355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 12)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

Моя мать качает жаркую колыбель.

* * *

Мама.

Мама, ты всегда была рядом. Это я ничего не слышала.

* * *

Не уходи, попросила пальма, порасти немного для меня.

У меня не получится, сказала Лушка, ведь я уже выросла.

Живое не может не расти, сказала пальма. Пока ты живешь, ты увеличиваешься.

Меня здесь давно измерили. Во мне сто шестьдесят пять сантиметров.

Да кто же растет сантиметрами! Неужели ты думаешь, что сейчас ты такого же размера, что и полгода назад? Стала бы ты полгода назад разговаривать с деревом и поливать мошек, что живут в пазухах моих ссохшихся листьев?

Это я, наверно, от скуки, усомнилась Лушка.

Какая разница, отчего. У тебя выросло зрение и вырос слух, но они еще малы и должны расти дальше.

Я и в эту сторону расту плохо, посожалела Лушка. У меня получаются вопросы, а ответов нет.

Как только в тебе достанет места для ответов, ты их получишь. Время созреет, и плод упадет в твои руки.

Да, я что-то такое поняла, подтвердила Лушка. Да, да, я оказалась там, где были ответы, да, они были всегда, но они себя не знают, потому что для любого ответа нужен сначала вопрос.

Вот видишь, зачем нужен человек, сказала пальма.

Всё, что названо, сразу так уменьшается, вздохнула Лушка.

Оно уменьшается, чтобы вместиться в тебе. Но если ты попросишь главное…

Просить? У кого? Я еще не умею верить в Бога!

Неужели Бог должен заниматься твоей глупостью? Ну, подумай, нужно ли мне просить Бога, чтобы зацвести и вырастить финик? Я должна справиться с этим сама.

Просят у того, кто может больше, возразила Лушка.

Если ты скажешь, что хочешь финик, ты пойдешь и найдешь его. Если ты скажешь себе, что хочешь молиться, ты пойдешь еще дальше, даже не уходя из своей постели, и будешь молиться. Разве ты не знаешь, что получаешь только то, что хочешь?

Да, я получила то, что хотела.

Ты опять возвращаешься к этому. Ты не решаешься жить. Сохнешь, будто тебя не поливают. Тебе нужна вода. Срочно ищи воду! Проси, чтобы пошел дождь! Тебе нужен дождь! Повторяй за мной: я хочу жить! Я хочу вырасти и полоскать свои ветви в небе! Я хочу ответить на вопросы, которые задам! Я хочу поливать деревья и гладить зверей! Хочу помогать тем, кто забыл о надежде, и тем, кто не знает пути, и кто пути не ищет, а лишь точит себя, как червь запревший ствол. Повторяй: я хочу сеять, чтобы росло, и поливать, чтобы расцветало. Я повинна в рождении и хочу оправдаться до смерти… Помоги мне успеть, Господи!

– Помоги мне, Господи… – молилась Лушка перед пустым окном.

* * *

После того как Лушку вытряхнули из безответственного плавания за края очевидного мира, к ней прилипли какие-то однообразные сны. Виделась ерунда, вроде бы преждевременная безрадостная весна, промокшие снежные хляби, какие-то тесные коммуналки, в которых Лушке необходимо за каким-нибудь шкафом найти дополнительный выход, неведомый даже хозяевам, выход оказывался входом в следующее проходное жилье, загроможденное тяжелыми вещами и мрачными растениями. Лушка боялась, что ее не пропустят дальше, но голоса слышались только из соседних помещений, а навстречу никто не попадался. И Лушка спешила через общественный лабиринт, удивляясь, почему живущие в бесконечном кирсарае не знают о дополнительной двери, и приходилось панически искать, заклиная приближающиеся голоса задержаться и не входить, потому что если кто-то войдет, то не позволит ей выдирать вросшие в пол полувековые гардеробы и раскидывать узлы с изношенной обувью, ей не поверят, что за хламом непременно должен открываться другой путь, и примут за воровку. И если она вздумает спросить, куда ей теперь из этой то ли комнаты, то ли чулана со слепым окном и толстым фикусом, который ни разу не видел солнца, то ей все равно никто не ответит, никто даже не поймет, о чем она спрашивает, здесь давно и без затруднений перемещаются из помещения в помещение, а окна существуют для занавесок и не бывают насквозь. И она торопилась пробраться в какой-нибудь захламленный угол, освобождала от вещей тоскливую стену, и стена обнаруживала внезапную дверь, хотя Лушка подозревала, что минуту назад двери в этом месте не было и вряд ли та останется после Лушкиного ухода. И она бежала через сорную жизнь и оказывалась на подтаявших занавоженных задворках, в которых тоже нужно было искать какую-нибудь перекошенную калитку, заваленную щебнем или навозом, и куда-то пробираться по закопченным обледенелым сугробам, и цели она не знала, но ее бег через препятствия был необходимостью, словно она для того и родилась, чтобы пересечь задворки. Ни в одном из этих снов преграды не кончались, самое большое, чего удавалось достичь, заключалось в предчувствии, что когда-нибудь очередная дверь окажется последней и распахнет перед Лушкой то, что всё объяснит и, может быть, оправдает ее тщетные усилия. Перед пробуждением всё мешалось, будто кто-то проводил рукой по сырому рисунку, и следующую ночь опять предстояло начать с коммуналки, и путь повторялся почти без вариаций, всегда неизвестный и ни к чему не приводящий.

