Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
– Но ты же сказала не все?
– Это только вступление.
– Для меня?
– Мне показалось, что ты не особенно утруждалась размышлениями.
– Может быть.
– Хотела бы возразить?
– Не знаю. Зависит от продолжения.
– Дело в том, что, если возникает вопрос, я должна найти ответ. Я хочу знать, что есть я и зачем. Я хочу знать, в каком мире живу. И таков ли этот мир, как мне рассказали. Мир слишком сложен, чтобы обходиться без логики. Логик не может быть много, а если их много, то нужно искать одну.
– Тебе здесь очень плохо? – вдруг спросила Лушка.
– Плохо? – Марья прислушалась. – Да нет… Совсем нет. Я отношусь к этому с юмором: мне предоставили оплаченный отпуск, не считаясь с законодательством.
– Ты здесь напрасно?
– Зависит от точки зрения.
– Почему тебя называют Еле-Марья?
– А-а, доложили. История длинная. А я успела сделать только вступление.
– Вчера ко мне явились сразу трое рассказывать про тебя. Я почему-то не захотела. Просто выключилась, чтобы не слушать. Только и вижу – губами шлеп-шлеп-шлеп. И глазки мигают. Одними словами рассказывают, бедняги.
– Пустое, – поморщилась Марья. – Пусть говорят. То, что я здесь, меня не заботит. Где я нашла бы такое ограничение, и почти без всяких усилий с моей стороны? Готовая диета, готовый монастырь, полная безработица – все условия для того, чтобы поехала крыша. Да пусть едет, куда хочет! Ограничение – это простор. Великое ограничение – великий простор.
– Такой великий, что и задохнуться можно.
– Потерпевший кораблекрушение имеет шанс спастись и умирает не столько от голода, а сколько от ужаса. А мы живем так – от ужаса неживые. Интересный нюанс в Библии: Бог создал Землю, отделил воду от тверди, создал деревья и всякую растительность, создал птиц, и гадов, и всяких животных и лишь после всего этого создал человека, вдохнув в него душу живую.
– Сказки же!
– Любая сказка зачем-то рассказывается. Библиотек не было, книг не писали, обходились сказками. Сказки надо научиться слышать, а ты сейчас не услышала.
– Да я и не собираюсь!
– Так соберись! Для чего я все говорю?
– Да не люблю я попов!
– Да я хочу, чтобы ты себя полюбила!
– И себя не хочу… Себя тем более!
– Потому что представления о себе не имеешь, потому и не хочешь. Если бы поняла, что это в тебя душу вдохнули, что хоть какая-то часть в тебе – великого космического происхождения, не разбрасывалась бы собою налево и направо. И не ври, что не хочешь знать, с какой такой стати ты прыгаешь по земле, как блоха. Привыкли делать вид, что великие атеисты, а по ночам от ужаса обмираем, что умирать придется.
– Так придется же?
– Может быть совсем другой взгляд на вещи. Все может стать понятнее и перспективнее. Не замечаем логики, а она наличествует. В тебе есть все, в каждом есть все, чтобы понять и действовать, но – лучше черта выдумаем, который нас везде соблазняет, чем откажемся от глупости!
– Значит, не можем отказаться… Такие получились, что не можем.
– Не значит. Если бы человеку была ясна система, в которую он включен, если бы он понял свою роль…
– Но не понял же!
– Не так. Еще не понял. И уже понимает.
– А те, что не поняли, чем виноваты?
– А кто их винит?
– Но они же не поняли!
– Так поймут.
– Да их уж тыщу лет, как нет.
– Да почему нет?
– А где они?
– Везде, наверно.
– Все! У меня голова враскоряку, больше не желаю!
