Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 36 страниц)
– Не доверяешь мне?
– У меня никаких оснований, чтобы доверять, – покачала она головой.
– И никаких оснований, чтобы не доверять, – продолжил священник. – Понимаю. Это в пределах разумного. Но я вознес бы хвалу к Господу, если бы смог принести твоей душе облегчение.
– Моя душа не хочет облегчения, – сказала Лушка.
– Разве ты можешь знать, чего хочет твоя душа? – мягко спросил священник.
– Могу, – ответила Лушка.
Священник моргнул. Мигание вышло неурочное. Лушка деликатно отвернулась, составила забулькавшую кружку.
– Горячая… – посетовала она.
– Спаси Бог. Горячее – хорошо.
– Простите, я не знаю, как нужно к вам обращаться. Без этого неудобно.
– Отец Николай, – с готовностью отозвался священник. – Или батюшка. А если то и другое с непривычки никак, то можно Николай Савельевич.
– Спасибо, Николай Савельевич.
– Соседки твои мне тут наврали про тебя.
– А вы бы объяснили, что врать нехорошо.
Отец Николай засмеялся. Потрогал белыми пальцами бочок кружки. Бочок был сильно горяч. Отец Николай неторопливо сложил руки на коленях. Он не собирался уходить.
Лушка вздохнула. И решила терпеть столько, сколько ему потребуется.
Священник внимательно на нее смотрел. Лушка ему не препятствовала, но ответно вникать в него не хотела – недавний тазик с водопроводной водой не располагал к разговору.
– Веришь ли ты в существование Бога Всевышнего, дочка? – спросил отец Николай, не спуская с нее испытующего взгляда.
– Верю, – добросовестно отчиталась Лушка. – Каждый человек верит, когда не лжет.
Ответ был явно приятен отцу Николаю, и он продвинулся дальше:
– А в Господа нашего Иисуса Христа, распятого за нас и для нас воскресшего?
– И в Христа верю, – вполне добровольно сказала Лушка.
– А что он из мертвых воскрес – не смущаешься?
– Нисколько.
– Я слыхал, что ты и Евангелие читала? – Лушка кивнула. – Значит, и апостолам святым веришь?
– Нет, – отказалась от апостолов Лушка.
Отец Николай опять мигнул лишний раз.
– Почему? – изумился он наивно. Такая хорошая была ученица, так правильно отвечала, и вдруг… – Почему?
– Люди писали, – сказала Лушка.
– Но им Святой Дух помогал!
– Наверно, помогал. Только они всё равно были люди. В детстве мы часто играли в испорченный телефон.
– Господи тебя прости, какой испорченный телефон? – опешил священник.
– Лучше бы Христос сам написал, – объяснила Лушка.
– То промысел Божий, – степенно возразил священник. – Всевышний знал, как для нас лучше.
– Это уже утешение, – неловко возразила Лушка. Она чувствовала себя виноватой, что не соглашается и вынуждает пожилого человека себя слушать.
– Весь Бог для нас утешение, – кротко оповестил отец Николай.
Лушка упрямо качнула рыжей гривой:
– Слова это, Николай Савельевич. Бабы так кружево плетут – у кого замысловатей.
– Слово это Бог! – воскликнул Николай Савельевич. – Ибо сказано: вначале было Слово…
– Но ведь не ваше, а Божье? – Лушка даже попыталась улыбнуться, показывая, что совсем не собирается спорить, а только честно говорит то, что думает. – Разве может человек полностью понять произносимое Богом?
– Бог приспосабливается к нашему неразумению и возлагает на нас посильное.
– Да, мне так и показалось, – кивнула Лушка. – Когда я это читала, то впечатление, что Бог говорит с детьми или дикарями…
– Мы и есть дети Божии…
– Пора бы младенцу и подрасти. – Лушка твердо взглянула в глаза Николая Савельевича. – Нельзя же тысячи лет на иждивении.
– Прости тебя Христос, дитя мое, неожиданно из твоих уст такое…
– Простите, батюшка, я совсем не собиралась вам противоречить. Я поблагодарить вас хотела, что вы молитву над Марьей исполнили. Совершили. Никто ее не жалел, так хоть теперь.
– В Евангелии главное и есть – любовь к ближнему. – Отцу Николаю очень хотелось, чтобы Лушка правильно затвердила урок.