На бесполезные сны хотелось пожаловаться, но бабка в прошлую встречу то ли признала ее родней, то ли нет, сама и бросила в непроходимом молочном тумане, пожравшем все направления. Помогать сейчас Лушке не хотят, это очевидно, и сны, видимо, повторяются не зря, нужно хотя бы встать и выйти из палаты, в холле много дверей, какая-то, может быть, окажется ненапрасной.

Было трудно совершить обычное – засовывать босые ноги в заношенные шлепанцы, трудно затягивать потуже коротенький фланелевый халат, всё еще сохранявший объемы предыдущего тела, трудно куда-то бесцельно идти. Лушка чувствовала себя виноватой и неправильной, но раз ей предстоят задворки и легко не будет нигде, то лучше сразу выбрать то, что трудно. Сейчас ей трудно встать и пойти, поэтому она встанет и пойдет.

– Привет, – сказала Лушка.

– Хороша… – всмотревшись, определила Марья.

– У меня принудиловка, – объявила Лушка, стараясь не слишком поспешно сесть на ближайшую кровать. – А то к матрасу приросла. Можешь полечить меня словами.

– Ну и молодец, что выбралась, – одобрила Марья.

То ли насчет того, что Лушка пришла, то ли что очухалась.

– Ты знала?

– Здесь все всё знают.

– А та, которую вытащили из петли, все еще сидит?

– Ее перевели. Опять пришлось вытаскивать.

Лушка поежилась. Взгляд упал на Марьину тумбочку.

– Уже помидоры? Меня так долго не было?

– Это тебе. Давай.

Помидор был маленький, круглый, очень удобный, чтобы уместиться целиком.

– К тебе кто-то приходил? – поинтересовалась Лушка.

– Ко мне не ходят, – ответила Марья. – Ешь, ешь, больным требуется.

– Если еще и ты будешь говорить, что я больная…

– Эти лекарства слона свалят.

– Это не лекарства. Это я сама. – Марья помолчала. Не поверила. – Говорю тебе – сама! Побоялась, что обнаружат.

– Что обнаружат?

– Ну, с этими уколами – что я за нос водила. Колют, а не действует. Я и посмотрела, как эта повешенная сидит. Отключка и отключка, совсем нетрудно.

– А ты знаешь, что была в этой отключке две недели?

– Ври больше! – Голос у Лушки дрогнул. А показалось – ну, час, ну, два…

– У шефа был скандал с Петуховым.

– Это который зам?

– Петухов заявил, что потребует профессионального расследования. Шеф потребовал, чтобы Петухов написал заявление по собственному желанию. А Петухов ему дулю в нос.

– У твоего шефа фиговый период, – хохотнула Лушка. – И что?

– Наутро шеф вывесил приказ об увольнении Петухова за аморальное поведение.

– Он же в очках!

– Четыре тутошние бабы написали заявление, что Петухов приставал к ним во время ночного дежурства.

– А давай – как это? Встречное движение! – обрадовалась Лушка. – Напишем, что к нам приставал псих-президент.

– Именно это я и пообещала сделать для Олега Олеговича, – кивнула Марья. И вдруг посмотрела внимательно. – А, теперь понятно. А то я в толк не могла взять, с какой стати тебе прописали интенсивное лечение.