– Подожди, у меня теория, совсем коротенькая. Знаешь, что евреи считают себя избранным народом? Бог избрал. Ну, вот из всех прочих очень они ему понравились. Полюбил, и все тут. И до сих пор так считают. А христиане, хочешь не хочешь, к этому присоединяются. Библия же! Очень меня этот вопрос занимал – что-то в нем было не так. Слишком он откровенно глуп, чтобы быть одной глупостью. И сегодня ночью у меня этот ребус сошелся. Бог избрал, да. Совершенно очевидно, что избрал. Но – человека. Из всего животного царства он выбрал именно этого зверя и вздохнул в него душу живую. Человек оказался наиболее подходящей биологической системой для божественных целей. Эта идея, надо полагать, и была сообщена Моисею, но он, в силу своего узкого отношения к миру, воспринял как смог. Библейское «создадим человека» не есть создание из ничего, а есть преобразование наличествующего: преобразуем это животное по образу и подобию нашему, наделим его сознанием, волей, способностью к творчеству, для чего соединим это малоразумное материальное тело с жизнью неумирающей, но не имеющей материального смертного опыта, – то, что и звучит как «вдохнул в него душу живую»… Животное избрал Бог, а не еврея! Все, у меня язык как тряпка, поработаю ногами!
И Марья нырнула в комнату.
Непонятно, зачем Лушка втянулась в разговор? Такие вопросы ее не интересовали. Новая эта теория или старая, она судить не может, ничего на эти темы не знает. Каждый, конечно, увлекается чем хочет и может, но слова – вещь ненадежная, кирпичи-перевертыши, выстроить можно хоть что, а в Марье слов скопилось больше, чем в словаре, вообще она, конечно, интересная, на шизу не похожа, то есть шиза, конечно, но как любой нормальный человек. Лушке ее жаль, она красивая как-то целиком, от волос до радужных носков на ногах, непонятно только, почему нет бровей. Конечно, пусть говорит сколько влезет, но Лушке после этого серо и тошно, будто в доме покойник, а она в карты режется, в общем – делает не то, все вокруг наперекосяк, мир разъезжается, как тот теленок… И тут вспомнилось, как она, еще тогда, еще там, в своей квартире, укачала мальца и положила спать на пол, а сама решила спуститься в магазин, а вместо этого села в троллейбус и поехала в кино, ужасно захотелось посмотреть хоть какую-нибудь картину, и половину сеанса она впитывала, будто пила в жару, показывали американское и зашибись, но с какой-то точки в середине фильм для Лушки обесцветился, и стало так, будто прыгают тени, похожие на привидения, живут по своим незаконным орбитам, Лушки никакой стороной не касаясь, сидеть стало невмоготу, но она сидела, потому что устала дома, и, пусто глядя на экран, замирала оттого, что может быть там, в ее натуральной жизни. Малец, может, проснулся и надрывается в крике или захлебнулся своим, или она не выключила воду и там затопило соседей, они взломают дверь и увидят, что ее нет, или она не выключила газ и теперь все взорвалось, а все подумают, что она нарочно, потому что никто не поверит, что она была в кино просто так, и она ринулась из зала первой, когда пошли титры, и, не в силах пятиминутно ждать транспорт, помчалась бегом, троллейбусы один за другим ее опережали, но она, стиснув зубы, бежала самостоятельно, будто был какой-то смысл в том, что она бежит, а не едет, и, завидев свою пятиэтажку, она вычленила из прочих свое окно, чтобы убедиться, что там ни взрыва, ни пожара, и у подъезда не было толпы, а только глухая старушонка, и малец спокойно спал, а она развернула его и отшлепала по красным ягодицам – из-за того, что так переволновалась из-за ничего.
Лушка зажмурилась, чтобы не видеть себя в своем прошлом, картина смялась, будто ее сдавили, и давили что-то Лушкино, и оно предсмертно корчилось, но Лушка знала, что это напрасно, что никогда в ней это не умрет, и помолилась, чтобы пришел сон без туннеля.
* * *
Лушка встретила Марью за завтраком.
– Привет, Гришина! – обрадовалась Марья. – Иди сюда, у меня теория.
– А можно сначала кашу?
– Совмещай. Желудку свое, извилинам свое. Ты играла в шахматы?
– Не очень.
– Но все равно представляешь? Шестьдесят четыре клетки и тридцать две фигуры – и практически партия не может повториться.
– В подкидного тоже, – согласилась Лушка.
– В подкидного? Ну да… Тем более! Если неисчерпаемы шестьдесят четыре шахматные клетки или тридцать шесть дурацких карт, то миллиарды в виде человечества – уже космос. Да еще при свободе каждого, когда мы и пешка, и слон, и ферзь, и все прочее одновременно…
– Ну, милочка, какие же мы пешки, – возразила сидевшая напротив дама. – Мы обладаем свободой выбора.
