что? Какая еще Марья? Что ты мне тут спектакли разыгрываешь? Пошла вон!
– Вам без нее плохо, да? Неинтересно, нет причины стараться, и вы орете на Гришину, потому что Гришина для вас не больная и от вашего ора не ударится в истерику. Пожалуйста, Олег Олегович, я потерплю.
На лице псих-президента отразилось колебание, ему хотелось хоть с кем-нибудь поговорить без барьера из должности и без барьера из болезней, и Лушка была идеальной фигурой, ей не пришлось бы объяснять длинно там, где нет нужды, и можно было бы сколь угодно долго говорить о том, что напирает и рвет. Перед ним сидел потенциальный друг, и псих-президент понимал это и даже чувствовал, что жизнь опять хотела его оградить и спасти, но, Господи, не эта же малявка…
– Прочь! – закричал он. – Уйди! Ты слишком уродлива, чтобы быть женщиной!
Он увидел, что на него смотрят со спокойной жалостью, и затопал ногами.
* * *
Странно, подумала Лушка, подонку нужен святой, чтобы подонок не удавился со скуки.
Он явился в палату на следующий день. Клавдия и Лушка только что завершили утреннее самоистязание холодным душем и приступили к следующей самостоятельной процедуре – варварскому растиранию по-особому намоченным полотенцем. На это время как раз приходился больничный завтрак, палаты отдыхали в приятной тишине, и Лушке никто не мешал праздным любопытством.
– Гм… – произнес псих-президент.
Клавдия ойкнула и в панике натянула на себя колкое одеяло. Лушка выпрямилась, продолжая держать полотенце в руках. С полотенца капало.
Псих-президент пригнулся к полотенцу и понюхал.
– Тэк-с… – заключил он.
И смотрел на Лушку, выдерживая паузу, как большой актер.
Лушкина пауза обещала быть еще больше. Лушка тоже была актрисой. Он ждет, когда она замельтешит, а она не будет. И говорить придется ему. Кто говорит – слабее.
Главврач переключился на Клавдию:
– Как себя чувствуем?
– Хорошо, спасибочки… – просипела Клавдия, заткнувшись одеялом по уши.
– По-моему, тоже, – как-то ненадежно подтвердил псих-президент. От такой интонации больной должен известись в сомнениях. – Вам стало значительно лучше.
Лушка, твердо решив ни во что не вмешиваться, бесшумной тенью скользнула к своей кровати.
– А вы как считаете, коллега? – тут же обратился к ней псих-президент.
– Вы правы, Олег Олегович, – не моргнув глазом подтвердила Лушка. – Ей действительно лучше.
А под ложечкой ныло. Не кончится этот визит добром. Не может кончиться.
– Тэк-с… – Псих-президент заложил руки за спину. Он никуда не сел, ни к чему не прикоснулся. Еще поиграл паузой. Забронированная Клавдия обеспокоенно шевельнулась. Псих-президент мгновенно повернулся к ней, как к слабому месту противника. – Прекрасно, моя милая, – произнес он очень ласково. – Я вас выписываю.
Ну вот, подумала Лушка.
– Ой, нет… – высунулась из одеяла Клавдия. – Мне рано!
– Не рано, – продолжал еще более ласково псих-президент. – Скоро уже картошку копать. Сажали картошку-то, Клавдия Кузьмовна?
О, сколько слышала в этих словах Лушка разнообразных оттенков и смыслов! Ласковый голос демонстрировал право совершить не то, что желают другие, а то, что желает он, псих-президент. И подчеркивалось именно желание, а не необходимость и не какая-то там польза дела. Но почувствовать это вы можете, для этого вам и демонстрация, но придраться было абсолютно не к чему. Ибо его пациентка, доставленная практически в беспамятстве, сейчас просто пышет здоровьем, и никаких резонов держать ее дальше в психоневрологическом отделении не имеется. А про картошку – тоже не просто так, а чтобы сразу поставить на место: провинция, глубинка, отсутствие наук и интеллектов, пашня и навоз. И якобы уважительное имя-отчество полно презрения, всякого, и мужского в том числе. Кузьмовна ты и есть Кузьмовна, не Кузьминична даже. Так что выпроваживали Кузьмовну восвояси, и она это, естественно, поняла, и настаивать на своем не стала, ты городской, я наземная, все понятно, и что ты за человек – понятно, ну и Бог тебе судья.