– Слушай, – заспешила Лушка, – если я – две недели, то как же меня кормили? С другого конца?

– Не виляй, Гришина.

– То-то вихляюсь, как с перепоя… Ну, не хотела я тебе говорить! Могу я не хотеть кому-нибудь чего-нибудь…

– Я что – похожа на влюбленную кошку?

– А почему нужно делать событие из чьего-нибудь очередного кобелиного заскока?

– Так. Ценю твое благородство, Гришина, но полагаю – кое-что можно уточнить. Чтобы не накручивалась какая-нибудь отсебятина. Первое: я на шефа любовных притязаний не имею.

– Но ты…

– Но я. Совершенно верно. Следовательно – второе. Я общаюсь с упомянутым шефом на доступном для него языке. Ему даже для таблицы умножения нужна сексуальная упаковка. Один плюс один – ну, ты же подумай! И пока он в стадии охоты, он способен воспринять хоть интегральное исчисление.

– Для тебя упаковка – секс, для него – твое исчисление.

– Ничего. Когда-нибудь он станет импотентом.

– Ну, и подождала бы!

– Мне здесь нечего делать, и я хочу удержать его у черты. За которой разрушение и распад.

– Ну можно подумать! Ну, прямо святой отшельник – с индивидуальным сортиром!

– У меня выбор – сама понимаешь. Делаю что могу. В любых обстоятельствах надо превращаться в поступок.

– Поступок! Поступки бывают еще те. Я вот превратилась в поступок… Если где-то там сказано «не убий», так по-другому не повернешь. Не убивай, и все тут. И ничего противоположного.

– Я же не претендую на библейские заповеди.

– Претендуешь, претендуешь… Ну, и что этот Петухов?

– Приказ висит, Петухов работает, шеф молчит.

– А мне ни уколов, ни таблеток, ни даже собеседований.

– Не очень обольщайся.

– А чего ему вообще надо? Ты это понимаешь?

– Первый парень на деревне… Тоже ведь власть.

– Власть ведь тоже нужна, без власти и трамваи ходить не будут. А любовь превращается в насилие, самозащита – в убийство… Как – не убивать?

– Просто не убивать.

– Куда как просто… – пробормотала Лушка.

– Учись играть в шахматы. Обнаружишь, к чему приведет сдвинутая тобой пешка. Послушай, – проговорила Марья, не дождавшись дальнейших вопросов, – ты знаешь, что этого делать нельзя?

– Ты о чем? – спросила Лушка, очнувшись. – Жрать до чего охота…

– Я о том, что ты ушла в отсутствие. Раньше так было? Из этого можно не выйти.

– Я поняла.

– Возможно, псих-президент тебя спас.

– И не говори – такая мелочь: утопил, вытащил…

– Сделай одолжение, привыкни без нянек, пока не поздно.

– А там не хуже, чем здесь, – сказала Лушка.

В глазах Марьи вспыхнул интерес, но она колебалась. Просчитала последствия сдвинутой пешки. В лечебных целях. Все равно ведь не устоишь, подумала Лушка. И Марья не устояла:

– Ты помнишь – ну там… что там происходило?

– Ничего не происходило, – мотнула головой Лушка. Блеск в глазах Марьи потух. Лушке показалось, что она смутилась, – как же, любопытствует о каком-то отклонении. – Да я серьезно, на самом деле – ничего. По-моему, там вообще не может происходить.

– Почему?

Гордись, Лукерья Петровна, Марья вопрос задала.

– Там всё другое, – постаралась объяснить Лушка. – Там границ нет. И всё есть одно… – Марья хмурилась, стараясь понять. – Ты в это входишь и тоже теряешь границы. А границы – это единственная дорога назад.

– Всё, что там и что здесь… какая-то связь есть?

– Да, – кивнула Лушка. – Понимаешь – там есть всё. Совсем всё. Но оно… Как возможность. Это вообще не материя. Это – как состояние. Состояние само по себе. У человека поступки возникают из состояния, правда? А там тела нет, чтобы поступить. Чтобы мочь, нужны границы. Нужно разделение. Вместо всего одного нужно множество разного…

Марья стала тихонечко кивать.

– Ты хочешь сказать…

– Да, – подтвердила Лушка. – Человек оттуда. Как-то, чем-то, но оттуда. Он для того, чтобы задавать вопрос и получить ответ.

– Вопрос? – переспросила Марья.