– Да еще свобода выбора – выпить таблетки или засунуть их под матрац… И – количество возникающих сопряжений не поддается определению. А если учесть всякий там зной, холод, лунный свет, или магнитный поток Сириуса, или стулья, на которых мы сидим, у тебя один, у меня другой… да у тебя вообще табуретка! И твое сознание не похоже на мое, а мое совсем не такое, как у нашего шефа или у вас, прекрасные дамы… И тасующее нас время – то Нефертити, то Глафира под пальмой… Человечество обладает самостоятельным творчеством каждой своей единицы – единицы лепят зародыши новых вселенных. И когда-нибудь наши вселенные, бесчисленно множась, переполнят дарованное пространство и свернутся в коллапсе, порожденные идеи и законы спрессуются в предел и зародят новое божественное яйцо новых возможностей…
Марью прервал всхлип и неубедительный звук брошенной на пол пластмассовой тарелки. Лушка вздрогнула и обернулась: грудастая деваха, сжав голову руками, зажмурившись, качалась из стороны в сторону, повторяя:
– Не хочу… не хочу… не хочу…
– Каша не понравилась, – ровно проговорила Марья. – Неудивительно.
– Каша… каша… – включилась деваха. – Каша.
Лушка поставила свое на стол, подошла к девахе, отодвинула руки от головы, удержала качание.
– Ну? Чего ты? – спросила Лушка, касаясь чужих сумерек, не ведающих рождения. В сумерках заблудился ужас. – Испугалась? – Сумерки повисли на Лушке отчаявшимся младенцем. Рука самостоятельно погладила деваху по немытым волосам. – Мира испугалась? Большой и непонятный, да?
Деваха энергично закивала, слезы выкатились из закрытых глаз.
– Много… – всхлипнула она. – Зачем… Много… Везде одна…
– Не одна, – возразила Лушка. – Посмотри, все здесь. И тебя жалеют.
Сумерки затрепетали жаркой надеждой. Деваха вцепилась в Лушкину руку, попыталась свернуться комком в чьей-то материнской ладони.
Лушка дотянулась до своей миски, подвинула девахе:
– Ешь… Сегодня эта штука вкуснее, чем вчера, ешь. А Марья больше не будет пугать.
– Еле-Марья…
– Это она просто сказку рассказывала. Ешь…
Деваха взяла ложку. Марья поднялась и молча вышла из столовского закутка.
Лушка заглянула в палату. Марья прямолинейно лежала на кровати. На ногах были другие носки, опять красивые. Марья принципиально смотрела в потолок.
По пути из столовой Лушка приготовилась к боевой тираде, чтобы защитить больничное поселение от всяких умствований, но тирада почему-то не начиналась. Ей мешали носки. Носки знали Марью лучше. Они существовали для красоты и порядка.
Марья не хотела жить в заношенном и дырявом мире.
– Маш… – позвала Лушка, опять прочитывающая собой одиночество человека, только на этот раз не сдающегося и ищущего оправдания всему существующему. – Маш, давай лучше я буду тебя слушать. Мне это нипочем, я выносливая.
Марья медленно усмехнулась. То ли над Лушкой иронизировала, то ли над собой, то ли над всем человечеством сразу. Одним ровным движением, не отталкиваясь, поднялась, села на край кровати. Посмотрела на Лушку:
– Она в самом деле из-за меня испугалась?
– Ты про коллапс какой-то… Лушка опустилась на пол около соседней койки.
– Коллапс! – фыркнула Марья. – Да она и слова такого не слыхала!
– Она все равно поняла, о чем ты, – возразила Лушка, группируясь вокруг собственных коленей.
– О чем же? – усмехнулась Марья.
– О конце света, – сказала Лушка.
– Сумасшедший дом! – изумилась Марья. – Какой конец света?..
– А то нет? Чтобы создать божественное яйцо, нужно, чтобы все остальное прочее перестало быть.
– Я вовсе не это имела в виду!
– Значит, она поняла больше, чем ты, – спокойно сказала Лушка.