И Клавдия, тоже в особых тонах, ответила:
– Картошку-то надо, как не надо. Месяц до картошки-то, так ведь и прополоть, и жука собрать – удержу на жука нет. Пойду, что ж. Спасибочки вам за привет и всякое добро от соседок моих. И вам дай Бог здоровья.
Мол, картошечку в городе тоже кушают, не брезгают. И ты, милчеловек, по-пустому заносишься, ни доброты в тебе, ни понимания. И природа твоя поедающая видна, плевать тебе и на меня, и на прочих, и шел бы ты на пенсию, раз сам себе надоел, но я, как положено, плохого тебе не желаю, а Бог и так всё видит.
Чем и привела Лушку в полный восторг.
А Клавдия отринула от себя затасканное больничное одеяло, больше не стыдясь и не ужимаясь, потянулась за рубахой. Отплатила весомой картофельной оплеухой: не мужик ты! не признаю в тебе мужика!
Тонкий был человек Олег Олегович, понял если и не всё, то наиболее оскорбительное воспринял полной мерой. Даже кровь с лица сошла.
Ай, Клавдия, не надо бы. Лучше бы, Клавдия, без этого. Не знаешь ты его, Клавдия.
Псих-президент шумно развернулся к Лушке, подчеркнув заодно полное небрежение к грудастой и животастой бабе. Шагнул к тумбочке и отогнул пальчиком обложку раскрытого учебника.
– Уже четвертый класс? – очень обрадовался он. – Вы подумайте, Клавдия Кузьмовна, четвертый класс! У тебя большие успехи, Гришина. Может, тебя тоже выписать?
Лушка тоже ответно обрадовалась:
– Вы считаете, что я уже в норме? Что меня уже можно здесь не держать?
И она оглянулась туда и сюда, чтобы не забыть своего, когда прямо сейчас отсюда выпишется.
– В общем, да, Гришина, я так считаю, хотя о норме, конечно, с тобой говорить трудно, – развертывал удовольствие псих-президент. – Но не лучше ли тебе сначала закончить десятилетку?
– Спасибо, Олег Олегович, – расчувствовалась Лушка, – только здесь мне и можно получить образование.
– Да, Гришина, да, – закивал лечащий врач, – нужно время, чтобы исключить эксцессы.
И Лушка купилась – подвело неполное среднее:
– Эксцессы?
– Ну да, Гришина, ну да. Вдруг тебе вздумается пришить кого-нибудь еще, – мило улыбнулся псих-президент.
Не для самой Лушки он это сказал. Для Клавдии сказал. Чтоб несильно поминала свою соседку добром.
И Клавдия за его спиной беззвучно охнула. Охнула и привычным бабьим жестом – пальцы руки пустой горстью – прикрыла изумленный рот.
Олег Олегович, полковник медицинской службы, выиграл очередное сражение и удалился для других неотложных дел.
Лушка перевела беспомощный взгляд на Клавдию.
Клавдия смотрела с ужасом и не находила отрицания. Лицо ее стало белым.
– Ты… Ты… – выдавила она непослушными губами. И начала снова: – Ты…
И больше у нее слов не получилось. Она судорожно начала искать свои шлепанцы, свою одежку и, боком протиснувшись мимо столбом стоявшей Лушки, панически бежала из палаты.
* * *
Господи Боженька, я не буду его ненавидеть. Господи Боженька, она сейчас вернется в свою Большую Ригу и наестся до отвала. Господи Боженька, я хочу не просыпаться и громко храпеть.
* * *
У нее не оказалось сил, чтобы что-то объяснить Людмиле Михайловне. Та и не спрашивала, только взглядывала на запавшее Лушкино лицо и произносила бодрые слова, кивала себе и Лушке и задерживаться не стала, а уходя, всё оглядывалась и пыталась улыбнуться.
Опять, конечно, остались целлофановые пакетики, сдобно просвечивали два пирога, оказались с яблоками и грибами, ароматные и почти теплые. И стопка очередных учебников, перевязанная крест-накрест, чтобы удобнее нести.
Лушка, провожаемая досматривающими взглядами, укрылась в пустоту палаты, где не было даже одинаковых соседок, а только трепетал панический след Клавдии. Клавдия уже в Большой Риге и доит корову, ужасаясь, какой опасности подвергала свою жизнь, две недели находясь рядом с девкой, которая больная и убийца одновременно и за поступки не отвечает. И Клавдия говорит соседкам, что лучше сдохнет на коровьей подстилке, чем сунется еще в сумасшедший город. Соседки дружно про город подхватывают, и только одна замечает, что Клашке всё же помогло – какая была и какая вернулась. Клавдия недоуменно хлопает небесными глазами и начинает причитать, что вот дура так дура, и спасиба сестренке не сказала, и успела уже два раза пообедать, а ей нельзя, бабы, она на диете, и лечиться ей надо травами.
Пироги были так вкусны, что Лушка заплакала. Глупые слезы, но жаль, что всё это кончится, и не потому, что мало, а потому, что такое произведение разрушится и исчезнет, и потому, что в прежней Лушкиной жизни пирогов не было. А были бы – и вся жизнь была бы другой. Нет, Лушка не жалуется, находит смысл и в том, что есть. Но пеките пироги! Пеките пироги – и кто-то удержится на краю пропасти.
* * *
Лушку никто не беспокоил, не донимали никаким лечением, к общению с ней не стремились ни соседки, ни прочие, Людмила Михайловна задерживалась минимально, и Лушка пребывала в некоей материальной невесомости, в которой что-то постороннее незаметно обеспечивает существование, – состояние, вызывавшее прежде по крайней мере раздражение, а чаще толкавшее в любую толпу, чтобы чужими пустыми присутствиями заполнить беспризорную судьбу.
Сейчас Лушка старалась быть незаметной, расчетливо избегала белохалатных повелителей и оберегала недавно пугавшее одиночество как главное достояние. Напряжения последних дней разжали тиски и дали отпуск, и она медленно расправлялась, наполняясь новыми силами. Ум, так долго истощавшийся в чудовищных суррогатах, воспрянул и кинулся, оголодавший, если и не на нормальную, то всё же более доброкачественную пищу и подаваемое хватал несоразмерными порциями. Лушка читала предназначенные для детей школьные учебники, как иные девицы читают романы про любовь, – залпом и с забвением себя. То, что она должна была усвоить в детском состоянии, приходило, освобожденное от усилий преодоления, сейчас, и дополнялось уже возрастом и приобретенными представлениями, отчего разрежалось как бы в некий конспект, в пунктирные наметки, сквозь которые возвещали о себе глубины ближние и дальние. К этим просвечивающим тайнам в любой момент мог приступить тот, кто осиливал поверхностный разреженный слой, но она удерживала себя от азарта, желая проверить, как птица перед гнездовьем, и соседние водоемы. Она пока не сортировала получаемое, да это и не подлежало анализу, как не подлежит сомнению дорожный указатель, когда ты в пути. Указатель не виноват, если ты оказался не на той дороге. Не понравится место, куда ты прибудешь, ищи другое, только и всего.
Ее подхлестывало нетерпеливое желание добраться до межи, на которой она когда-то принципиально уселась, спиной к приготовленному для всех будущему, предоставив дуракам карабкаться дальше, терзаясь от скуки. За этой межой должно было начаться то, к чему она не прикасалась. Она хотела поскорее избавиться от хотя бы и скверно, но когда-то пройденного и добровольно приступить к уже оплаченному продолжению.
Псих-президенту смешно, он упражняется в остроумии, но могла бы посмеяться и она – над тем, как он, своевременно освоивший начала, близоруко уверился, что вместил в себя всё, что может быть найдено, и теперь предпенсионно гибнет от истощения. Можно бы посмеяться, можно. Но не хочется.
Она возвращается к букварям, потому что возвращается к себе. Но ей важно не только это. И не столько это, потому что над всем, что с ней произошло и происходит, над всем, что она видит и чувствует, – над всем висит один притихший вопрос: а где же главное для жизни? Чтобы искать ответ в иных сферах, она хочет убедиться, что его нет и она не пропустила его – здесь.