– Мне показалось – вопросы что-то образуют.

– Ну да… конечно… ну да… – бормотала Марья. – Очевидно же…

– И у меня теперь вопрос… – Лушка возвела очи к потолку: – Зачем нужен псих-президент?

* * *

Ей повезло с соседками, они жили незаметно, как тени, и подолгу шептались, проворно оглядываясь на Лушку: не слышит ли? Лушка честно их не слышала, потому что не хотела слышать, у нее своего было сверх головы. Соседок было две, и еще одна койка пустовала, уже давно, хотя Лушка помнила, что на ближней кровати кто-то существовал, от этого существования иногда улавливалось остаточное тепло, и Лушка грела в нем сухожильные руки. Руки впитывали невидимую энергию и направляли ее куда-то по позвоночнику, и там становилось ощутимо и тревожно.

В недавние времена от подобного беспокойства Лушка закатилась бы во все тяжкие, однообразно полагая в этом не терпящую отлагательства жажду партнерства, наполнение которой, признаться, не так чтобы и впечатляло, но другого, понятного, было не выдумать, да и в голову не приходило заподозрить какое-то иное направление, – ну, не Бог весть какой кайф, но все-таки, а если мальчик понимает, что не на футболе, то и вовсе ничего, и здорово бы о чем-нибудь таком важном поговорить, но никто не знал, в чем заключалось важное, и она тоже не знала, и оба скучно отваливались друг от друга, задавливая ростки то ли тоски, то ли новой жажды. Они не желали беспомощно откликаться, и как бы заранее знали, что росток способен лишь проклюнуться, и предпочитали придушить его на корню и вначале, чтобы избежать голода, который от любой подачки становится лишь сокрушительнее. Лушка считала себя в этом отношении неправильной, никому об этом не заикалась и покладисто терпела, пока можно было терпеть, неминуемую жаркую пустоту.

И даже то, что призывные сигналы порождались от чего угодно – от музыки, от цветов, от запахов или ветра, навстречу которому хотелось устремиться, если он был нежен и слаб, и от которого приходилось укрываться, когда он превышал твою независимость и когда хотелось расслабиться в тепле гнезда и неодиночества, – любая радость почему-то поднималась снизу, и даже мысли непредвиденно кончались там же, – даже всё это не заставило ее усомниться в придуманном хвастливом объяснении, что она столь избыточно сексуальна. Концы с концами не слишком вязались, но это дело десятое, расхожее объяснение наличествовало, колесо катилось по колее.

Сейчас бывало похоже, тревожно, что-то изнутри определенно просило наполнения, но невольным картинам прошлого просящее не внимало, не замечая, похоже, их вовсе. Лушка перестала прошлое себе навязывать, и, странное дело, от этого стало как бы легче, а то что с этими горениями делать в бабьем отделении, разве что хватать за полы хромого псих-президента.

Состояние неопределенности и опасения, явно не имевшее никакой любовной окраски, выглядело, однако, беспокойным томлением, какое не раз бывало и раньше и всегда понималось единственным образом. Лушка усмехнулась и сделала решительный вывод, что совсем не является гиперсексуальной особой и наверняка большинство ее знакомых такими тоже не были, а путали, что называется, божий дар с яичницей, заученно сводя многообразие к придуманной схеме и превращая себя в автоматы для исполнения одной лишь половой функции.

И таким же автоматом показался ей псих-президент, исказивший свою жизнь до преступления, давно ставший рабом своего искривленного пространства.

Как, впрочем, и она сама еще совсем недавно. И нужно было оказаться в полной изоляции от прежних привычек, нужно было пройти через потрясение, чтобы содрать с себя уродливую шкуру из кожзаменителя, уже припаявшуюся к неразвитой, анемичной собственной оболочке, и в разреженном воздухе больничной палаты ощутить тепло чуждого сострадания и наполниться благодарностью, жаркой и полноводной, и не спутать, наконец, свое стремление ни с чем другим и ощутить радость, которая не стремится оборваться в пустоту.