Марья замолчала, отсутствующие брови сердито дернулись. И тут же усмехнулась снова:
– Я же говорю – человек лентяй! Все понимает, все может и ничего не делает.
– Ну и пусть как хочет.
– Тогда и я как хочу? И ты – как хочешь. И любой. Что мы и стараемся. Что хотим, то и наворачиваем. И в итоге одна истина кто кого… А знали бы другое по-другому и делали. И другого хотели.
– У нее внутри как в подвале окон нет, а лампочка перегорела, – удивляясь чему-то, проговорила Лушка.
– Ну, я не монтер, – ответила Марья.
– А тогда зачем?
– Что – зачем?
– Умным быть – зачем?
Марья молча встала боком к спинке больничной койки, задрала ногу, подхватила ее рукой и, вознеся над головой, застыла в позе одинокого удивленного журавля.
У Лушки осталось невысказанное, но Марья уже шевелила губами, ведя счет самой себе. Лушка ощутила, что находится на чужой территории, и поднялась.
– Ну, стой, – сказала она Марье и вышла в коридор.
От двери испуганно отскочила краснознаменная баба в красной повязке и тут же подмигнула очень по-свойски. Завтрак кончился, в холле опять сидели, стояли, говорили не говоря и громко молчали. Лушке было беспокойно, словно она снова сделала что-то не то. Начинался новый день, наполнить его было нечем, и пустота предстоящего была очевидной несправедливостью, которую требовалось исправить. Лушка обвела взглядом холл, ища какой-нибудь подсказки, но ничего намекающего не обнаружилось, только Глафира гостеприимно замахала из-под пальмы.
Она машинально пошла, думая, однако же, не сходить ли к псих-президенту и не попросить ли какую работу, но тут же от такой мысли отказалась, лучше не выпираться, не трогают, и ладно, не помрет без дела, для разнообразия можно и Марью слушать, да и вообще чего это она своим удобством озаботилась, когда ей теперь положено одно – ни против чего не возражать, всех терпеть и своих правил не устанавливать.
– Выпишут меня скоро, – вздохнула навстречу Лушке целительница. Свита закивала.
– Ну и хорошо, – сказала Лушка, – домой вернешься.
– Конечно, хорошо, – согласилась целительница, – жалко только.
И замолчала, чтобы освободить Лушке место для вопроса.
– Кого жалко? – послушно спросила Лушка.
– Ее вот. – Глафира ткнула в пальму. – Осиротеет.
– Я буду поливать, ты не беспокойся, – пообещала Лушка.
Глафира закивала и поманила еще ближе.
– Слушай… – шепотом сказала она. Лушка ждала. – Да нет, – поправила Глафира, – ты не меня, ты ее слушай.
Лушка моргнула и постаралась. Свита замерла, помогая.
– Никак? – огорчилась Глафира. – Она к людям заботливо, жалеет нас. Я уйду, а ей поговорить будет не с кем.
– Ладно, – сказала Лушка, – я и разговаривать буду.
– Нет, слышать надо, – втолковывала свое Глафира, – Ну-ка, сядь на мое место – сподручнее, может.
Лушка села. Стреноженные стулья, как и вдоль стен, за спиной окно в решетке, видно через весь холл. Хорошее место. Лушка вспомнила старушку с газетной сумочкой и тоже захотела растопорщиться и сидеть сразу на трех стульях.
– Ты слушай, – уговаривала Глафира. – Ласковый кустик, умный, все понимает…
Лушка взглянула на пальму. Фонтанные перистые листья лежали на воздухе, долготерпеливо ожидая. Лушка подумала, как же это мы бессердечно заточаем растение в свое жилье на полное одиночество и почему не поставим около хотя бы кактус. Кактус был бы для пальмы котенком, и кто-то бы кого-то гладил, а кто-то кому-то мурлыкал. Конечно, когда ничего нет, начнешь говорить и с человеком. С этим суетливым существом, лишенным разума и не способным к общению. Который считает, что состоит из одного только стебля, не имеющего ни корней, ни цветов. Но если расти в одном углу тридцать лет, то научишься ловить его торопливые маленькие мысли, не имеющие продолжения. И будешь жалеть бедняг, как собственные ростки.