Подгоняло ее – и не подгоняло даже, а гнало – опасение, что какой-то гром оборвет тишину, и она спешила, не уставая, и сердилась на уже удлинившуюся ночь, когда притушали свет и когда достаточная для чтения яркость была только в туалете, который Лушка и приспособила для ускоренного самообразования, сторожко при этом прислушиваясь, не предприняла ли очередную чистку кадров баба с краснознаменной повязкой, вернувшаяся после операции на кишечнике еще более революционной. Сходило благополучно, нацеленный инстинкт срабатывал вовремя, и Лушка безвинно взирала со стульчака на ненужных посетителей.
Она удивлялась, как такие тоненькие книжки рассчитаны на год, а то и на два порционного умерщвляющего изучения, они будто специально предусмотрены для того, чтобы ни у кого ни к чему не возникало устойчивого интереса, а если незапланированный интерес возникнет, то они придавят его, как окурок, в котором остаточное тление изойдет невесомым пеплом. И как из всего этого вырастают еще что-то знающие люди, вроде Марьи или Людмилы Михайловны. Скорее всего из школьных учебников эти люди взяться не могут, их образует что-то другое, и очень Лушка хотела бы знать, в чем это другое заключается.
Она с большим увлечением, всё так же без бумаги и карандаша, решала одну за другой предлагаемые задачки, а убедившись, что решение неизменно совпадает с ответом, стала экономить время на промежуточных действиях, отодвинув их в неуловимо быстрое распоряжение своей внутренней ЭВМ, которая добросовестно поставляла наверх готовые результаты.
Это было даже забавно – Лушка нарочно сжимала время: едва вчитавшись в задачу или пример, пространственно обозначив перед собой их суть, она тут же захлопывала учебник, чтобы развернуть страницу ответов. Но прежде чем она успевала это сделать, результат уже стоял перед глазами, четкий и уверенный, будто на невидимых цепях подвешенный перед взором, и короткие ребусы, напечатанные в конце, выглядели всего лишь его жалким подобием.
Чтобы случайно не запомнить соседствующие знаки, Лушка загораживалась от своей памяти промасленной бумагой из пакетов Людмилы Михайловны, но это была ненужная перестраховка, потому что собственный ответ, идентичный напечатанному в типографии, выглядел для Лушки более значимым, как бы родным и пульсирующим, победно вырвавшимся из длинной вереницы запутывающих сложностей, которые он стряхнул, как птенец скорлупу. С собственным ответом Лушка всегда чувствовала горячую внутреннюю связь, а ответ из задачника был холоден и пуст.
Еще это было похоже как бы на жизнь, короткую и радостную. Лушка выделяла из всеобщего бытия маленькие изящные конструкции, до этого их не было или они где-то дремали, но, пробужденные ее умом, благодарно устремлялись навстречу, готовые примениться к чему-нибудь еще. Лушке казалось, что им нравится преобразующее движение, это было похоже на быструю игру, математические законы были игровыми правилами, кто-то с ней по-детски играл, но ведь эти правила годятся не для одной игры, ведь можно, наверно, придумать другое или сотое, тысячное, и опять что-то отзовется и с готовностью выстоится, но это что-то не станет новым, а только чуть-чуть другим, да и не другим даже, а просто соединится в очередное сочетание – совершенно так же, как надавленные клавиши рождают звучание, а незатронутые молчат в готовности…
Господи Боженька, сколько же клавиш в твоем инструменте?..
* * *
– У вас, наверно, вся пенсия на меня уходит, – виновато улыбнулась Лушка, принимая очередные дары.
– Не беспокойся об этом, – отмахнулась Людмила Михайловна. – Я не бедствую.
– Мне не нужно столько, я ведь отдаю, – сказала Лушка.
– Я рада, если моя стряпня нравится кому-то еще.
– Здесь ни к кому так не ходят, а я вам даже не родственница. Зачем вам?