Лушка осторожно развернула руки в сторону покинутой кем-то кровати и подумала: как жаль, что ты ушла. Ты бы со мной поговорила. Ты сказала бы что-то только для меня. А я бы поняла и послушалась. И мне, знаешь ли, даже хочется понимать. Я бы задала тебе сотню вопросов и сама бы на них ответила, а без этого я не могу ответить, потому что самой себе почти не задается. Ты бы снова меня пожалела, да, я помню, ты жалела меня, когда я погибала в туннеле. Ты гладила меня по бритой голове и говорила ласковое, хотя бритая голова – это всем неприятно, вдруг я заразная. А ты всё равно гладила, и, может, поэтому я не сгинула. А теперь бы я сказала спасибо и тоже погладила, если хочешь.

Две соседки разом взглянули на нее, потому что почувствовали.

Здесь все всё чувствовали.

Лушкино молчание соседкам не предназначалось, и руки ее спрятались в карманах халата. Соседки сконфуженно отвернулись.

Тогда Лушка, чтобы отделиться от мешающего присутствия, закрыла глаза и попросила в темноту: мне не справиться одной, помоги мне снова.

Ей приснилось, что она переплывает какое-то большое озеро, берег где-то заметен, а где-то нет, она видела такое на зимней лыжной вылазке, сейчас вроде тоже зима, но без льда, а только снег, падает сверху лохматыми тенями совсем не холодный, ей вроде бы куда-то надо, а берег не приближается, только как-то странно поворачивается вокруг слизывающей мохнатый снег водной поверхности с Лушкой в центре, будто кто-то, приспособив ее позвоночник как ножку циркуля, описывает медленную окружность, и по окружности перемещаются холмы и долины, и все время проплывает чей-то бревенчатый покинутый дом, и Лушка решает, что к этому дому она и поплывет, но дом заслоняет лесная грива, потом деревья взметаются вверх и перед Лушкой неприступно мерцает каменный обрыв, в низинах слева и справа нагромождены слоистые плиты, каменные потоки мочат камни в озере, по ним трудно выбраться на берег, и Лушка торопливо гребет к доступному месту, но обрывистый берег отплывает, как огромный корабль, умножая водное расстояние, и Лушка замечает, что взмахивает руками, как веслами, и опять оказывается на середине, теплый снегопад завихряется в беззвучную метель, метель отсекает берега, остается только немой снег, вода начинает схватываться льдом, Лушка радуется, что ничего не видит и, значит, не очень будет жалеть, и перестает грести, лед нарастает и смерзается прямо под ней, рыбья морда тычется снизу в прозрачную преграду, на горбатой спине шевелятся розовые плавники, рыба кричит ей что-то важное, но Лушка не слышит, рыба медленно разворачивается и уплывает, Лушка ползет за ней в прорубь, плавник светится, как горячая свеча, в космах метели проступает бревенчатый дом, она догадывается, что это остывший бабкин хутор, и, как только она это понимает, руки натыкаются на валежник.

Нащупав берег, Лушка встает с колен и собирает сучья, в доме надо затопить печь. Придерживая охапку, наклоняется над озером, навстречу розовое свечение прогревает полынью, Лушка протягивает сухую ветку, и она зажигается от рыбьего плавника.

* * *

Она долго лежала с открытыми глазами. По потолку мела поземка. Неслышно шептались соседки. Лушка всё еще ощущала терпеливое ожидание дома и пыталась догадаться, успела ли растопить печь.

Потом она подумала, что ее телу давно всё ясно, а вот она, то, что в этом теле зовется Лушкой Гришиной, ничего не может определить.

– Баб, ты здесь? – позвала Лушка.

В душе шевельнулось ответом, но промолчало.

Такая же упрямая там, как и тут, обиделась Лушка и пригрозила: опять дров наломаю!

Бабка не впечатлилась.

Лушка вздохнула и поднялась. Придется делать хоть что-нибудь.

* * *

Под пальмой главенствовала краснознаменная баба. Заметив Лушку, Краснознаменная подобрала ноги и уперла в ляжки мощные кулаки. Видимо, это означало боевую позицию для войны за дефицитное место. Лушка миролюбиво повернулась к бабе спиной. И тут же в спину толкнулась волна неприязни: Краснознаменная презирала слабаков, сдающихся без боя.

В коридоре был в разгаре дневной бомонд: шелестело, шептало, в неисчислимый раз повторялось рассказанное в прошлом году, тоскливо молчало вдоль стен, стены были покорно больны и приглашали биться о них головой. Господи Боженька, сколько же мне здесь?

Лушка торопливо направилась в Марьину палату, чтобы укрыться в чуждом спокойствии от какой-то надвигающёйся опасности, чтобы Марья объяснила Лушкино место в мире и поняла Лушку правильнее, чем может понять она сама.