Лушка виновато вздохнула. И не решилась сказать Глафире, что ничего не слышит. А Глафира, чем-то довольная, советовала Лушке:
– Ты приходи к ней, приходи… Успокаивает очень, и все понятно-понятно…
Лушка догадалась, что ее отпускают, и встала, и пятилась, и кивала, и Глафира тоже кивала и улыбалась, а сопровождающие лица смотрели серьезно, как экзаменаторы.
Не имея внутри другой цели, Лушка направилась к себе, но обратила внимание, что около Марьиной палаты отчего-то толпятся, заглядывают через стекла, а краснознаменная баба, выпятив зад, пытается смотреть через углубление для ручек, которые имеющие право носят в карманах белых халатов. Лушке стало тревожно, она заспешила, она отодвинула краснознаменный зад и открыла дверь.
Марья одеревенело стояла в журавлиной позе.
– Ты чего?.. – совсем испугалась Лушка. – Ты до сих пор?..
Длинные, журавлиные конечности качнулись, тело потеряло равновесие и притворилось, что хочет упасть. Лушка неуверенно, ожидая усмешки, шагнула помочь, и ощутила остылую окаменелость мускулов, и подхватила Марью всерьез, а та чудовищно медленно сгибала и все не могла согнуть журавлиное колено.
Марья, будто шла на гвоздях, доковыляла до постели. От сочувствия Лушка молчала. Марья закрыла глаза.
– Что – сбилась со счета? – спросила Лушка, и сама не поняла, всерьез спросила или так. И вдруг вспомнила, что полчаса или больше назад уходила отсюда недовольная Марьей и что проговорила напоследок: ладно, стой.
Нет, отпихнула Лушка дурацкую подсказку. Ерунда и чушь. Такого не может быть. Не имеет права быть.
– Не знаю… – с трудом проговорила Марья. – Никогда такого не было. Перенапряглась, что ли… Или на пенсию пора.
Лушка трусливо молчала.
Но хоть что-то должна же она сказать?
И она сказала:
– Ты сегодня там, в столовке… Подло это.
Марья с недоумением повернула отяжелевшую голову. Шею ломило и даже почему-то стало стрелять в зуб.
– Я – подло? – В голосе отстраненная ирония. Марья прислушивалась к зубу, но была уверена, что подлость для нее невозможна.
Лушка объясняла свое:
– Они и так, будто их каждый день бьют, а ты им – чтобы они еще и сами себя хлестали. А они сами – ничего не могут. А в Бога верят, чтобы терпеть легче. Ты уж сначала высчитай, что у кого можно отнять.
– Я никому не мешаю ни терпеть, ни верить. – Зуб успокоился, мышцы благодарно расслабились. – И вообще практика не повод для того, чтобы отказываться от теории.
– Теория, теория… – пробормотала Лушка, тоже успокаиваясь. Марья ввязалась в разговор – все в порядке. – Теория – комбинат для бытового обслуживания. Костыли для хромых.
– А большего я и не хочу, – сказала Марья. – Если, разумеется, могу в твоих глазах претендовать на звание костыля.
– Ладно, костыль тоже нужен. Но чтобы опираться. А не по башкам лупить.
– Философии никогда не придумывались для слабоголовых, – привычно усмехнулась Марья.
– Философии? – удивилась Лушка. – Разве их много?
– Приблизительно столько же, сколько философов, – ответила Марья.
– Да? А я думала – все делают одно, – разочаровалась Лушка.
– Философии не любят друг друга. Это товар на разные вкусы.
– Тогда это не то, – сказала Лушка. – И так-то все – каждый сам по себе. А тут еще и оправдаться можно. Должно быть главное. Которое каждый сразу узнает, какая бы голова ни была. Должно быть для всех общее.
Марья с любопытством повернулась к Лушке. Забавно. Марью превратили в слушателя. Воспользовались, можно сказать, бедственным положением и высказывают какую-то точку зрения. И кто? А Гришина! Та самая, у которой шесть классов. Сейчас сморозит что-нибудь такое, что хохот свалит Марью с панцирной сетки. И Марья ждет. Она ждет, что хохотать не придется. Потому что в этой странной девице, в этой Гришиной, разверзалась временами гремящая пропасть, и Марья со своими теоретическими выкладками казалась себе пустомелей и вынуждала себя делать усилие, чтобы свою теорию в эту пропасть не обронить, а держать в руках, послушную и приоткрывающую. Лушка слушала придирчиво, возражала редко, и Марья радовалась, что удержалась на высоте. Но вот сейчас Лушка ляпнет, и Марьина радость потеряет цену.
