Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
– Для меня не существует мужчин и женщин, пол – только частность, – провозгласила Марья. Это как? – изумилась Лушка. – И если я знаю, что это частность, то с какой стати я стану строить на ней свои убеждения?
– Убеждения? – переспросил псих-президент. – Они мешают вам улыбаться.
По лицу Марьи скользнуло нечто. По какой-то причине глаза превратились в очи. Очи медленно поднялись на Олега Олеговича. В них блестела влага ушедшей печали. Губы беспомощно улыбнулись. Лицо попросило защиты. Да, Олег Олегович победил. Она больше не может. Он должен был победить. Он сильный, он великодушный, пусть ее укроет, она сожмется котенком у него на груди…
– И буду мурлыкать, – трезвым голосом произнесла Марья. И еще улыбнулась отдельной улыбкой – доверяя, маня, обещая вечную прописку в раю. Улыбка была что надо по всем статьям.
– Машенька… – пробормотал псих-президент.
Марья поморщилась. Олег Олегович и на этот раз пробормотал не то.
– Извините за маленький этюд, Олег Олегович. Полагаю, он достаточно убедителен. Я такая, какой хочу быть, не потому, что не имею прочих талантов, а потому, что таланты эти не стоят ни копейки. Это ложь перед тем, кому они адресованы, и были бы ложью для меня. Я не желаю завоевывать себе место ложью и глупостью, которые так котируются у мужчин. Я хочу получать больше.
Псих-президент оскорбленно поднялся.
– К сожалению, я не могу профинансировать вашу утопию, – проговорил он небрежно и натолкнулся взглядом на Лушку. – Гришина? Ты почему здесь?
Да, лучше бы ей здесь не быть. Олег Олегович забывать не умеет.
– Так сами зачем-то велели, Олег Олегович, – преданно моргнула Лушка.
– Ну да, ну да, – вспомнил Олег Олегович. – Как стул, Гришина? Наладился?
– Ой, Олег Олегович, прямо изморилась вся. Как услышу брехню – понос на месте. А ковер как? Почистили?
Но Олег Олегович был уже далеко, за его спиной завихрился циклон, дверные стекла звякнули под напором ненастья. Тишина в палате прослушала удаляющиеся хромые шаги и наконец вздохнула Марьиным насмешливым вздохом.
Лушка спросила издали:
– Ты нарочно меня оставила? Мне показалось. Или нет?
– Или да. Извини, не надо было. Он такие мелочи не пропускает.
– Плевать. Где сядет, там слезет. Чего ты в нем нашла? Кощей какой-то. Пиявка.
– Так Кощей или пиявка? – заинтересовалась Марья.
– Паук, – сказала Лушка. – И голова паучья. Опутает, опутает – и про запас.
– Ну, так это я в нем и нашла, – объявила Марья.
– Во даешь! А зачем?
– Мух жалко. Ему без ореола – все равно что нагишом. Он жить не захочет, если меня не обольстит. Пусть старается.
– А старается?
– Сначала за титьку хапнул.
– А ты? Въехала?
– Нет. Посмотрела. Извинился. А потом очень вежливо: когда будет другое настроение – милости прошу… Он тут всех обслуживает.
– Ну да, это же черным по белому… Это на вывеске! А тебе с какой стороны?
– Хоть поговорить о чем-нибудь кроме. Вдруг что-нибудь останется?
– Как же, как же… Ущучит когда-нибудь.
– Ему надо, чтобы я добровольно. Растоптать можно только соглашающегося.
– Ага. Медаль дадут за геройство.
– Кто-то должен говорить нет.
– Не выпишет он тебя…
– Знаю.
– Вот зараза… Да ну его к черту, давай теорию. Ты там загнула что-то насчет пола. Насчет мужчин и женщин.
– Неисчерпаемый вопрос. Я пока не разобралась. Пока не могу понять – зачем.
– Что – зачем?
– Зачем так сложно, если можно просто разделиться пополам и сразу увеличиться вдвое. И без всяких проблем.
– Мало тебе одного псих-президента…
– А тогда бы его не было. А ведь точно – если у О.О. отнять сексуальную озабоченность, от него не останется даже штанов. Но – зачем? Зачем нужно было идти по пути усложнения, вырабатывать специальные органы, какими-то силами поддерживать это стремление к сложности в течение миллионов лет – вопреки естественным законам материи, которые толкают к простоте и распаду…
– Ну, ты чего-то… Выродились бы!
– А ты уверена, что – выродились? Ты не очень повторяй, если сама не думала. Амебы что-то не вырождаются, скорее – наоборот. Вопрос для многих возникал, а ответ – поверхностный… Не ерзай. Отвлекаешь.
– Позвоночник чешется. У тебя – нет?
– У меня нет. Если принять во внимание, что душа – беспола…
– Как – беспола? – изумилась Лушка.
– А ты считаешь, что мы будем заниматься этим и потом? – усмехнулась Марья.
– Ну… А чем же, собственно, заниматься?
– Не смеши меня, Гришина. Я и здесь-то не вижу в этом смысла. Чтобы произвести ребенка, не нужно столько чепухи. Что-то тут не так, как кажется. У меня впечатление, что любовь пристегнута к воспроизводству не органично. У нее там временная прописка. Любовь вообще живет на разных квартирах – где найдет место. Как-то за грибами ездила в сторону Шумихи, там поезда мимо тракторного завода и даже через. Мартены, градирни, трубы в облака, трубы над землей, около уже деревья выросли, дым рыжий, дым голубой… И остановка называется – Тракторострой. Едем, от корзин сыроежками пахнет, сверху у всех самые удачные – белые, подосиновики, здоровые, почищенные… Любишь грибы собирать?
– Я? – очнулась Лушка. – Да ну… Комары одни.
И зачесалась сразу со всех сторон. Марья взглянула критически, но промолчала.
– Ну, ладно. Подъезжаем к этому Танкограду. Напротив меня – женщина, маленькая, пенсионная, аккуратная, рюкзачок чистенький, напоказ ничего нет. Смотрит в окно на этот заводской кишечник, вздыхает и улыбается. Потом поворачивается ко мне и говорит: я на этом заводе сорок шесть лет, каждую печечку знаю, каждый дымок… И глаза печально сияют. Так сиять только от любви можно.
– Ага, – сказала Лушка. – У нас в школе у одного папа с мамой собаку усыпили – всепородная какая-то. Провожала, встречала… Мороз, дождь – сидит и ждет… Вот сынок и объявил, что по поводу папы-мамы думает… Повесился.
Марья передернулась, замолчала, отвернулась.
– Эй… – позвала Лушка. – У тебя что – тоже собака?
– Две… Было, – ровно проговорила Марья. – Одна по наследству – пекинес…
– А, выпуклый такой!
– И другая. Да, другая – сама пришла.
– Ты не виновата, ты же не выгоняла… Так чего там с любовью?
– Плохо у нас с любовью. С любовью у нас никак. А после того, как эту самую любовь насильно выдали в замужество, и вовсе. Спихнули в брак – и вроде освободились. Мол, место для этого явления – ^ в семье или около, то есть это категория частная, кому как повезет, у кого получится, у кого нет. А искусство после Тристана и Изольды или там Ромео и Джульетты эту мировую функцию доконало: народ воодушевился и кинулся искать любовь в половом партнере – и посыпались измены и преступления, а сегодня все закономерно заканчивается надсадным совокуплением. Любовь, противоестественно сконцентрированная человеческим вниманием на уровне половых органов, превратилась в пожирающее людей чудовище. С голодухи, по-моему. В страстях мальчиков и девочек космической силе не уместиться. Не туда побежали, не туда.
– Кому мы нужны в этом космосе…
– Мы никогда не были и никогда не будем сами по себе, мы – часть. Часть всегда нужна и всегда зависима не только от себя.
– Если космос, то почему везде глупо?
– Надо довести до абсурда, чтобы человек возмутился.
– Тебе не скучно во всем этом копаться?
– Мне было скучно, когда я не копалась. Унизительно ничего о себе не понимать. И даже не стремиться понять.
– Обходятся, однако.
– У меня сосед без ног обходится. Большая экономия на ботинках, говорит.
Лушка фыркнула. Марья посмотрела в окно. Как всегда, сначала увиделась решетка. Через решетку мир ощущался по-другому.
– Здесь совсем другие условия, – проговорила Марья. – Другие условия – другие законы. В ночную смену не ходим, в очередях не стоим, зато дважды два – может оказаться сколько угодно. Была тут одна, доказывала, что дважды два – пять, потому что при умножении есть тот, кто умножает, без него ни уменьшиться, ни увеличиться ничто не может, а раз так, то дважды два четыре плюс один… Но дважды два пять, которое здесь, не затрагивает дважды два четыре, которое там… За окном… Моя сестра – в запретке, работает на реакторе. На любом празднике первую рюмку пьет за здоровье атома, чтобы изнутри не прорвалось вовне ничего непредусмотренного. Я о том, что возможно существование искусственной среды с другими законами. Своего рода петли. Похоже, что материя и является такой петлей.
– Какая материя? – Лушка остановилась и лениво прислушалась к зуду в спине.
– Вся наша материя. Материальность – ловушка, из которой ничто нематериальное выбраться не может. Рабочий реактор, не имеющий незапланированной утечки. Что-то добываем.
– Ну, блин… Это я от твоих теорий чешусь!
– Стало быть, проникают.
– Свербит, будто огнем занялась…
– Тут и заразу подхватить недолго, – нахмурилась Марья.
– Зараза ерунда! – ответствовала Лушка, стараясь дотянуться на спине до чего-то такого, что явно отсутствовало. – Не захочешь – не заболеешь.
– Не думаю, что все болеющие хотят болеть, – возразила Марья.
– Они не хотят не болеть, – ответила Лушка.
– Сходи-ка в душ!
– Это у меня внутреннее, душем не достать. Но если для твоего удовольствия… – Лушка поднялась. – Только я тебе точно говорю – заразы боятся вредно, сразу пристанет. Это мне бабка твердила, бабка – знала!
Через полчаса Лушка вернулась мокрая, бодрая и без чесотки.
– Согнала! – заявила она торжествующе и вдруг увидела, что Марья дерет себе руку столовой ложкой. – Эй… Ты зачем?
– С ума сойти… – пробормотала Марья, вдираясь в сгиб локтя и прикрывая глаза от боли и удовольствия. – Вот бы под щетки… Которые у мусоросборника… Который площадь Революции чистит… Другое мне уже не поможет.
Лушка смотрела возмущенно, потому что опять была виновата. Ляпнула что-то не так. А может – подумала. Подумала и не заметила. Нет, надо по порядку. Что она такое сказала, когда уходила? Что боишься – пристанет?.. Значит, Марья боялась. Чистюля интеллигентная. А теперь глаза закатывает. А Лушке теперь что? Не смотреть, не думать или сразу на необитаемый остров? Может, Марья его и подарит?
А ведь бабка на хуторе жила, тоже остров, а в деревню только по делу, и по гостям не чаевничала, и в дом к ней не заходили, а только в окошко стучали, одна Катька-убогая не опасалась, наловит букашек в спичечный коробок, на бабкино крыльцо выпустит и говорит: красивые… А бабка ее перекрестит и по голове погладит, Катька круглое лицо подымет и улыбается, а из глаз слезы сыплются, еще, говорит, принесу, а бабка ей – принеси, Катенька, принеси… Не нужно мне всего этого, я ни крестить, ни гладить – для чего мне?..
– Эй! – позвала Лушка, но Марья продолжала чесаться, ничего иного не воспринимая.
Лушка растерянно медлила.
Ничего этого не знаю, ничего этого нет, надо в процедурный, пусть какую-нибудь мазь… А ты, спросила она себя, ты же не побежала за мазью?
Я другое, у меня от бабки. Да и про бабку врут, и у меня ничего. А не врут, так все равно, какая бабка, она только сейчас на ум лезет, я про нее десять лет не вспоминала, и ничего, обходилась.
Мало ли что раньше обходилась. То раньше, а то теперь. Кто виноват-то?
Баб, да не умею я, боюсь, ничего не знаю, ей душ не поможет, что делать-то?
Хоть что-нибудь делай, сказала бабка, и Лушка шагнула к Марье, тряхнула за плечи. Марья, будто у нее отнимали, вгрызлась в себя сильнее. Лушка перестала думать, включилось другое. Другое взметнуло Лушкину руку и ударило Марью по щеке. Марья подняла осоловелые глаза.
– Ты дура или как? – шипела Лушка ей в лицо. – Придави пальцы задницей! Скажи – не чешусь! Вслух говори! Повторяй!
– Отстань… не могу…
– Повторяй: не чешусь!
– Терку бы…
– Кожу стяни, дура!
– Чего?
– Сними эту, вытряхни, только где-нибудь за окном… В снегу вываляй, еще как-нибудь – фантазии нет? Снимай, идиотка, пока никто не видит, в изолятор попадешь…
Изолятор Марью пронял. Она прикрыла глаза. Лежала, подергиваясь – кожа, видать, не хотела отстегиваться, особенно там, где были расчесы.
Лушка неподвижно зависла над простертым на кровати телом, вперясь в покрасневшие полосы расчесов и представляя те, которых не было видно. Она вступила с ними в неслышный высокомерный диалог, она их бранила, уговаривала, обещала, что в другом месте им будет лучше; ее сначала не слушали, она рассердилась, ей стали сопротивляться, но она сопротивлению не вняла, а напирала, выталкивая; и Марья притихла, только подрагивали веки – наверное, когда приходилось вытряхивать себя, как половик. Потом веки успокоились, Марья заснула.
Лушка терпеливо сидела на краю соседней кровати. Марья открыла глаза и долго смотрела на Лушку молча. Подняла руки и придирчиво исследовала сгибы локтей. Кожа была белая и гладкая.
– Приснилось? – неуверенно спросила она.
– А как хочешь, – легкомысленно ответила Лушка. – Ну, я пошла!
– Ты куда? – испугалась Марья.
– Я тебе дрыхнуть не мешала, – ответила на это Лукерья Петровна Гришина.
Марья явилась к Лушке после ужина, который Лушка проигнорировала, и поставила на тумбочку кружку с кашей и положила два облупленных пряника. Потом вытащила из кармана кулек, а из кулька пластмассовую консервную крышку. На крышке лежали две сочные маринованные сливы.
– Откуда? – спросила Лушка про сливы.
– Подали, – ответила Марья.
Лушка кивнула:
– Мне теперь тоже подают.
– Чай было не во что, – извинилась Марья.
– Ерунда, напьюсь из крана. – И продолжала лежать, не двигаясь.
– Ты как? – спросила Марья.
– Нормально, – сказала Лушка.
– Тогда жри! – сказала Марья.
Лушка усмехнулась и села. Достала из ящика ложку, принялась за кашу. Марья выудила из тумбочки Лушкину кружку, принесла воды. Лушка употребила поданное, любуясь глянцевыми сливами. Взяла одну, вторую решительно пододвинула Марье.
– Я уже, – отстранилась Марья.
– Не ври, – опровергла Лушка.
Марья осторожно взяла упавший среди зимы плод.
– Шик… – проговорила Лушка, обнаружив в мякоти лето, которое будет. – А косточку можно оставить. Ее хватит надолго.
– Поздно, – сказала Марья. – Я ее проглотила. Погуляем, что ли?
– Погуляем, – сказала Лушка.
На этот раз они весь вечер ходили молча.
* * *
Она никак не могла заснуть. Держало в напряжении чувство, что нужно что-то услышать, будто рядом сел заика, силится произнести важное, но никак не получается.
– Я тоже не логопед, – пробормотала Лушка и натянула одеяло на голову, чтобы отгородиться от убогого.
Ну и дура, ответило молчание без голоса, и неголос был давний и вроде знакомый. Лушка прислушалась снова, но стало пусто. Заика обиделся и ушел.
Ага, бегать за тобой буду, сказала Лушка вдогонку и забралась в лодку, чтобы плыть. В лодке не было ни весел, ни уключин, да и не лодка это была, а круглая консервная крышка из белой пластмассы, крышку кто-то подал, чтобы Лушка не утонула, но Лушка пластмассе не понравилась, и та предательски заменилась железом; ржавая и исковерканная по краям металлическая крышка нарушала физику и держалась на поверхности вместе с Лушкой, Лушка решила, что металлу надо помочь, и стала грести, но жестянка вспомнила Ньютона и пошла ко дну, Лушка залупила по воде руками и кружилась на месте, разворачиваясь лицом во все стороны. Берега не существовало, под телом напряглась глубина, накрывший сверху плоский горизонт силился что-то сказать, горизонт звал ее отовсюду, и Лушка послушно стала грести в ту сторону, которой не было, и сторона оказалась длиной до утра.
* * *
Утром тело ныло и невнятно жаловалось, Лушка поняла, что ему хочется притвориться больным и оно тайно уговаривает Лушку к нему присоединиться, они заключат союз и болезнь получится настоящая. Тогда тело начнут лечить, а оно будет капризничать, чтобы о нем позаботились еще больше и принесли маленькое пирожное из большой очереди. Подходящего профиля, конечно, не окажется, но это не самое важное, тело скромно обойдется блюдечком с розочками.
– А фигу с маслом не желаешь? – спросила Лушка.
Она выскочила из постели, приставила себя к спинке кровати, чтобы по-Марьиному задрать ногу. Нога задралась вперед, а назад не пожелала. Лушка велела себе дышать, как вычитала в допотопном журнальчике «Сельская молодежь»: вдохнуть через нос, а выдохнуть через рот, но не просто так, а выдохнуть и, не вдыхая, выдохнуть еще. От этого в башке приготовится взорваться черная темнота, надо выжать из себя и ее, тогда во лбу рванет светом и можно отдать концы, но хворь как рукой снимет, тем более что с концами Лушка с некоторых пор в отношениях взаимных, это ее не путает, помогает что угодно, стоит лишь на себя настроиться. Она маленькими дозами наполняла освобожденные легкие. Черная темнота послушно прилипла к периферии и по коже стекла вниз, на покрытый морковным линолеумом гладкий пол. Лушка решила, что этого достаточно, вышагнула из сухой дымной лужи, схватила полотенце и спросила, как поживает то, что мечтало заболеть.
Тело испуганно молчало. Оно, раз его хозяйка такая живодерка, без всякого ропота согласилось на холодный душ и о блюдечках с розочками больше не вспоминало.
На пути из душа Лушка заглянула в Марьину палату. Марья задумчиво сидела на кровати и медленно жевала печенье из пачки по имени «Шахматное».
– Маш? – спросила Лушка.
Марья кивнула. Лушка вошла. Марья протянула желтый квадратик. На квадратике был выдавлен лабиринт, в который нельзя попасть.
Лушка откусила. Лабиринт разомкнулся.
Марья подняла тихие сегодня глаза на Лушку.
– Больше всего у нее было терпенья… – негромко проговорила она.
– У кого? – осторожно и тоже принизив голос спросила Лушка.
– У мамы… – Марья покивала чему-то головой. – Сегодня шесть лет… Шесть лет, как она умерла.
У Лушки в горле застряли крошки.
– И когда – на кладбище, когда уже – все, у нее было такое ясное лицо. А ее закрыли крышкой. Крышку при всех приколотили гвоздями. Молоток был обычный. С грязной ручкой. Потом на двух веревках в эту яму. Веревки тоже грязные, одна с узлом – для кого-то, значит, оборвалась. И этот обычай – кидать руками землю… Я не смогла – у нее было такое тихое лицо…
Лушка сжала печенье, но печенье не смогло ее удержать и рассыпалось. Колени толкнули пол, и пол встал вертикально. По глазам полоснул свет. Потом свет выключился.
Она лежала на другой кровати в несвоей комнате.
Главврач держал ее руку и сосредоточенно считал пульс. Сестра укладывала шприц. За ними смутно темнела Марья. Под Марьей ярко рдели носки, будто она включила двигатели и объявила старт. Вдаль смотреть было легче, но Лушка перевела взгляд ближе.
– Ага, – произнес псих-президент. – Явилась? Это ты с какой же стати, Гришина?
Вопрос опять обрушил на нее лавину. Чтобы снова не сползти вниз, она вцепилась в одеяло.
– Что с ним сделали? Его похоронили?.. Где он похоронен?..
– Ну-ну, столько вопросов сразу. Посмотри сюда, теперь сюда… Можно еще глюкозу, сестра.
– Каткое сегодня число?.. – Лушка карабкалась по лавине вверх. – Какое число?..
– Допустим, двадцатое. Двадцатое тебя устроит?
– Месяц! Какой месяц?..
– Март. Не так ли, сестра?
– А я – в декабре… В декабре!
– Не так много экспрессии, Гришина, не так много. Спокойствие, Гришина, и последовательность. Ну-с, что произошло в декабре?
– Я убила его в декабре!
– Так. Уже убила. Кого ты убила, Гришина?
– Ребенок… Я его убила. Сын. Я убила! В декабре… В декабре!
Декабрьская лавина поволокла по склону. Белое отрезало небо. Белое стало черным.
– Ты в самом деле поступила к нам в декабре, – сказала темнота. – И сейчас действительно март. Но о ребенке я слышу от тебя впервые. В беседах со мной ты такой темы не касалась. Ты вспомнила о нем только сейчас?
– Ему сделали гроб? И крышку? И приколотили гвоздями… В него не попали? Нет? Когда приколачивали, в него не попали? Где его зарыли? Разве человека можно зарыть? Где? Я должна знать, где!..
Сестра сказала издалека что-то непонятное. Непонятно ответил врач. Нет, не врач. И не сестра. Белые сугробы с черными лицами. Блеснул шприц, изверг вверх сияющий фонтан. Сверкнуло. Качнулось. Стало таять. Потекло весенними ручьями.
* * *
Ручей тек издалека и кончался у ее ног, вливаясь в ступни и смывая бесчисленными струями темные туннели ее тела, он не иссякал снаружи и не переполнял внутри, его живая вода превращалась в желания и мысли. Но у меня больше нет желаний, огорченно подумала Лушка, они родились преждевременно и умерли, ручей льется в пустоту, надо объяснить ему, чтобы он не работал напрасно. И она пошла до мелководью вспять, и за ней становилось сухо, и то, что росло по берегам, истлевало, и ветер крошил останки в пыль, и пыль облаком сгущалась за ее спиной. Сухой смерч из-за спины объял никчемное Лушкино тело, и в Лушке прервались истоки, она стала свободна от всего и мертва, и земля больше не удерживала ее. Она поднялась с ветром в сухую мглу, там нужно было не дышать, но она не знала как, тогда пыль сказала, что это легко, нужно только открыть форточку и умереть, а Лушка никак не могла вспомнить, где на ней форточка, дышала тленом, иссушая свою последнюю влагу и затвердевая, и превращалась в точку, из которой будет течь небытие, пожирающее миры. И последним шершавым криком Лушка вытолкнула из себя предупреждение, чтобы существующая жизнь не приближалась. И кто-то вдали услышал ее навсегда опоздавший голос, и Лушка задержала дыхание, чтобы не сыпать больше пылью и чтобы дождаться и увидеть, кому пригодился ее крик, и, ощутив напряжение, стала падать к земле, радуясь, что возвращается домой. Но земля, выдернув корни, начала от нее удаляться, и чем стремительнее Лушка падала, тем безнадежнее уменьшалась планета, пока не сверкнула на горизонте таинственным оком, исчезая из разрушенного Лушкой мироздания. И Лушка осталась в пустоте, где не было даже пыли, и поняла, что начало и конец отвернулись от нее. Предстоящие времена ужаснули, она пала во мраке на колени, прося пощады завершения и как о величайшем подаянии моля о смерти. Раздался дальний звук, дальний звон, что-то стеклянно лопнуло, и, вздымая осколки мрака, выплыл ребенок.
– Мама, – сказал ребенок. – Я чуть тебя не потерял.
Она, продолжая стоять на коленях в непроваливающейся тьме, ограждающе простерла руки.
– Господи, мне нечего дать тебе, – взмолилась она. – Во мне прекратилась жизнь, и моя грудь полна тлена, остановись, не прикасайся ко мне, потому что я убиваю.
Но малец не послушал ее и приблизился.
– Ты ушла так далеко, – пожаловался он, – а я столько дней не ел. Я голоден, – просил он, – а ты всегда кормила меня, потому что все равно мама.
Окаменевшее сердце толкнулось навстречу живому, и предупреждающие руки обняли. Малец нашел грудь и приник к сосцу беззубым ртом, и она больше не смогла оттолкнуть его, и тьма приступила, чтобы поглотить их. Но мать схватила руками прильнувшее к ней тепло и, запрокинув голову, исторгла из себя грозный звериный рык. Мрак свело судорогой, и он зачал жизнь. Сердце отозвалось резонансным ударом и, воссоздав ритм, пошло биться автономно и вопреки, и с каждым его толчком расступалась жертвенная тьма.
Народившийся свет озарил ребенка. Прижавшись к источнику, ребенок спал.
Боясь его потревожить, она осторожно поднялась с колен и, освещая себе путь младенцем, пошла искать попранную землю.
В пустоте присутствовали стеклянные звуки. Кто-то стрелял в небытие, не понимая его бесконечности. Ей сигналили из другого пространства, предлагая вернуться. Стеклянные звуки приходили сбоку. Но когда Лушка к ним разворачивалась, они все равно сползали в сторону, признавая свою незначительность. И Лушка поневоле шла туда, где не обозначалось цели, а лишь туманно, как фонарь в ночи, качался ближний свет от ребенка. Путь все больше делался напрасным, но Лушка, отчаиваясь в усилии, шла куда звал ее сын, соглашаясь на то, чтобы путь для нее остался ничем, но был нужен ему, потому что себе она больше принадлежать не желала.
Ребенок чмокнул губами и выпустил сосок. Он сделал это так, как делал живой.
Ну да, нашла Лушка логику происходящего, ведь я его не похоронила, значит, он должен быть жив.
– Я и так жив, – отозвался, не просыпаясь, малец.
Она не удивилась. Было так, как должно быть. Он у нее на руках. Она несет его и не выпустит.
Очередной стеклянный хлопок заявил о дороге назад, и она испугалась, что какой-нибудь из выстрелов убьет и сына, и спросила:
– Но этого с тобой больше не произойдет?
– Я полагаю, что когда-нибудь произойдет, – странно ответил малец. – Но это не имеет значения.
– Как это может не иметь значения? – встревожилась она. – Что может тебе угрожать?
– Все очень просто. – Малец почмокал во сне губами. – Но это можно вспомнить только потом.
Она отважилась спросить:
– Как ты вообще можешь вспоминать – ведь тебе два месяца?
– Два месяца было тому, что умерло, – спокойно прозвучал малец. – Теперь месяцы не существуют.
– Тогда сколько же тебе? – спросила Лушка.
– Сколько и другим, – сказал малец.
– А сколько другим?
– Тебе показалось бы много.
– Но ты все равно маленький? – испугалась она. – Ведь ты у меня на руках?
– Это ты у меня на руках, – возразил малец, и она тут же согласилась, что это так. Это так, потому что он спасает и светит во тьме. И она побоялась спрашивать дальше. Вдруг ему год? Или больше? Как он понимает то, чего не понимает она? И она молчала. Она боялась его потерять, если узнает, что он так быстро вырос.
– От знания теряется только незнание, – сообщил малец из своего сна. – Значит, от знания находят.
Он прав, подумала она, но я опять сомневаюсь. Я сомневаюсь в своем праве знать, потому что тогда придется любить то, что хочешь узнать, и радоваться тому, что узнаешь. А как я могу любить то, что не он, и радоваться хоть чему-то, что не будет наказанием? Он предлагает мне жить, и я пробую, и у меня получается больше, чем было, получается, как выкопанный клад… В этом нет справедливости. Я не хочу, мне нельзя. Они зовут обратно, но я не хочу, потому что нельзя.
– Ты совсем не ты, – сказал малец. – Ты не отдельно, а вместе. Через тебя расходится везде. Ты кормишь мир своим молоком.
Ну да, ведь я мать, вспомнила она, каждый должен быть матерью. Тогда мне понятно. Когда я не хочу жить, я опять убиваю.
Господи Боженька. Я хочу убедиться словами. Пусть он скажет мне, что разрешает мне жить.
– Ты родилась. Это и есть разрешение, – сказал малец, не просыпаясь.
Но от преступления все становится преступлением…
– Это не дает права на смерть, – возразил малец.
– Но я все еще не могу. Вина закупоривает дыхание, и я не могу.
– Можешь, – сказал малец.
– А как же дышать? – спросила она.
– Это не главное, – сказал малец.
– А что главное? – спросила она.
Малец не ответил, и она опять испугалась.
– Ты живешь только во мне? – спросила она, заранее ужасаясь.
– Нет, ты меня уже родила, – напомнил малец.
– Но я… Ты – только здесь… Когда вернусь, тебя не будет навсегда? Тебя – нет?
– Неужели похоже, что меня нет? – засмеялся младенец беззубым младенческим ртом.
– Нет, нет, – торопливо подтвердила она. – Ты есть. Конечно, ты есть, ты же освещаешь мою темноту. – И опять усомнилась: – Но ты должен меня ненавидеть.
– Любить лучше, – сказал малец. – Тогда видно дальше.
Да, подумала она, когда я прихожу сюда, мне тоже кажется, что я вижу дальше. А они все стреляют и стреляют. Они заставляют меня вернуться.
– Ты пойдешь со мной? – спросила она.
– Еще нет, – ответил малец.
– Ты покинешь меня? – ужаснулась она.
– Уже нет, – вздохнул малец, просыпаясь.
Господи Боженька, что мне предстоит? – воззвала Лушка во мраке.
– Идти, изживая, – ответил рожающий ее свет.
* * *
– Что она сказала? – спросил псих-президент.
– Ничего существенного, – отвернулась сестра, бросая пустые ампулы в кювету. – Что-то про жизнь.
– Жить, изживая, – внятно перевела Марья.
– Гм… Люди, которых мучают не свои проблемы, не переводятся. А нам не отпускают лекарств.
– Вы знаете лекарства от проблем? – не удержалась Марья.
– Разумеется, – ответил псих-президент. – Заменить большую проблему проблемой поменьше, проблему поменьше – небольшой, небольшую – незначительной, пригодной для разрешения местными усилиями… Ничего сложного.
– А упорствующим в большем – место в сумасшедшем доме? – усмехнулась Марья.
– А вы хотели бы, чтобы гулящие девицы учили человечество жить? – проговорил псих-президент, выпуская Лушкину руку.
– Не более, чем гулящие мужчины, – пробормотала Марья. – Она спит?
– Надеюсь, – небрежно бросил псих-президент. – Чем вы ее так впечатлили, Мария Ивановна? Чтобы Гришина брякнулась в обморок, как французская маркиза… Что вы ей сказали?
– Я ничего не говорила… Я рассказывала о том, как хоронила свою мать.
– Ага, – сказал псих-президент. – Теперь понятно.
– Я не предполагала, что это может иметь к ней отношение, – обеспокоенно сказала Марья.
– Жить, изживая… Гм. Комплекс вины. Она считает, что убила своего ребенка.
– Только считает?
– Согласно медэкспертизе – двухсторонняя пневмония, не более.
– Всего лишь, – буркнула Марья.
– Мне нужен главврач, – заявила Лушка.
Дежурная сестра взглянула мельком и касательно, мимо торчащего из коротко подросших волос Лушкиного уха, и продолжила более срочную работу – приклеила разнокалиберные листочки анализов в чью-то затрепанную историю болезни.
Лушка дождалась, пока сестра отложит историю в сторону.
– Мне нужно поговорить с главврачом, – настойчиво повторила она и, стараясь быть убедительной для перечеркнутого решеткой человека, добавила: – Пожалуйста.
– Завтра, – не глядя на бритую девку, ответила сестра. – Завтра будет обход.
– Нет, – не согласилась Лушка. – Скажите ему. Его нет в кабинете. Он где-то…
– Олег Олегович занят, – заученно сказала сестра.
– Ничем он не занят, – опровергла Лушка. – Потому что читает «Фаворита».
Дежурная взяла следующую пачку анализов. Она профессионально не вступала в пререкания с душевнобольными.
Сжав решетку, отделяющую один безумный мир от другого, Лушка ждала.
* * *
Псих-президент в своем убежище отложил книгу. Интересно, но утомляет. Прошлые люди слишком однолинейны.
Псих-президент поднялся с дивана. В последнее время ему стало не хватать окна. Лет десять назад он посчитал отсутствие окна достоинством – территория для убежища была отрезана от соседнего помещения. Он тогда распорядился оборудовать туалет и душ, и до сих пор доволен, что то и другое принадлежит только ему, – никто, кроме уборщицы, не переступал порога этих кабин, и ничья рука не изобразила на девственной стене ни одного иероглифа подручными средствами. Он тогда и затеял эту перестройку, чтобы иметь индивидуальный сортир, а уж диван и происходящее на нем имели срединное значение.
Олег Олегович зашел в идеально чистый туалет. Это место он любил больше всех прочих на земле. Здесь его никогда не мучили запоры. И ни одна баба не осквернила его своими выделениями. Туалет бы верен псих-президенту больше собаки.