В палате было солнечно и пустынно. Марья лежала на кровати и спала. Всегда правильные волосы спутанно раскинулись по подушке, лицо застыло в напряжении, как в засаде, рот приоткрыт – то ли чтобы лучше вздохнуть, то ли чтобы успеть закричать. Что-то происходило с нею во сне, что-то готовое сокрушить, и Лушка впервые подумала, что ничего о Марье не знает и что у той, наверно, тоже есть свои туннели, но никто не вызывает Марью оттуда обратно, а Лушке такого не дано, потому что, чтобы позвать, надо приготовить место в себе, где другой бы разместился и где сможешь его не обмануть, а у Лушки это никак не получается, она не знает, куда направляется, и не имеет права звать с собой в неопределенный путь.

Лушка вспомнила бабкин запрет – не смотреть на спящего – и попятилась, а за дверью поняла, что ушла еще и потому, что Марья показалась незнакомой и чужой.

Господи, мне нужна нора, я не хочу, чтобы мне смотрели в спину и прятали взгляд, когда я оборачиваюсь, я хочу находиться на своей неприкосновенной территории, лежать носом к выходу и осторожным рычанием предупреждать о нарушении границ, а здесь коммуналка, – нет, не коммуналка и даже не общежитие, мы ссыпаны, как жуки в банку, как розовые личинки картофельного вредителя, мы карабкаемся по чужим неокрепшим панцирям, и кто-то слабеет в середине.

Лушка, выдавливаемая взглядами, удалялась пока было возможно, пока в нее не уперлась решетчатая металлическая дверь. Лушка пошла вдоль решетки в свободную сторону, решетка сменилась крашеной стеной и небольшим незаселенным коридорчиком. Знакомый аппендикс, ведущий в кабинет псих-президента, вторая дверь принадлежит физкабинету. Здесь пахло физпроцедурами и ионизированным воздухом, здесь явно не хотели жить никакие микробы и вряд ли следовало жить человеку, больные это чувствовали, и аппендикс оставался неосвоенным. Лушка ощутила разрушительную тяжесть воздуха, покалывало кожу, возникло беспокойство вне тела, хотелось оглянуться и немедленно отсюда уйти, но сразу попасть под те же самые взгляды было в эту минуту совсем невозможно. Здесь тоже было пустое окно с решеткой, подпираемой батареей, крашенной в цвет «слоновая кость». Цвет производился местным объединением «Челак» и был популярен: Лушка вспомнила, что такие же батареи были в далеком спортзале.

Она села на пол под окном, привычно пристроив свои позвонки между двумя батарейными ребрами. Пока извлекала то ли из памяти, то ли из сегодняшнего потный запах тренировок, услышались ритуальные вскрики и удары тел о настил.

Эй, сказала Лушка Мастеру, почему я тебя не вижу?

Ответила тишина: Мастер, должно быть, остановился и посмотрел на батарею под окном.

Но я же не там, я здесь, объяснила Лушка, но Мастер не поверил ни себе, ни ей, он вернулся к работе и разрезал воздух гортанным криком. Лушка опечалилась, что он давно ее забыл, а она вот из всех помнит именно его, но это, естественно, сейчас ни к чему, и она не об этом, ей бы хотелось только посмотреть, как работают. Но звуки из спортзала линейно сместились, как смещается, рассекаясь, изображение в кривом стекле, потом смешались и совсем затухли.