– Там, внутри, у всех должно быть одно, – говорила Лушка и действительно, уставясь на Марью, смотрела в себя. – И понимать можно только этим одним…
О чем она? Что можно сказать этими истрепанными словами, утратившими значение? И чем Марья понимает, что имеет в виду Лушка? Этим самым общим?!
– Это в каком-то там Вавилоне башню до неба взялись строить? И перестали понимать друг друга? – спросила Лушка и сама себе удивилась: надо же, тоже говорит. – Каждый захотел строить по-своему, да? Каждый стал уверен. Стало быть – прочие должны, как он. Это после вавилонской башни начались крестовые походы и газаваты?
– Не совсем. Десяток тысячелетий туда, десяток сюда – непринципиально, – скромно поправила Марья.
– Ты, Марья, смотришь на всех тоже с башни. Думаешь, в тебе институт и тысяча книг, а у меня нет, ты среди облаков, а я в канаве. Ладно, в канаве. Но это моя канава. Эта канава – мое имущество. Желаешь считать своим имуществом свое образование и чужие смыслы из чужих книг – кто мешает? Но если другой сумасшедший прочитает другие книги – кого на костер? Каждый будет для себя прав, только лестницы до неба не построит. Потому что забыл свое общее. И каждый будет сбрасывать всякого другого со своей ступеньки. Я поняла – с очередной философией лестница делается только короче, а неба не видно вовсе.
– Ты на меня наскакиваешь – я повод дала? – лениво удивилась Марья.
– Плевать на повод! Раньше был один язык – им понимали Бога!
– Да почем ты знаешь?
– А ты почему не знаешь? Деваха – знает, ты – нет… Глафира знает. Последний алкоголик знает, потому что спрашивает не что-нибудь, а – уважаешь?.. А ты со своей башни орешь – не уважаю!
– Я не в состоянии уважать алкоголиков.
– Правильно. В каждом свой алкоголик. Но разговаривать надо не с ним, а с тем, что дальше. Что было всегда.
– Опять в пещеры. Потом от пещеры к Хиросиме. От Хиросимы – в пещеру…
– Моя бабка тосковала, что во время войны все понимали друг друга больше, чем потом, от последнего куска чужому отщипывали. Бабка говорила, что тогда каждый кого-нибудь спас, что не было таких, которые не спасали. Каждый спасал – каждого спасали. Говорили на настоящем языке.
– Такая логика требует новой войны.
– Что требует войны, вообще не логика. И вообще война ни при чем. Просто общее слышнее во время опасности. Всего и надо-то – потом не терять. Я знаю – во мне звучало. И сейчас, может, звучит, потому что раньше – режь меня, ничего такого во мне не было. Да во мне вообще ничего не было… А сейчас – само! Из ниоткуда. Изнутри, снаружи – отовсюду… Можно без войны, многие звучали без войны. Им не страшно жить.
– А тебе?
– Я не жизни боюсь, а себя в ней. А надо – на том древнем языке. Может, это и не слова вовсе, а то, как делаешь. Может, это все и могут понять. А тут все говорить научились.
Марья задумчиво уставилась в потолок. Она забыла, что собиралась считать Лушкины ляпы.
– У меня теория… – проговорила она минуту спустя. Задержалась взглядом на тумбочке, качнула головой, изумляясь. – Тумбочка. Из дерева. Дерево – из клеток. Клетки – из молекул, молекулы – из атомов. Атомы – из энергий… Равновесия, сцепления, фиксации. Молекула – материя, а атом? Уже сомнительно. А уж что касается энергий… Собственно говоря, материи нет в принципе. Каждый из нас состоит из бесчисленного числа Хиросим. Материя – временно уравновесившие друг друга энергии. Материя лишь форма. В форме энергия засыпает. И то, что мы называем материей, есть не более чем состояние энергетической дремы, временной остановки. Ну, естественно: форма не может быть вечной. Теперь мне понятно, почему на Востоке все материальное считается иллюзией, – материя не имеет самостоятельной сущности. Ее принципы создаются застопоренным движением. Ну да, эти принципы и образуют материальные формы… Все имеющее форму – смертно. Любая форма подвержена разрушению. Значит, бессмертие возможно лишь вне формы. То, что умирает, не является жизнью. Жизнь не умирает, умирает нежизнь. Живое – бессмертно и бесконечно…
У нее был углубленный, как бы сонный голос, голос ощупывал, исследовал, что-то обнаруживал и повторял, но повторение не оставалось повторением, а подчеркивало какую-то новую грань. Лушка, только что протестовавшая против вавилонских теорий, не за всем успевала, но почему-то все видела, даже отсутствие материи оказалось зримо, и подступал какой-то вопрос, его было важно задать, а он не рождался, потому что находился снаружи, вопрос окружал и сдавливал, он никак не умещался в Лушкиной форме, наверно, следовало расшириться для удобства, но тут совсем не вовремя и с бесполезной энергией распахнулась дверь, вошел псих-президент, за ним бесшумно, будто из воздуха, возникли две сестры с подчеркнуто непроницаемыми лицами и застыли по бокам дверной ниши почетным караулом.
– Ну-с, – бодро спросил псих-президент, – что случилось на этот раз?
Лушка увидела, как Марья собрала силы, чтобы без натуги перейти из лежачего состояния в сидячее, и это ей удалось, и она осталась довольна, что удалось.
– Случилось? – позволила себе слегка удивиться Марья. – Пока ничего, насколько я могу судить. Здравствуйте, Олег Олегович.
Лушка изумленно замерла: ни одного слова не было произнесено без намека, потайного смысла, вокруг Марьи и псих-президента ткалось невидимое облако сигналов, пробрасывались пробные мячи, проступили контуры полуигры, полузависимости, ах, вы пришли, неужели вы пришли, вы все же пришли, но я еще здорова, это, к сожалению, только мое мнение, а вы, разумеется, вольны считать иначе, однако я культурный человек и признаю ваше право на ошибку – здравствуйте, Олег Олегович, и хотя мои пожелания здоровья мало на вас отзываются, все равно – здравствуйте.
– Ты, Гришина, можешь идти, – небрежно произнес псих-президент, беря Марью за руку и нащупывая пульс.
Вот еще! – тут же возмутилась Лушка и не двинулась с места.
Как он, с этим пульсом – первое лицо, хозяин-диктатор, явно же, что пульс не нужен, но демонстрирует и не старается скрыть, а подчеркивает – знайте, считайтесь, вас нет, есть только я, я – псих-президент! И чтоб я отсюда ушла?..
– А впрочем, можешь остаться, – изменил решение псих-президент, оборачиваясь к сестрам и делая бровями разрешающий знак. Караул по-военному четко развернулся и скрылся за дверью. Псих-президент присел на пустую тумбочку. Лушка перебралась на кровать подальше. – Самочувствие? Жалобы? – В глазах врача приглашение к слабости – валяйте, валяйте, размазывайте свое масло на мой хлеб…
И она его терпит на своей тумбочке?
А тумбочка – мое имущество, сообщила всем интересующимся нижняя часть президента. И все остальное на этой территории – мое имущество, да, и пациенты тоже.
– Всё замечательно, – ответствовала с усмешечкой Марья. – Особенно пересоленный хек.
– Опять пересоленный? – удивился псих-президент. – Я ж велел его вымачивать.
Удар, еще удар… Им это доставляет удовольствие?
– Хотя должен сказать, Мария Ивановна, – продолжал псих-президент, – что в других отделениях нет и этого. Демократия, Мария Ивановна, демократия.
– Все еще демократия? – обрадовалась Мария Ивановна. – Вы, как всегда, добрый вестник. Наше радио молчит полгода. Мастер все еще болеет?
– Уволился, – вздохнул псих-президент. – Совсем уволился. Открыл собственное дело. Предприниматель, да.
– Давайте починю, – предложила Марья, и Лушка поняла, что предлагает починить не первый раз. – И платить не надо, и узнаем, что российская демократия ни на что не пригодна.
– А почему бы и нет? – воодушевился псих-президент. – Загляните ко мне завтра после обхода.
– Зачем же завтра? – ослепительно улыбнулась Марья. – Я и сегодня свободна.
– Гм… – произнес псих-президент. – Я рад, Мария Ивановна, что вы в таком бодром настроении.
Знак, что пора приступить к главному. Если это главное наличествует.
– Олег Олегович, у меня впечатление, что вы ждете от меня официального, так сказать, заявления. Пожалуйста: я больше не вижу медицинского смысла в своем пребывании в вашем заведении. А вы?
– Дорогая Мария Ивановна…
– Насколько я помню, – прервала шефа Мария Ивановна, – у нас была договоренность – вы отпускаете меня, как только я этого захочу.
– Не совсем так, Мария Ивановна, – с удовольствием поправил псих-президент. – В нашей договоренности была маленькая добавка: и если вам не станет хуже.
– Мне не стало хуже, – нахмурилась Марья.
– Но время между… гм… приступами стало сокращаться.
– В этом ничего удивительного. Все хотят жить.
– Вот именно, вот именно, – подхватил Олег Олегович. – Именно ваша уступчивость мне и не нравится. Вы перестали мне помогать.
– Разве вы нуждаетесь в помощи? – спросила Марья. В голос пробилась горечь. Горечь сдвинула смысл, и слова стали женским упреком сидящему рядом мужчине.
Да у них какие-то отношения! – возмутилась Лушка. Она с ума сошла! Чтоб она и этот осьминог с присосками…
Конечно, дело хозяйское и Лушки не касается. Зато касается Марьи. Если так, то Марья совсем не Марья, и все, что она перед всеми накручивает, лихой стеб, а Лушка поверила, а теперь опять терять, но это уж так повелось, мы привычные, а вот какое она имела право пристукнуть весь мир, что он сразу стал плоским, как и был?..
Лучше бы Марья оказалась балериной.
Лушка бесшумно сдвинулась, чтобы увидеть предателя в лицо.
Марья спокойно смотрела на своего мужчину. Ее взгляд ничего не искал. И совсем ничего не обещал. Правильно, обнадежилась Лушка. Так его, Марьечка, так. Прямо скажем, не Байрон. Хоть и хромает. Это ведь Байрон хромал или Шекспир? Ну, этот и не Шекспир тоже.
У Лушки полегчало, и она на радостях принялась рассматривать псих-президента с волевой установкой найти что-нибудь привлекательное. Ну, ладно – голова ничего. Крупная. Как бы мужественная. Но не к тому телу приставлена. Тело узкоплечее, низенькое, болтается в халате, как в морозном колоколе. Ступни маленькие. Как у Марьи. Только это уродливо, когда у мужика маленькие ступни. Не туфли же на каблуках напяливать. Да у него каблуки, чтоб мне провалиться! Мужчина на каблуках – Марья сдурела! Переспать можно с любым, но чтобы в лицо смотреть – извини-подвинься. А, дура, пропустила, о чем говорили…
– Обычная женская логика, – усмехнулся в Марью псих-президент. – Вы убеждены, что знаете больше. Больше знаете в жизни, больше знаете в лечении, больше знаете во мне. Ну, а я, по-вашему, в чем-нибудь знаю больше?
– Вы вовсе не хотите знать, – качнула головой Марья.
А, так она и на нем со своими теориями…
– Вам откровенно охота меня перестроить. А кто клюнет, когда – откровенно?
А это уже взятка: верти шеей, чтобы вертелась голова. Перестраивай, но чтоб я этого не видел. Старайся, милочка, старайся, а не получится – так кто виноват?
– У вас все еще подростковый комплекс. – Марья взятку отвергла. – Вы хотите самоутверждаться, а я хотела, чтобы вы – были.
– Вам недостает женской мудрости, – опять усмехнулся Олег Олегович.
Ну, естественно, про женскую мудрость он все знает. Это когда мужику нигде не жмет. Но разговор ему нравится, ведь он все равно останется победителем. Нет, Лушка с выводами поспешила, мир побудет пока сумасшедшим.