– Да, – согласилась Лушка. – Только это началось не сверху.
– Не понял тебя, – смиренно повинился отец Николай. – Не сверху – как понимать?
– Люди сами до этого опытом добрались, поняли, что легче жить, если любишь, что меньше зла, если прощаешь. Там же на каждой странице – о книжниках и фарисеях… Они уже в то время старой буквой жизнь нарисовали, они уже тогда поперек человеческой дороги лежали. Поэтому Христос и пришел изнутри, из человека, он ворота распахнул из старого.
– Опасны твои слова, – взялся обеими руками за крест отец Николай. – К заблуждению ведут.
– Кто-то и с Христом не соглашался, – ляпнула Лушка и спохватилась: не так поймет…
– Да ты богохульствуешь! – гневно выпрямился отец Николай и перекрестил себе плечи и живот.
Лушка удрученно качнула головой.
– Нет, – сказала она, – я Бога уважаю. И желания проклинать мир, который он создал, а может – всё еще создает, во мне нет. И человека я больше клясть не стану. В человеке промысел Божий, только понять это надо не оттого, что так велят, а что я так внутри себя чувствую и потому, что вся природа к этому ведет… Или пришла.
– Кто пришел? – насупился отец Николай.
– Кто? Ну, я о природе… А может, о мироздании.
Отец Николай смотрел на Лушку, смотрел и вдруг сказал:
– Помолюсь я…
Он обнял белыми пальцами тяжкий крест, закрыл глаза, вздохнул:
– Отче мой…
И удалился в себя, чтобы поговорить с Богом наедине.
Лушка опустила глаза, не желая мешать сосредоточенности ищущего ответ человека, постаралась ни о чем не думать, чтобы случайно не вмешаться, она вышла за решетку, за окно, в белый последний снег, куда-то за окраину города, в чистенький пока лесок, где красногрудый снегирь сонно склюнул с ветки рыжую ягоду рябины.
Она пристроилась рядом со снегирем и тоже клюнула. Рябина была оттаявшей и сладкой.
– …ибо сказано: каждый верующий в Меня спасется… – услышала она голос священника. – Не станем в минуту решать то, о чем церкви молятся веками. Не за этим я к тебе пришел. Ответь мне без утайки, чадо: правда ли, что тебе дарована сила, превосходящая обычное разумение?
– Не так, – не согласилась Лушка. – Такая сила в каждом – более, менее, как и прочее. Передача по радио была: один мужик горшки лепит – обычные, из глины, а они у него звенят, как хрустальные. И будут звенеть только у него, а не у всех. Рублев иконы писал… Почему не все так писали? Я не про то, чтобы как он, а чтобы для нас осталось…
– Господь не сподобил… – пробормотал священник, хмурясь по поводу икон и понимая тем не менее, о чем говорит сия заблудшая овца. Чего ж топтать ее, если тянется к свету живой росток, еще ни плодов на нем, ни цветения, и стебель младенчески жалок. Не грех ли живому прежде времени мешать? Потом рассудим.
И вникал в слова нецерковные:
– Никто к себе не прислушивается, и получается, что глохнет. А мог бы хоть себя вылечить, если не соседа. Ведь так и должно быть: я тебя вылечить могу, а ты мне хрустальный горшок можешь. Я горшок после молока вымою и постучу для радости – звенит! Это такой звон – как солнце в окно. Если бы все себя настоящих увидели – вот бы музыка была… Пусть звенят, что в этом против Бога?
– Ну, хорошо, дочка. Ты оправдываешься, а я тебя еще не обвинял. Я теперь знаю, что не обвинять пришел, в молитве своей это прозрел. Только если правда хоть десятая доля из того, что мне рассказали, то это не хрустальный горшок. И не знаю, солнце ли в окне. И спрашиваю: сознаешь ли ты ответственность за сей дар Божий?
– Не ожидала, что вы назовете это даром Божьим…
Священник смутился.
– Иов был искушаем Господом Богом… – уклончиво отъединился он.
Но Лушка поняла.
– Зачем меня искушать? – спокойно возразила она. – С меня святых книг не будут писать. Так кому надобно?
– Противник Божий силен и свои планы для смущения человеков имеет.
– Нет у Бога противников, – тихо сказала Лушка.
– Как же нет? – оживился отец Николай. – Бог повелел диаволу – прости, Иисусе, что оскверняю язык мой, – искушать повелел человека всячески, дабы умножилась вера человеческая и противостоял человек злу.
– Тогда лицо, которое вы назвали, не противник Божий, а слуга послушный.
– Искушение может пребывать в тебе самой, – помолчав в осторожности, решился продолжить разговор отец Николай.
На это Лушка охотно кивнула.
– Так это совсем другое дело! – оживилась она. – С этим я согласна больше, чем вы сами! Да я теперь считаю, что меня для того и шарахнуло, чтобы не забывала.
– Шарахнуло? – переспросил отец Николай, открывая перед Лушкой новую дверь.
Лушка перевела взгляд на окно. Должно быть, взошла луна. Воздух мерцал весеннее, словно оживал.
– Хорошо там, наверно, да? – вздохнула Лушка.
– Днем капель, ночью пятнадцать было. Мороза то есть… – Отец Николай не торопил. Ждал.
«А где-то весны нет», – подумала Лушка и почувствовала, как много тех, кому холодно.
– Господи Боженька, хоть бы никто не застыл в пути…
– Храни, Господи, путников… – помолился, крестясь, и священник.
Она закрыла глаза, чтобы перестать быть собою. Она тихо покачала головой, удаляясь. Потом на Черном мелководье осталось одно.
– Я сына на окне простудила… – черное наконец обернулось словами. – Не нужен мне был. Шестнадцать мне тогда… Не так вышло, как хотелось. Убила.
Священник молчал.
Священник держался за крест и молчал.
Темно на дне, совсем темно. Лечь здесь камнем, пусть через тебя течет ночь. Ночь будет долго. Но камень будет еще дольше. И когда-нибудь ему придется себя поднять. Потому что нет забвения ни внизу, ни в ночи.
Душа стала толкать себя окаменевшую вверх, вверх, через разреженные звездные миражи, через лунное мерцание замерзших пустот, еще дальше, к начинающемуся восточному краю, к слепящей нити рождающегося тепла.
– Там очень долго… – проговорила Лушка, не открывая глаз. – Господи Боженька, пусть там никто не останется.
Она открыла глаза и взглянула на священника, как на Голгофу.
– Бог видит твое раскаяние, – шероховатым голосом произнес священник и удержал неурочный кашель. – Сын Божий взял на себя грехи наши. Надейся и молись о прощении.
Лушка качнулась несогласно.
– Это останется. Это вот так и будет всегда неподвижным камнем в ночи.
– Для Бога нет невозможного, – пообещал что-то священник.
Но Лушка этого не услышала.
– Я умереть хотела. Но поняла, что надо жить. Потому что жить – труднее. С этого я начала понимать. Или по крайней мере – спрашивать.
– Я видел: ты не хотела разговора со мной. Так ли?
– Так.
– А сейчас?
– Я боялась, что вы вломитесь со своим Богом, как разбойник. Но вы смогли потерпеть. Вы не старались подавить, и я смогла что-то сказать.
– Я рад принести тебе облегчение, дочь моя, – мирно сказал священник.
– Вы не принесли мне облегчения, – возразила Лушка. – И я его не хочу.
– Тебе еще предстоит научиться смирению. Это трудная добродетель. Дочь моя, врач твой сказал, что через некоторое время ты выйдешь отсюда в мир. В твоих руках оружие, и ты, как я понял, не отрицаешь этого.
– Это не оружие, – возразила Лушка.
– Достоверного о тебе я имею немного, а касательно даров твоих ничего не имею… – Он взглянул не без любопытства.
Лушка смотрела на него, прислушиваясь к себе. И опять отрицательно покачала головой:
– Нет. Я не на сцене, чтобы демонстрировать. Я перестала быть актеркой.
– Воля твоя, голубушка, – расстроился отец Николай. – О душе твоей забочусь, душу не погуби.
– Неужели вы считаете, что душа может погибнуть? – изумилась Лушка. – Да еще по такой ничтожной причине, как чтение мыслей или зажившая рана?
– Значит, в тебе это… – пробормотал отец Николай.
– Не только, – коротко уточнила Лушка.
– А соблазн одолевает? – воскликнул он.
– А если соблазнитесь вы? – Лушка даже рассмеялась. – Ну, например, покажется вам, что ни одна религия не лучше другой…
– Бог не попустит!
– Бог не только для вас, а? Оградит, быть может, и меня. Кипяток остыл… Подогреть?
– Благодарствую, я так…
Отец Николай аккуратно взял эмалированную кружку, стал испивать маленькими глотками.
Лушка опять ушла за окно. Вкусная была рябина. Снова подмерзшая снаружи, но сладкая, как и днем.
– Спаси Бог… – Отец Николай поставил пустую кружку на тумбочку. Тихо взглянул на Лушку: – Скорбит у меня душа, дочка. Помолиться бы нам вместе с тобой, умолить Господа, чтобы снял с тебя ношу даров своих. Сие не каждому старцу под силу, а уж девице нынешней…
– Я не нынешняя, – отстранилась Лушка. – Я давняя.
– Прости нас с тобой Христос. Не понимаем друг друга. Богородицу, заступницу нашу, буду молить, чтобы тебя оградила.
– Спасибо, Николай Савельевич.
Священник поднялся, мелким крестом перекрестил Лушку, прощально поклонился и вышел.
* * *
Лушка легла на кровать и продолжала смотреть туда, где только что находился священник, зачем-то удерживая его своим воображением и что-то, может быть, желая сказать дополнительно. Может быть, пообещать, что не станет служить никакому разрушению, потому что ни одна из ее бесчисленных бабок такому не служила. Знание не остается у тех, кто разрушает. Кто разрушает – Знания не имеет, а лишь временно приспосабливает для себя конечную силу; да и никто не дал бы ей отступить в сторону, бабка первая протянула бы из бесконечности узловатую длань и забрала бы свой дар вместе с Лушкиной жизнью и не усомнилась бы, что совершила благо. Но Николай Савельевич такого не воспримет, его молодой Бог пресек в нем давние струны его собственных предков, и Лушке на миг стало печально от необщности, но она тут же отвергла печальное и воспротивилась мыслям, просившим продолжения, упаковав их в багаж для более подходящего случая, она потащит этот багаж ради какой-нибудь будущей надобности, а может, просто как нагрузку к вещам более необходимым. Не пригодившееся для немедленного употребления послушно сворачивалось, оседало, дремало расслабившимся псом в летний полдень, когда все хозяева дома, что-то делают и не нуждаются в страже, а как бы даже сами его охраняют, и можно впрок калиться на солнце и тренировочно бегать лишь во сне, но ведь всё равно солнце скатится за горизонт, и небеса опустят тучи, и темнота замкнет дневные веки, и настанет время сторожей.
«Сейчас день, – сказала Лушка. – Сейчас у меня дневные заботы».
Сторожевой пес лизнул руку и уполз в тень.
* * *
Зам больше не настаивал. Он разрешил беспрепятственно выходить и входить, и приговоренные к гражданке забыли о вышней насилующей воле и из любопытства присоединялись к более активным и даже отваживались на Магелланово путешествие через подземный бункер, отрытый под угрозой атомного нападения несколько десятилетий назад. Они робко прислушивались к глухому рокоту городского транспорта над головой, кто-то вычислил, что поверху проносятся троллейбусы номер пять и одиннадцать, автобусы двадцать восьмой и тридцатый и дедовский трамвай номер шесть. От кодовых цифровых ключей в головах отомкнулись неубывающие остановки, родные разговоры о колбасе и голубых сублимированных курах неизвестного происхождения и назначения, и всякой хоть какой всячине, всегда кому-то понятной, а кому-то никак, и тут же захотелось враз и согласиться, и возразить, а вообще-то говоря – сесть бы во все автобусы и трамваи и прибыть в гости к городу на всех остановках, чтобы все другие такие же отметили твое наличие и, несмотря ни на что, с ним согласились, чтобы поддержали плечами и локтями, наполняя усередненной живой силой.
И, впитав наземный гул, они уже не озирались, а, ощутив втягивающий живой канал, поспешили на зов, и кто свернул налево в травматологию, кто направился к неврологическим, где бедствовал их низвергнутый недавний бог, а еще кто-то поднялся по лестницам на другие этажи и что-то кому-то сделал, кого-то послушал и сам что-то сказал, но остался на некоем значительном отдалении, как могущий больше, чем те, которые перед ним, как старший и отвечающий, имеющий право пожалеть и успокоить. И те, кто был в начальственно-белом, ни разу не оттолкнули и не шикнули, а в обед дали как всем и предложили еще, но гости деликатно отказались и поспешили туда, где что-то требовалось, и только перед ужином тихо брели через бесконечный туннель на свой далекий этаж, и им казалось, что их плечи в больничных халатиках подпирают ищущие костыли хромого города.
* * *
– Он у тебя так долго был! – вздохнула Надея.
– Кто? – не поняла Лушка.
– Да поп этот… А что вы делали? Разговаривали?
– Разговаривали, – подтвердила Лушка.
Надея опять вздохнула.
– Как у тебя получается? Так долго говорить… ну прямо больше часа!
– Нагрешила много, вот и говорю.
– Ты думаешь, у меня грехов меньше? Пятнадцатый уж. А он меня и слушать не стал, забормотал, забормотал и – отпускаю, говорит. Я и ушла, раз отпустил.
– Он не тебя отпустил, а твои грехи.
– Непонятно это – как грехи отпускать? Будут без хозяина шляться и прилипнут к кому-нибудь, а он не виноват.
– Ну, это так говорится. Просто он тебя простил.
– Так чего ему меня не простить? Я не перед ним виновата. А ты их можешь вернуть?
– Что вернуть?
– Грехи… Мои они. Это всё, что у меня есть. Ребеночек у меня – он тоже грешный. Как я его отпущу?
– Он не грешный. Он ничего не успел. Люби покрепче и никуда не отпускай.
– Так поп же! Он ведь тоже колдун?
– Да с какой стати? Он молится, чтобы Бог нам помогал.
– А почему не мы? Почему обо мне должен другой, а не я?
– Ты тоже, конечно. Даже в первую очередь. И ты, и я, и каждый. А священник помогает, потому что у двоих больше, чем у одного.
– Да ладно, я чего… А ты сделаешь? Вернешь их… грехи? А то я совсем как сирота…
– А они от тебя еще не ушли. Не успели, по-моему. Ты же их помнишь?
– Еще бы!
– Пока помнишь, всё твое с тобой. Не думай об этом… Ты своего маленького слышишь?
– А то! И разговариваю, и сказки рассказываю. И жить учу.
– Про жизнь пока не надо, а то вдруг неправильно поймет? Совсем маленький…
– И правда. Крохотулечка. Силенок никаких, а я, дура… А ну как испугается и передумает?
– Ты ему песни пой, это лучше всего.
– Я пою. Даже во сне. А он от этого певцом не станет? Как эти все… Пусть бы лучше на врача. Пульс бы щупал, давление мерил… И мне – «Скорую» не вызывать.
– Какая «Скорая», чего ты?
– Ну, буду же старой. Какая-нибудь язва заболит или коленки распухнут.
– Нет. Ты его не для себя рожай, а для него же самого. Понемножку всё покажешь, а он сам выберет. Бывает, что и поют хорошо.
– Да это я так… Это я с тобой помечтала – чтобы позаботился кто.
– А ты сама. Сама о ком-нибудь. Проще, и ждать не надо.
– С тобой хорошо поговорить. Ты понимаешь.
– И ты понимаешь.
– Значит, и со мной хорошо? А ты сразу получилась такая? Ну, терпеливая? Ну, такая, что тебе со всякими другими не скучно. Не отталкиваешь, хотя не твое?
– Я ужасная была. Оторва. У меня мать рано умерла, и я всех ненавидела, а в себе ничего не имела.
– А как ты поняла?
– Надоело быть голодной.
– Это как?
– Хочешь для себя. Насытиться невозможно.
– А все хотят.
– Не все.
– Ну, не знаю.
– Матери хотят не для себя.
– Разве ты мать?
– Интересно ты сказала…
– А я для тебя твой ребеночек, да? Ну, пока у меня своего нет…
– Это ты будешь матерью. Ты будешь замечательной матерью и для ребенка, и для мужа, и для цветов в своей квартире. Тебя будут любить все вещи – и на кухне, и везде. Они будут оживать от твоих рук и с удовольствием будут тебя слушаться, потому что будут чувствовать, как ты их любишь.
– Это ты сказку для меня? А это правда… Ты сказала, а я увидела, что так и есть. Только как это может? Какой муж, какая квартира? Господи, откуда?
– Тебе придется его очень любить.
– Да Господи!..
Лушка посмотрела на Надею долго и не мигая. Надея рассмеялась. Ей сделалось щекотно внутри.
– Подожди меня, я сейчас, – проговорила Лушка и вышла. И скоро вернулась – с выглаженным белым халатом и даже с тапочками, в которых не было ничего сношенного. – Надевай, – сказала Лушка.
Надея охотно облачилась и с улыбкой ждала. Лушка оценила, повертела, затянула халат в талии, по-другому завязала косынку. Надея, взглядывая в Лушкино лицо, исполняла всё как надо и сама чувствовала, как стремительно меняется, будто лепится под взглядом мастера, и творчество происходит совсем не сверху, а в какой-то глубине, а то, что снаружи, только подчиняется. Она почувствовала, как размягчилась ее рабская сутулость, как выпрямились и стали красивыми ее задавленные плечи, очертились прекрасные линии шеи и над всем свободно вознеслась голова, и белый цвет оказался ее цветом, белое стало сиять вместе с ней, и Надея, не дожидаясь Лушкиного приказа, прошлась туда и сюда, между кроватями оказалось очень тесно, ей хотелось ступать стремительно, овевая всех надеждой, которая уже уверенность, которая тоже распрямляет у встречных поникшие плечи и будит в глазах задремавшую судьбу. И Лушка ничем больше не вмешалась, а только открыла дверь, и Надея пошла куда надо, Надея впервые пошла к выходу, там у стола дежурной сестры стоял зам, в нем впервые выросло изумление, взгляд растерянно метнулся на Лушку и тут же возвратился к несущей свет, и заму захотелось пристроиться следом и выполнять всё, что потребуется, он даже шагнул, чтобы поступить как нужно, но Лушка повернулась с улыбкой, и он остановился, но на лице его трепетал белый след.
Псих-президент снова лежал без подушки. Глаза были закрыты. Он не хотел видеть свой тесный мир. А может быть, просто спал. Обещанного полена тоже не было.
– Олег Олегович… – негромко позвала Лушка. Веки дрогнули и приподнялись. – Здравствуйте… – Веки ответили – опустились и поднялись снова. Лушка обрадованно улыбнулась. – Вам лучше, правда?
Взгляд медленно переместился в сторону, за Лушкино плечо. Лушка отступила, чтобы не мешать.
«Кто… – В тесной темноте осмелился шевельнуться язык, и взгляд требовательно вошел в Лушку. – Кто?»
Лушка даже не определила, как пришел к ней вопрос – то ли через подсобную человеческую речь, то ли забытой дорогой от сознания к сознанию.
«Врач?»
– Ваш врач, – сказала Лушка.
«О-о… – донеслось до Лушки неслышимое. – Какой я идиот».
– А может быть, вы шли к своей судьбе? – возразила Лушка.
«И как я не догадался ее вовремя вымыть!»
Лушка прикрыла глаза. Может быть, она хотела лучше слышать бьющуюся около нее темноту.
«И ее всё еще не вычистили?»
Если бы псих-президент мог, он бы усмехнулся ядовитее, чем корневище цикуты. Лушка качнулась от снова разверзающейся перед ней пустоты, но сквозь демонстративное саморазрушение пробился слабый голос без слов, длинный, годами звучавший плач узника, напрасно приговоренного к пожизненной тюрьме низким владыкой, и вот – помоги ему, Боже! – владыка низвергнут, он никогда не признает поражения, но его тишина, быть может, пропустит непрекращающийся стон души.
Лушка взглянула в никакие глаза еще живого человека.
– Да, – сказала Лушка, – я виновата. Я не приходила. Я была рядом не раз и не зашла. Я думала, что вам полезно побыть наедине с собой.
«Очень полезно, очень», – донеслось до Лушки из клубящейся темноты.
– Может быть, я ошиблась и пришла рано, – сказала Лушка.
В глазах лежащего вспыхнуло выстрелом, и веки прикрыли рассеивающийся дымок.
– Не знаю, Надея… – усомнилась Лушка. – Стоит ли тебе выходить за эту развалину…
Со стороны Надеи донесся онемевший вздох, а глаза псих-президента распахнулись шире, чем могли.
– А что касается всяких там чисток, то это еще не поздно. Да, для информации: я тоже ухожу. Похоже, я сделала здесь всё, что могла. Выписывают, Олег Олегович. Возможно, к вашему сожалению, но выписывают.
Лушке показалось, что где-то внутри этой мумии прозвучал смех.
«Ты меня взбадриваешь, Гришина, клянусь… А эта священная корова, она что, согласна всю жизнь возить меня в коляске?»
– Она любит детей, – сказала Лушка.
«Да уж…» – отозвался псих-президент.
– Олег Олегович, позвольте сказать вам, что вы…
«Дурак, понимаю. Ее уведет у меня первый мобильный тип».
– Ну и что? – пожала плечами Лушка. – Когда-то это еще будет.
«А будет?»
– Нет, конечно, пока вы в коляске.
«Ты жуткая баба, Гришина».
– Зато вы стали мыслить более логично, – сказала Лушка спокойно и оглянулась на другие кровати.
На одной возлежал ясно читаемый ветеран. Ветеран зажал под головой три подушки, а в данный момент делал вид, что спит.
Надея чутко уловила Лушкин взгляд, удивилась слоистому изголовью и безмолвно подошла к обсчитанной жизни, потрясла плечо:
– Ты же храпишь, деда… Тебе не надо так высоко.
Она вытащила нижнее сплюснутое имущество.
Ветеран оборвал храп и схватил белого комиссара за рукав. Надея с готовностью остановилась. Ветеран, душась от гнева, держал Надею на привязи, и так властвуя над экспроприированной подушкой, другой стал нервно засовывать в подголовное хранилище потревоженные куски черствого хлеба. Ему было несподручно, и Надея стала помогать.
– Я принесу тебе свежего, хочешь, деда? А этот уже заплесневел, давай птицам отдадим…
Вцепившаяся в халат рука ослабла. Надее стало удобнее смахивать крошки.
– А то тебе колко будет, – объяснила она ветерану и смотрела с готовой улыбкой, ожидая какого-нибудь желания, чтобы выполнить.
Ветеран впился ненавидящим взглядом в ее лицо. Это нисколько не мешало Надее жалеть и делать:
– Давай я тебе поправлю?
И провела целящей белой рукой по потному лбу. Ветеран содрогнулся в сухих рыданиях:
– Сволочи… Сволочи… Сволочи!..
– Деда, – голосом маленькой внучки позвала Надея, – не надо, деда, успокойся, родненький.
Ветеран обеими своими руками схватил ее руку и прижал к груди. Грудь тоже выглядывала седая, волосы на ней были белые и посеклись. Под седым металось пойманное сердце.
– Деда… – тихонько уговаривала Надея. – Деда…
Он позвал себя уговорить. Он впитал внимание пересохшей пустыней. Пустыня не стала меньше.
Лушка взглянула на псих-президента. Тот не мигая смотрел на Надею, и в глазах была досада, что он видит не всё, потому что недвижная щека горным отвалом преграждала мир. И было нетерпеливое ожидание.
«Интересно, он ждет подушку?» – подумала Лушка.
«Ты дура, Гришина. – Глаза переместились в Лушкином направлении. – Ничего хорошего ее со мной не ждет».
– Она хорошее не ждет. Она его находит.
Они в полтора зрения взглянули на Надею.
Надея взбила в подушке, которую успокоенно отпустил ветеран, жиденькое казенное перо, в чем-то усомнилась, понюхала, там тяжко пахло застаревшими крошками и чужой заброшенной жизнью. Надея осмотрелась, нашла раковину и сдернула наволочку.
Ее руки над раковиной порхали семейными птицами, материя, очищаясь, впитывала новорожденный свет, мыльная пена радовалась краткой жизни, вода, прикасаясь к рукам, обретала свободу и весенний голос, а мужская палата, замерев, внимала служению жрицы.
«Приведи Кравчука», – внятно для Лушки распорядился псих-президент.
– А он послушается? – усомнилась Лушка.
«Ну уж…» – В глазах псих-президента мелькнула насмешка.
Через полчаса Лушка отыскала здешнего главного под аппаратом УВЧ, силами которого Кравчук боролся с затянувшимся насморком, и объяснила, что она, Лушка, наверно, единственная, кто может понимать Олега Олеговича, и что Олег Олегович настойчиво просит прийти по важному делу, а вообще вы лечите здорово, Олег Олегович уже веками двигает и, значит, может подтверждать или не подтверждать, так что всё, что она будет переводить, можно точно проверить.
– Тебя тоже выписали? – спросил из-под увэчэйных тарелок Кравчук гнусавым голосом и, не дожидаясь ответа, возмутился: – Медицина, мать твою. За десять тысяч лет не научились вылечивать насморк!
– Надо не лечить, – сказала Лушка. – Надо не болеть.
– Умница, – молвил Кравчук, отодвигая диски от носа. – От этой чудо-техники у меня уже гайморит! Снаружи прошло, внутри началось.
– Ну и чихали бы, – сказала Лушка.
– Чихающих врачей надо увольнять, – со всеми прононсами на свете возразил Кравчук. – Подлая сволочь… – Он попытался высморкаться, издавая мощные пустые звуки. – Подлая подлянка!
– Разорвете себе, нельзя, – остановила Лушка. – Давайте я попробую, если хотите.
– Что попробуешь? Высморкаться вместо меня?
– Смотрите сюда. На меня, на меня. Лезем в ваши пещеры…
– Вы имеете в виду мой нос? Тогда, извините, я один.
– Глубже, глубже, продерите вход… Еще дальше. Отдирайте всё. У вас ремонт. Отдирайте эти старые обои, везде – и в чуланах, и в кладовых… Поищите где-нибудь кисть. Должна быть кисть. Теперь белите, у вас известковый раствор…
– Пардон, мне бы плюнуть… А теперь?
– Повторите еще раз.
– Ремонт?
– И все остальное. Плюйте, плюйте! Теперь снова.
– Мд-да. Не совсем сокровища. У Краснова научилась?
– Чему?
– Сеансам?
– У Краснова.
– Могучий мужик, а так влип.
– От скуки.
– Пардон?
– Всё имел, всё надоело.
– Да, новые впечатления ему обеспечены.
– Ну, вдруг повезет – натолкнется где-нибудь на себя.
– Гм… В вашем отделении всегда мыслили не так, как в моем. Пардон, милые дамы, с вашего позволения… – Кравчук трубно высморкался. – Резервуар, однако…
– Воду через нос сможете? – Кравчук посмотрел недоверчиво. – Давайте покажу.
Лушка тут же продемонстрировала над раковиной, куда и как, получилось даже не без изящества, и Кравчук, деморализованный дамской жертвенностью, сунул физиономию под кран, захлебнулся, закашлялся, пробормотал: «Теперь еще и бронхит… Но не боги же горшки…» И полез под кран снова.
– Купались же мальчишкой, – подсказала Лушка. Подсказка помогла, получилось.
– Гм… Несложно. Дышать легче. Гм… Ну, поглядим. Хотя щиплет уже пятки. Так что – пошли?
* * *
Выстиранная наволочка сохла на батарее, голая подушка, запятнанная предыдущими больными, была подложена под простыню, голова Олега Олеговича законно на ней покоилась, одеяло лежало на небольшом теле правильно и послушно. Надея, сидя на корточках, прибирала в тумбочке и рассказывала про попа. Палата молчаливо внимала и не спускала с нее глаз, выжидая праздничный момент разворота дарующего свет лица в свою сторону. На обвисших щеках псих-президента бродили вулканические отсветы, и Лушка с удовлетворением подумала, что теперь человеку хватит занятий на всю оставшуюся жизнь.
Заметив вошедших, Надея вскочила, машинально одернула всё еще непомятый халатик, Кравчук, не скрывая изумления, взирал на световое явление. Надея взглянула на него и улыбнулась, признавая своим.
– М-да, в некотором роде… – константировал Кравчук и перевел взгляд на псих-президента. – Нуте-с, коллега, вы снова в окружении дам. Символический показатель, не так ли? Так-с, пульсик… Ну, это сейчас не принципиально. – Вытащил молоточек, постучал по президентской кости, поводил над носом, заглянул под веки, коснулся летающими пальцами там и тут. – Ну, можно сказать, неплохо, а?
Лушка, давно вся наизготове, как гончая в стойке, бесстрастно изрекла:
– Так пусть меня зачислят в олимпийскую сборную.
– Э?.. – Кравчук потерял заготовленный утешительный период и обернулся к Лушке. Та стояла, облокотившись на изножную спинку кровати. Глаза были прикрыты. Кравчук достал платок, незаметно промокнул под носом и молвил: – Дорогуша…