Но какая-то связь с Мастером еще пребывала, Лушка смотрела на себя недавнюю его глазами, видела нелепого клочковатого звереныша, ощеривающегося на любое прикосновение, не признающего правил и не ведающего законов – не тех, что записаны в кодексах и постановлениях, а совсем иных, тех, что сопрягают в единое бытие рождающиеся жизни, опавший осенью лист и бабкиного Царя. Эти сопряжения недоступны Лушке и сейчас, но она восприняла хотя бы их наличие, а Мастер, напрасно пытавшийся приблизить ее к другому зрению, должен был терпеть ее самодеятельную глупость, чего-то безнадежно ожидая, но все упирались во что-то лбом, каждый в свое, а Мастер с сожалением молчал, ничего не навязывая и даже не споря, он ждал движения навстречу, чтобы распахнуть любому обретенный им мир и раздвинуть собственные пределы живым даром отозвавшегося. А она перед ним притворялась Кирой и Лучией, разверзая свою дырявую нищету и затвержденно воображая, что отпущенный ей природой механизм женщины есть ее собственное главное достижение, и, халтурно спекулируя им на всех жизненных перекрестках, удивлялась, отчего же спекуляции не наращивают капитал, а сталкивают в долговые ямы. И вдруг поняла, что ничего в этой картине не изменилось бы принципиально, далее если бы не был таким же, как она, халтурщиком ее прибалт, даже если бы она действительно получила особняк на песчаном берегу, поросшем кривыми соснами и ледниковыми валунами, даже если бы противоестественно стала женой и не убила бы своего ребенка. Это всё так же была бы эксплуатация вложенного в нее механизма, передача своих долгов своему сыну, которому бы в свое время, быть может, тоже встретился бы свой Мастер и тоже бы чего-то ждал, помогал и подталкивая. И совсем необязательно надежда мудрого возгорелась бы на небосклоне новой звездой.

Рядом распахнулась дверь, из кабинета стреноженно вышагнул псих-президент, обнаружил сидящую у батареи Лушку, прицельно посматривал, определяя для себя ее полезность, и, поскольку Лушка ни о чем не бросилась просить, а предпочла и дальше подпирать своими ребрами негреющую отопительную систему, спросил:

– Ты ко мне, Гришина?

– Я? – моргнула Лушка. – Ну да. Конечно, я к вам.

– Ну, заходи. – Псих-президент развернулся обратно, оставив дверь открытой.

Лушка, не имея представления о том, что нужно дальше, поднялась и вошла в кабинет.

Псих-президент привычно занял председательское место.

– Ну-с?

– Мне нужен букварь, – сказала Лушка.

– Что? – переспросил псих-президент.

– Букварь, – повторила Лушка.

Врач рассматривал внимательно. Он считал, что имеет право так рассматривать. Будто ковырялся в незнакомом блюде, пытаясь обнаружить привычное.

– Зачем?

– Учиться, – сказала Лушка.

– Ты не умеешь читать?

– Умею.

– Тогда почему букварь?

– Мне бы не только букварь, мне бы и арифметику и что там еще.

– И арифметику, значит?

– Я хочу с самого начала. Я хочу проверить.

– Что проверить, Гришина? – вкрадчиво спросил псих-президент.

Я доставляю ему удовольствие, я опять сумасшедшая.

– Я что-то пропустила.

– Ау, уа. Вероятно, ты пропустила это?

– Как вы сказали? Ау?

– В мое время букварь начинался именно с этого.

– Ау – ведь это когда зовут? Каждого что-то зовет, да? А мы в ответ делаем наоборот.

– Ты занятная больная, Гришина.

Лушка снова хотела возразить, что не больная, но тут же подумала, что если она, родившись, совсем не знает, в какую сторону жить, то она не только больная, а потомственный хроник, и согласно кивнула своему лечащему врачу, который не видел, что должен исцелиться сам.

Псих-президент взглянул на часы и произнес, вставая:

– Ладно, Гришина. Я распоряжусь, чтобы тебе достали то, что ты просишь. У меня тут требовали начертательную геометрию, Фрейда, сопромат, словарь Брокгауза, требовали Библию, но никто не придумал начать с букваря.

– Спасибо, – сказала Лушка и первой направилась к двери.

– Гришина, – сказал ей вдогонку псих-президент, – у тебя зубы не болят? Завтра придет стоматолог.

– Спасибо, Олег Олегович…

Звереныш впервые не захотел куснуть протянутую руку. В глазах Олега Олеговича что-то дрогнуло. Лушка подумала, что в эту секунду псих-президент согласился бы заглянуть в букварь.

* * *

Она остановилась у окна. Хотелось увидеть что-нибудь, не имеющее отношения к коридорам и стреноженным стульям, хотя бы какую-нибудь крышу или вершину дерева. Но глубокие, как амбразуры, окна, оградившие себя решетками от безответственного приближения людей, везде упирались только в смог и давали тревожное ощущение отсутствия прочего мира. Или мир действительно исчез? А может, и не существовал никогда, а есть только этот дурдом, как ковчег во время потопа, и когда-нибудь от него начнется следующая эра, медлительных людей обгонят осыпающиеся со стен химеры, накопившиеся за сто лет существования этого лечебного учреждения. Что же в нем наросло, какие тени укрылись в штукатурке и какие беспризорные видения вбились в истоптанный пол…

Каждый из всех может остаться один и должен своими силами вылечить продолжение – Господи помилуй, что же это будет? Да и не в том дело, один ты или нет, а в том, что ты всё равно наличествуешь, время вертит гончарный круг, и каждое твое движение отзовется в податливой глине будущего.