– Я ожидала, что ты спросишь. По-моему, в этом нет ничего необычного. Я чувствую это как свой долг. И как радость. Я почти всю жизнь работала со студентами. Мне нравилось, когда у них становились глубокие глаза. Я даже в молодости считала, что человек не должен останавливаться. Мы очень рано останавливаемся. Глубокие глаза были чаще всего на первом курсе.
Такой ровный, такой полный и четкий голос. Хочется куда-нибудь побежать и что-то быстро сделать – голос нажимает в Лушке какие-то клавиши.
– Деточка, тебя здесь не обижают? – услышала она внезапный вопрос.
– Нет. – Лушка мотнула головой. – Нет, нет.
– Я еще не заслужила твоего доверия? Пожалуйста, не забывай, что я, возможно, могу тебе помочь.
– Я не забуду, – согласилась Лушка.
Людмила Михайловна кивнула и продолжила прежнее, будто и не прерывала объяснения:
– Под старость я стала испытывать – нет, не тоску, а скорее беспокойство. Я поймала себя на том, что заглядываю в лица, заговариваю с молодыми. Через минуту они меняли место, передвигаясь от меня подальше. Мне хотелось найти. Сначала почти неосознанно. У нас неправильные отношения между поколениями. Параллельные и равнодушные. Вы сами по себе, мы сами по себе. Приходит возраст, когда дети отпочковались, живут самостоятельно, и ты как бы больше ни к чему. Я надеялась на внучку, но у нас не получилось. Я не хочу, чтобы мой опыт и мое сердце остались втуне. Я смогла ответить на твой вопрос?
– Почему – я? – Лушка смотрела серьезно и даже требовательно. Она не пропускала ни одного движения и ни одной интонации старого человека.
Людмила Михайловна поняла, что ей снова предстоит держать экзамен.
– Тебя не устраивает моя позиция или ты хочешь услышать о себе? – спросила она.
– О себе, – ответила Лушка. Ей очень хотелось услышать о себе от человека, которому она собиралась поверить.
– Ну, во-первых, может быть, интуиция. То, что почти не поддается объяснению, но оказывается истиной. Это относится к тому времени, когда ты, вероятно, была без сознания.
– Вероятно? Почему – вероятно?
– Ну, видишь ли, у меня несколько иное воззрение на этот счет, чем у медицины. На мой взгляд, есть случаи, когда кажущееся беспамятство есть наиболее полная работа сознания. Настолько полная, что нет времени заботиться о поверхностной сигнализации. Мне кажется, что с тобой это и было. Для врачей это если не болезнь, то отклонение от нормы. У нас, изучая законы тела, игнорируют законы духа, и страдания духа никем не врачуются.
Людмила Михайловна испытующе заглянула Лушке в глаза.
– В какой-то мере это совпадает с твоими ощущениями?
Лушка оглянулась, посмотрела в глубину коридора, туда, где в углу между стеной и окном росла пальма.
– Пойдемте, – позвала она, – там есть место.
Она взяла Людмилу Михайловну за руку – жест охраны и собственности, – провела через вечернее собрание и усадила на почетное место под пальмой, с которого только что встали чьи-то утомленные родственники, а сама без зажима села на пол, накрывшись, как аркой, пальмовым листом.
– Пальма – симпатичная, правда? – утвердительно спросила Лушка.
Людмила Михайловна посмотрела на растение, дотронулась рукой до мохнатого пучка у земли.
– Когда-то тут прятался котенок, – добавила Лушка. – Уборщица принесла, чтобы гладили. Дежурная сестра для порядка выкинула его в форточку. А он уцепился за раму и висел. Всем был виден его розовый живот.
– Кошки часто приземляются благополучно, – неуверенно произнесла Людмила Михайловна. Фраза получилась дежурной.
– Кошки? – удивилась чему-то Лушка. – Да, кошки – конечно…
– Деточка… Нельзя ограничиваться только оценкой. Это безысходно. Оценка должна быть только половиной. А целое составится действием.
В Лушке возобновился интерес.
– И я тоже думала про действие. В нем что-то такое, что даже и не понять. Бог начался с действия, да?
– Я думаю, что Бог действием продолжился.
– Но всё равно действие его дополнило. Действие вообще дополняет. Но если кто-то… котенка за окно… ведь тоже действие?
– Ну, какая тут проблема, деточка? Твое действие должно превышать исходные ингредиенты, только и всего. Иначе оно становится действием распада.
Лушка моргнула. Проверила что-то своим счетчиком. Не возразила.
– Он и правда остался жив, – проговорила она задумчиво.
– Кто? – не поняла Людмила Михайловна.
– Котенок. А она… Я думала – она уволится. А она стала вообще оловянная. Выполняет правила. Вы не думаете, что у людей с правилами что-то не так?
– Тесновато? – спросила Людмила Михайловна. Лушка кивнула. – Из множества правил можно оставить только десять. На десять ты согласишься? – Людмила Михайловна снова потрогала войлочную развилку, с уважением измерила взглядом арку листьев. – Хорошая пальма. По-моему, она действует успокаивающе.
– Она со мной разговаривает, – сказала Лушка.
– Я понимаю, ты мне устроила экзамен. Наверно, я его не выдержала.
– Она правда разговаривает, – тихо проговорила Лушка. Если и этот человек ей не поверит, что тогда?
– Я не спорю, деточка. Но только прими во внимание, что у меня нет такого слуха, как у тебя.
Лицо Лушки разгладилось. Она устало улыбнулась.
– А мне этот слух… Я не знаю, зачем он мне.
– Ты можешь много необычного, да? – осторожно спросила Людмила Михайловна.
– Я, наверно, всё могу, – печально проговорила Лушка. – Это очень просто. Мне иногда непонятно, почему остальные не могут.
– Тебя здесь задерживают из-за этого?
– Может быть. Но вообще-то тут другое. Тут много всего. Он хочет, чтобы я как все. Чтобы я отказалась. От того, что у меня. Что мое. Могу и отказаться, может быть. Но только добровольно. А он хочет сломать. Он здесь всех сломил.
– Кто?
– Псих-президент.
– Краснов? Да, я поняла, что он неоднозначный человек. Слушай, деточка, я добьюсь для тебя врачебной комиссии, тебя выпишут.
Лушка сумрачно качнула головой:
– Нет. Если бы я захотела, я бы давно ушла.
– Ушла? Ну да. Но это другое. Зачем всем противостоять без особой необходимости? Только множить напряжение в мире.
– Нет, Людмила Михайловна. Никакой комиссии не надо. Мне их диагнозы… ну, я бы сказала! Просто я остаюсь. Сама. Потому что должна. И потому что хочу.
– Должна?
– Вы сами знаете. Я виновата. И должна терпеть.
– Но терпеть можно и не в больнице.
– Но я-то в больнице. Раз я попала сюда, я должна быть здесь. Я не признаю за собой права на особняк с удобствами. Хотя – вот смешно! – все началось с особняка… Ну, и еще всякое. Здесь одна – ну, женщина, Марья. Она знает то, что мне нужно. Знала.
– С ней что-то произошло?
– Ну, можно сказать, что она забыла.
– А ты не хочешь сказать мне более определенно? Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что Марья знает то, что тебе нужно?
– Она знает, как устроен мир.
Людмила Михайловна помолчала, переваривая. Переспросила:
– Ты уверена, что она знает? Деточка, послушай… Устройством мира интересовались миллионы людей. Об этом написаны тысячи книг. Из поколения в поколение переходят сотни философских систем… Ты уверена, что нашла самый доброкачественный источник знания?
Лушка помолчала. Подумала, как объяснить, чтобы про Марью поверили. Людмила Михайловна терпеливо ждала. Она чувствовала, когда нужно ждать.
– У нее живое, – определила наконец Лушка.
– А можно мне побеседовать с ней? – спросила Людмила Михайловна.
– Она… Она сейчас не может, – смутилась Лушка, представив Людмилу Михайловну, беседующую с Елеонорой.
– А если память к ней вернется?
– У нее уже было. И проходило. Если бы я ушла, не дождавшись… Это предательство. И вообще мне здесь лучше. Здесь… Ну, постороннего нет. Со всех сторон в тебя – как в фокус. Если я уйду – все рассеется, и мне не собрать.