Гришина, ты действительно спятила. Какие гончарные круги? Какие продолжения? Я не могу думать так, это не мое, я дура, я не училась и не читала, откуда я что-то знаю?

Мне несколько раз снился один длинный сон – еще не здесь, еще давно, он был с продолжениями, он то возвращался целиком, то уходил в сторону, подкидывая новые детали, хотя ни одной старой не убрал и не заменил.

Была вода, много воды, вокруг чайки, назойливая волна подталкивает к моим ногам тину, я чищу рыбу и бросаю внутренности подальше, чайки пикируют, и глотают на лету, и опять орут, двое пацанов волокут выброшенную недавней бурей голую, совсем без коры, корягу – будет костер, пацаны хотят есть, это мои пацаны, они мне нравятся, я их люблю, но не говорю об этом, я чищу рыбу.

Что в этом сне? Он слишком реален и неизобретателен, чтобы быть случайным произволом. Он снился мне дважды – во второй раз был виден нос лодки, и кто-то за моей спиной, кого я хорошо знала, вытаскивал сеть, я слышала, как брякают грузила и издают пустой звук берестяные поплавки.

И опять снилось, но совсем другое, но я знала, что это одно. Прямая, ровная дорога через лес, лес странный, в нем больше полян, чем деревьев, деревья растут поодиночке, ветви раскидисты и молчаливы, они привыкли к тишине и свету, света много, свет щедр, дорога открыта, ни одно дерево не бросает на нее тени, дорогу сопровождают высокие странные цветы, их синь глубока и красива, но вещает угрозу и предупреждение. Цветами я довольна – ни один не сломан, ни один не засох, вепри обходят это место стороной. Я ощупываю взглядом дорогу, но и здесь никакого упущения, дорога выглажена сотнями ладоней, она венчается безукоризненно ровным ободом вокруг старого древа, которое от бесконечных лет и собственной тяжести больше остальных погрузилось в землю, ствол его не обхватить и десятерым. Я сворачиваю с ювелирной дороги в синие молчаливые цветы, я оглядываюсь, но следа моих ног не видно, все цветет, как цвело, тело дерева надвигается старческой кожей, и кожа привычно пропускает меня в середину и нетронуто смыкается за спиной, как недавняя трава. В середине оказывается стол из колена корня, над ним пучки сохнущих трав и несколько каменных ступ в волокнистых нишах, с одной стороны ложе с ворохом мягких звериных шкур. Ложе убедило меня, что это мой дом, и он, конечно, имеет вход, и для каких-то надобностей – не один: жилье создано деревом и временем, дупло уходит далеко вверх, по нему можно подняться почти до самой вершины, и я делаю это быстро, бегом, и могу бежать с закрытыми глазами; и когда приходит День, я ношусь вверх-вниз с такой скоростью, что собравшиеся вокруг Вечного Дерева люди думают, что я в этот День существую в нескольких лицах, и чем больше они увидят лиц, тем благосклоннее к ним могучее дерево, и, значит, будет мир, будет зверь и в обилии произрастут лесные плоды, а пчелы запасут сладкий мед. Близок День, и дорога в порядке, сегодня в сумерках явятся последние из тех, кого настигла хвороба, и я буду убеждать ее покинуть человеческое тело, я тихо-тихо сообщу, что вокруг темно и никто не узнает, в какую сторону направится боль, пусть идет куда хочет, ночь длинна, можно уйти далеко, те же, кого она оставит, до рассвета будут лежать неподвижно, глаза их будут закрыты, они ничего не узнают, ничего не будут помнить и даже не поверят, что у них болел зуб или нарывал палец. Ни одного больного не должно остаться к началу Дня. Я вытащила из ниши каменные ступы и поставила их на отполированный столетиями коленчатый стол. У меня была старушечья жилистая рука. Рука сняла с пояса холщовую сумку и высыпала на стол синие соцветия и вздутые корни. Из корней сочился прозрачный опасный сок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю