Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Лушка затормозила, будто перед внезапной канавой на всегда мирном месте, моргнула на почетно восседавших за столом. Там тут же произошло какое-то передвижение, неуловимая арифметическая перестановка, и, хотя никто из-за стола не удалился, в середине оказалось свободное место: ее приглашали возглавить аристократическое общество.
Лушке такое совсем не улыбалось, непонятно было, с чего такая честь, но ведь вежливо, и в глаза заглядывают, и ждут – чего ждут?
Она осталась стоять.
– Уж вы, Лушенька, поговорили бы с нами, – пыталась вовлечь ее дама. – Рассказали бы что-нибудь этакое… Уверяю, что всем было бы интересно.
– Ничего у меня интересного, – пробормотала Лушка. – И рассказывать не умею, да и вообще…
– Ну, ну… – заулыбалась дама. – Говорили же вы вчера так долго с Сергеем Константиновичем, теперь человек прямо на крыльях летает.
А, догадалась Лушка, зам уже не зам, а как бы главный, а мне посему от всех доверенность. Угождают новому начальству, всего и делов.
– Ну же, Лушенька, – просила-поощряла дама, – мы же все очень ждем.
– Ждем, ждем, – закивали прочие.
– Сегодня на завтрак дали такую размазню, будто ее вчера пережевали на верхнем этаже, – произнесла Лушка и понадеялась: может, председательское место незаметно сомкнется?
Но ждущие лица закивали еще оживленнее и обрадовались, что по этому поводу могут выразить и свое мнение, но дама никому не уступила, торопливо поддержав светский разговор:
– Вы правы, милочка, последнее время просто безобразие. Без Олега Олеговича просто страх что такое… – И спохватилась: – Пока наш милый Сергей Константинович войдет во все дела…
У Лушки зачесались пятки. Ну, просто без удержу. Хоть хватай по-собачьи и откусывай.
– И ножниц не дают, – пожаловалась Лушке безымянная женщина. – А у меня ногти. За три дня отрастают на полсантиметра.
Собравшаяся бежать Лушка остановилась перед проблемой и посоветовала:
– А вы зубами. Раз-раз – и весь маникюр.
Но у безымянной осветились надеждой глаза, и она спросила:
– Лушенька, а вы не смогли бы сделать так, чтобы ногти совсем не росли?
– Я? – изумилась Лушка. – И чтобы совсем?..
– Помилуйте, Зося Петровна, какое дело Лушенькиным талантам до наших ногтей? – Пухлый подбородок дамы натянулся в неодобрении. – Значительно продуктивнее что-нибудь общее.
И дама посмотрела на Лушку так, будто призывала к выполнению для всех непонятного долга, и Лушка опять не смогла уйти, потому что и в самом деле ощутила себя обязанной – и даме, и Зосе Петровне с ногтями, и всем остальным, но под этим чувством ширилось и другое, протестующее, и что это за протест – было не сообразить, может, какая-нибудь Лушкина лень, а может, Лушка жмотничает для себя, а это надо выкорчевать, жмотам ничего не дается – как пришло, так и уйдет…
– Уж пожалуйста, милочка, – продолжала что-то свое дама. – Мы, конечно, люди темные, материалистические, но можно что-нибудь и про Бога.
– Про Бога? – изумилась Лушка. – Что-нибудь про Бога – это никак…
– Для божественного есть священники, – сказала Зося Петровна, и Лушка благодарно ей улыбнулась.
– Ну, тогда про какие-нибудь чудеса, – снизила запрос дама.
– Да это не чудеса, – проговорила Лушка неизвестно о чем, но вполне убежденно. – Это человек.
– Человек? – разочаровалась дама. – Про человека мы все знаем сами.
– Вот и хорошо, – сказала Лушка, чувствуя, что невидимые щупальца обмякли и готовы ее выпустить. – Вы на самом деле знаете, только не всегда.
– Почему же не всегда? – не согласилась дама на малое. – Вы, милочка, перед нами не возноситесь, мы тоже книжки читали и высшее образование имеем.
– Попы тоже с образованием, – возникла Зося Петровна, – у них академия.
– Да что вы со своими попами, моя милая, – раздражилась дама. – Я вообще некрещеная.
Присутствовавшие за столом посмотрели на даму осуждающе, и дама забеспокоилась:
– Мои родители были полными атеистами и жили вполне прилично.
– А что же тогда вы здесь делаете? – спросила Зося Петровна. Дама стала оскорбленно отрываться от стреноженного стула, внимание от Лушки отвлеклось, и Лушка с облегчением повернулась к обществу спиной. И вдруг заметила, что не слишком спешит укрыться за одинокими стенами и что стало даже интересно, о чем пытается сказать Зося Петровна и почему все – и торопливо окрестившиеся по собственному желанию в самое последнее время, и тайно крещенные в раннем детстве своими бабками вопреки трусливому гневу пап и мам, как было с Лушкой, – почему они с одинаковой осуждающей жалостью посмотрели на атеистическую даму и почему дама не смогла скрыть виноватого беспокойства и, похоже, молчаливо уступила первенство за столом Зосе Петровне, а прочие столь же молчаливо Зосю предпочли. Это что – это самое крещение-некрещение – на самом деле имеет для всех такое значение? И тогда, если имеет сейчас, то должно было иметь и раньше? Стало быть, тот давний партийный гнев ее беспартийного отца и обычное молчание матери были всего только уловкой, красочной демонстрацией на всякий там случай своих совпадающих с тогдашним авангардом взглядов? Или это вообще разыгралось для Лушки? И отцу и матери было сто раз наплевать на любые взгляды и любые авангарды, поведение диктовалось инстинктом самосохранения, которого не было у бабки, но который въелся в поры ее городских детей. «А я? – вдруг забеспокоилась Лушка. – Что из всего этого получилось со мной?» Она вдруг вспомнила свой школьный класс – должно быть, третий или четвертый – и девочку за третьей партой. У девочки всегда были туго заплетены косы и завязаны нищенски маленькие бантики – тогда как у всех прочих, и у Лушки тоже, несминающийся капрон пузырился выше головы. Девочка была изгоем, потому что о какой-то стати верила в Бога, и не как-нибудь, а по-баптистски, то есть вообще позорно; баптистские родители приучили дочь к твердой правде, и девочка никогда не врала, за что звалась сначала предательницей, потом и фашисткой, ее регулярно лупили портфелем по башке, а домашние считали, что ее подвергают гонениям за Иисуса Христа. Ребенок этих гонений хватил с лихвой, и Лушка сегодня поежилась за себя вчерашнюю, ибо первая и утверждалась на несчастном бледном создании, и не раз давала сверх нормы подлого тумака, да и вообще была инквизиторкой еще той, и на торжественной линейке, где бледному созданию собирались повязать красный галстук (хитрый ход в расчете на семейный раскол), победно выкрикнула:
– А она в Бога верит!
И всякие там пионерские руководители вынуждены были повернуть выкрик вопросом к адресату, и лицо звенящим голосом не отреклось, как трижды сделал евангельский взрослый мужчина.
Вот когда настигло Лушку бледное баптистское личико, которое ни в одной из провокаций не издало протеста, а только продолжительно смотрело редко мигающими молчаливыми глазами, которые не родили для Лушки ни одной слезы. Хотелось теперь провалиться со стыда, и Лушка поклялась, что когда-нибудь отыщет эту девчонку и покается перед ней, а еще посмотрит, какой женщиной той удалось стать.
Всё еще не входя в палату, Лушка приостановилась у белесого окна, пустоту которого давно не расчленяли ступенчатые листья, и стала думать, почему она, Лушка, спасовала сейчас перед застольной общественностью, да и с чем, собственно говоря, общественность к ней обратилась. Остались без коммунистических застенков и бесноватого фюрера, а кому-то, может быть, даже стыдно – ну, где-нибудь в глубине, под какой-нибудь левой подошвой, но что-то же в них помнит, как хотели забить меня, если и не до смерти, так до увечной покорности, растерзали же в клочья несчастную пальму; и меня хотели придушить, хоть и не сами, но знали об этом и молчаливо соглашались, потому что любили своего фюрера, а я его как бы отнимала – и тем, что не желала ему подыгрывать, и тем, что… ну, это, что не стала общественной женой, и тем, что собственноручно передала его – предала – в руки всех этих жующих жвачку белых халатов. Так вот поковыряешься да и поймешь. И самой захочется себя пристукнуть для удобства ближнего. В общем, я без претензии. Человек платит сам. Я плачу за свое, они за свое. Нет, у них это был не стыд. И не признание вины. То, из-за чего они позвали, было беспокойством о себе. Они в самом деле предложили мне президентское кресло. Власть пала, и они провели референдум. Они хотели поставить над собой хоть что-нибудь их превосходящее. Чтобы потом настроиться на волну вождя и стать его агрессивным продолжением. И не важно, какой будет вождь, хороший или плохой, во имя его всё равно будут казнить.
Какие странные связи между всем. Пока не думаешь, не замечаешь. Но почему мне никогда не хотелось подчиняться? И подчинять тоже. Я была сама по себе. Я и защищалась, чтобы остаться самой по себе. Мне хотелось жить на отдельном хуторе.
Ну, ладно. Вот меня позвали, и что? Если не плеваться, а поступить как надо. Как узнать, чт надо? Чт должен человек в каждый момент. Чт я должна в любых возникающих обстоятельствах. И мои ли это обстоятельства. Хотя как они могут быть не моими, если я их ощущаю. Если вошла в соприкосновение. Но всё ли, попадающее в сферу моих ощущений, есть удар призывающего набатного колокола? Меня позвали, и что я? А я воспользовалась первой возможностью от такого почета избавиться. Или это тоже есть мера моего участия в данных обстоятельствах и в данный момент?
Мера участия. В этом что-то. Потому что каждый раз сталкиваешься с живым, уже имеющим направление. До прикосновения к тебе оно было результатом, для тебя становится условием и началом. Если бы меня не позвали за этот привинченный к полу стол, я сейчас обо всем этом не думала бы. Недавно в физике встретилось похожее. Ну да, где векторы и равнодействующая. Каждая минута в жизни – равнодействующая. Всё влияет на всё. Для меня проблема в том, какой силы вектором я являюсь. Присоединяюсь, отстраняюсь или посередине. В любом случае выходит – участвую. Я часть множественной структуры, заранее ничем не предпочтительная. С точки зрения псих-президента, от этих мыслей надо лечить, а с точки зрения зама, меня можно употреблять в качестве тонизирующего. Чем мерить меру?
Пока я не связана личными отношениями, я более свободна. Если я, выйдя из больницы, забуду о существовании шефа, никто не обвинит меня в черствости или неблагодарности. Но если я не дочь и не друг, то что я должна каждому? Столько, сколько могу? Сколько хочу? Или на сколько соглашусь?
На таком уровне задача не имеет решения. То, что определяет, должно находиться выше. Или, наоборот, ниже. Значит, человек сам по себе занимает нулевое положение. И сам выбирает, в какую сторону качнуться. Выбирает тем, что находится выше его. Или тем, что находится ниже. Выше должна находиться перспектива. Возможность развития. Ниже то, что было. Что исчерпалось, всякий там животный опыт. То, что ниже, – это отрыжка. Тупик. И ты дурак, если туда лезешь. Это с тобой уже было. Ты пожирал ближнего, ты убивал, ты карабкался по чужим спинам, сидел в засаде, крал, предавал зачем же туда опять?! Да, это проще, ближе, ты это умеешь, но это… Это не дает утоления. Ты протестуешь. Ты хочешь того, что выше. Ты всегда хочешь того, что выше.
Почему же это так трудно? Почему человек не знает, в чем его продвижение? Потому что этого не знает никто, даже Бог? И человек должен сам? Должен ощущать в себе возможности, должен создать возможности… Пойди туда, не знаю куда, и принеси то, не знаю что. Но найди и принеси.
Я им сказала не то. И я забыла. Я забыла, что вина лишила меня выбора. У меня поражение в правах.
Собственно говоря, обществу нужны парии, чтобы стирать грязное белье. Правда, святые делают это добровольно.
* * *
Лушка нехотя вошла в палату. На тумбочке неуместно высилась стопка книг. Тех самых, которые похитили у нее когда-то давно, в какой-то начальной Лушкиной жизни. Похоже, власть действительно переменилась. Лушка отстраненно провела рукой по затрепанным переплетам. Вернули всё, кроме Евангелия. Пусть, подумала Лушка, Людмила Михайловна поймет. Хотя это то, что она могла бы сейчас читать без предубеждения и с желанием узнать, о чем люди думали две тысячи лет назад.
За спиной воровато чмокнула дверь. В щель просунулась непричесанная золотоволосая голова, подозрительно оглядела молчаливые стены. На стенах угрожающего не оказалось, дверь рывком распахнулась. Вошла, оглядываясь, давняя знакомая – над ее койкой пыталась Лушка стереть четырнадцать несмываемых душ.
Золотоволосая бесцеремонно уселась на Лушкину свежезастеленную кровать.
– Никому не скажешь? – подозрительно уставилась на хозяйку гостья.
– Никому, – приглядевшись к возбужденному лицу, пообещала Лушка.
Золотоволосая хлопнула Лушку по костлявому плечу и сморщилась:
– Фу… Одни кости. Ты запомни – мужик мягкое любит.
– Запомню, – кивнула Лушка, пытаясь определить, что дальше. Такие лапищи и придушат, если прохлопаешь. Но тогда не возник бы доверительный совет. И вообще я напрасно. Если бы что-нибудь – не явился бы книжный задаток. Власть переменилась. Они тоже. И Лушка пригласила к доверию: – Ты хочешь что-то сказать?
– Ну да, – тут же кивнула золотоволосая, будто только и ждала разрешающего вопроса. – У меня пятнадцатый будет.
Лушка уже приготовилась спросить, что за пятнадцатый, но вовремя сообразила, о чем речь. В беспокойных глазах напротив прыгало от радости.
– Ну, так хорошо! – поддержала Лушка. – Да это, может, и не пятнадцатый вовсе.
– А какой? – встопорщилась гостья. – Не веришь, что у меня их четырнадцать? Я что – считать не умею?
– Смотря как считать, – ничуть не смутилась Лушка. – Эти твои прежние четырнадцать совсем не растут.
– Тунеядцы, – согласилась золотоволосая.
– А пятнадцатый, может, станет первым, который вырастет, – окружала гостью осторожными доводами Лушка. – Первым будет, понимаешь?
– Первым! – восторженно взметнулась золотая грива. – Правильно – первым! Я знала, что поймешь. Ты и тогда – он же глаза открыл! Этот недоумок… На стене, самый маленький… Он же меня увидел… Один из всех!
Из Лушкиного прошлого мира возник младенческий взгляд, впервые узревший своего властелина, своего Творца, свою Мать… Внутри сжалось пониманием. Эта женщина тоскует по взгляду творения. Эта женщина хочет быть матерью.
Вот и вся болезнь. Вот и всё лечение.
– Только, может, ты ошибаешься? – осторожно спросила Лушка, чуть уклонив взгляд ниже лица золотоволосой, чтобы было понятно, что имеется в виду. – Ведь здесь это не так просто?
– Я всегда точно знаю, – с гордостью возразила золотоволосая. – И всякий раз без ошибки. Да я тебе скажу! Первый раз – я девицей была.
– Первый раз все девицы.
– Дура! Я не про то. Меня на аборт распяли – а я девица. И без всякой вашей подделки. А эти кобели ржали.
– Кто?
– Врачи. Собрались все. Заглядывали, как в кувшин, и ржали.
– Не бери в голову, – попыталась утешить Лушка.
– Так теперь что. Теперь не беру. Было-то как? Мой дурачок меня пожалел, я даже штаны не снимала, а всё равно.
– Так поженились бы.
– Хотели, а нас никак. Несовершеннолетние. Мать меня чуть не покалечила.
Лушка попыталась улыбнуться – чтобы не ухнуть в чужие провалы.
– Не бери в голову… – пробормотала она по-родному. Золотоволосая заморгала часто. С пухлых век свалились две слезины.
– А почему не смеешься? – спросила она, почти приглашая к веселью.
– Не смешно потому что, – объяснила Лушка.
– А другие – с копыт долой…
– Ну и плюнь.
– Я и так… – кивнула золотоволосая и вдруг фыркнула: – А они все хотят!
– Кто?
– Ну, здесь… Все забеременеть хотят, а получится – у меня. Да я тебе скажу… Ну, самое такое скажу, чему и не верит никто… Я после того раза – ну, после самого первого, когда ржали… Я после того не то что… Я от взгляда могу!
– Что можешь?
– Так я же говорю! От взгляда залетаю! Посмотрю на мужика – и готово! Посмотрю – и на аборт! Считаешь, справедливо? Все бабы – как положено, с чувством и по-всякому, а я – и знать ничего не знаю! Ну, представляешь – ни-ни! Одни чистки!
– Ну и подумаешь! – бодро сказала Лушка. – Родила бы одного-другого, а там бы наладилось.
– Так не дают! – вскочила золотоволосая. – Я тогда в эту консультацию – чтобы все по-правильному… Ну, муж и всякое такое… Я же не успевала! Без всякого разговора – бац! Мужик не моргнул, а уже алименты… А женская консультация меня – сюда, и нигде до сих пор не верят, соорудили мне там кремлевскую стену, а толку – шиш… Четырнадцать – видала?
Лушка кивнула, зачарованная. Золотоволосая наклонилась доверительно:
– А тут междусобойчик этот… А, думаю, да сколько можно, хоть попробую. И представляешь? Одно разочарование. То ли на гвоздь села, то ли шило проглотила… И из-за этого всемирная бодяга?!
Тут Лушка не выдержала и впервые то ли за два, то ли за три года согнулась от хохота.
– Тоже ржешь? – мрачно спросила золотоволосая. – Ржете все, а мои четырнадцать – непорочные, а их вычистили! А теперь что – теперь и я, как прочие… Кто теперь непорочного родит?.. Это вы сумасшедшие, а не я!
– Мы… – тихо согласилась Лушка. – И правда – мы… Ты не думай – кто-нибудь опять попытается… Получится когда-нибудь.
– Да, конечно, – сказала золотоволосая, – только я не смогла. Жаль, понимаешь?
– Тебя как зовут? – спросила Лушка.
– Надея… – как-то осторожно произнесла золотоволосая.
– Вот видишь, – сказала на это Лушка.
Надея замолчала, прислушиваясь к чему-то. И вдруг сказала:
– Что-то вижу. Только сказать не могу.
– Я не над тобой смеялась, – сказала Лушка, – а над всем этим… Из-за тебя получилось – если со стороны взглянуть… Вот где дурдом, вообще-то. Не в тебе, а за тобой. Ну, все прочие – идиоты, а ты – нет.
– А я думала – никто мне никогда ничего такого не скажет…
– Я тоже тут не ожидала. Со мной тоже тут говорили… – признала Лушка. – Нигде бы больше не получилось.
– А делать ты можешь? – спросила Надея.
– Не знаю, – сказала Лушка. – Это трудно – сделать то, что надо.
– А что надо – знаешь?
– Чтобы не уменьшаться, – сказала Лушка, – а наоборот.
– Вот, – кивнула Надея, – мне это и надо. Но меня опять уменьшат.
– Не соглашайся, – сказала Лушка.
– А они не спрашивают, – сказала Надея. – Они думают, что лечат. Лечат меня – от меня самой. Я тебе скажу. Я родилась, чтобы рожать, а мне почему-то не дают. Во мне вообще другого нет. Когда я беременная, я сразу нормальная.
– Но если ты про тот сабантуйчик… Ведь это совсем недавно?
– Да я на третий день точно знаю.
– Почему не третий? – удивилась Лупка.
– Ну, первый не в счет, сама понимаешь. На второй – слушаю. Живот слушаю, ноги, руки – везде. Оно везде говорит, а в голове – понимает. Всегда точно без всяких анализов. И про всякую другую могу сказать. За руку возьму и скажу. – Надея взяла Лушку за руку, с сожалением покачала головой. – У тебя нету.
– Нету, – подтвердила Лушка.
– Я их всех проверила, – сказала Надея. – Все пустые. Одна я.
– Не одна, – вдруг возразила Лушка.
– А кто еще? – ревниво удивилась Надея. Лушка промолчала.
– А! – прозрела Надея. – Это партийная? Я ее не считала… Да что у нее может! Партбилет и родится.
– Нет, – тяжело сказала Лушка, – у нее родится совесть.
– Сама отдельно, совесть отдельно – зачем ей? – усомнилась Надея.
– Чтобы когда-нибудь стало вместе, – сказала Лушка.
– Это она убила, да? А ребенок на нее смотреть будет… Лучше бы ей удавиться.
– Почему ей должно быть лучше? – странно спросила Лушка.
Надея взглянула в ее лицо и испуганно замолчала.
– Нет, – сказала Лушка. – Ты не так подумала. Я не прокурор. Я, наверно, защитник.
– Так я поэтому и пришла, – обрадовалась Надея. – Чтобы ты защитила.
– Да как?.. – вырвалось у Лушки.
– Ты можешь. Я чувствую. Мне больше не к кому, – сказала Надея. – Они же мне – как чуть, так укол. Ну и рисуй-считай! Ты сможешь? Я родить хочу! Чтобы они не на стенке только… Пожалуйста…
Слезы из пухлых глаз закапали очень быстро.
– Не реви, – тихо попросила Лушка.
Ну вот, сказала она самой себе, я запуталась в застольном президиуме, который зачем-то раздвинул мне, девчонке, место в своей середине и надеялся, что я не только выполню его желания, но и обозначу их. Чтобы они, сидящая за столом здешняя элита, получили возможность формулировать то, чего они хотят, не сознавая. Они не понимают, что могут хотеть разного. И что только увеличили мое ощущение вины и бесполезности. Но что-то смилостивилось надо мной, и вот человек сказал, чего просит, и сказал, что помочь могу только я, и так оно здесь и есть, и меня уже не укроет неопределенность, и если я отвернусь, то убьют, не ведая греха, и этого, и на крашеной стене проступит убогая идея пятнадцатого несовершившегося, и мой список убиенных удлинится, и неподъемная ноша станет еще неподъемней, но никто не освободит мои плечи. Никто, кроме меня самой. Решай, решай, тебе и нужно-то задержаться здесь на какой-то там год…
– Пожалуйста… – шелохнулся вовне голос Надеи.
– Да, да, – очнулась Лушка. – Да.
– Я сделаю всё! Все, что скажешь!
– Перестань, – сказала Лушка. – Хватит.
– Ага, – охотно согласилась Надея, мгновенно ощутив, что Лушка идет навстречу. Она целиком превратилась в слух. Она ждала приказа.
И Лушка приказала:
– Никому не говори. Ни во сне, ни наяву. Никому.
– Ага… Я же не дура… – радостно вскинулась Надея.
– И тех, на стене… Сотри их. Пусть этот будет по-настоящему первым. – Надея смотрела неуверенно. Лушка настойчиво повторила: – Ты должна привыкать… Ты же не оставишь их кому-то, когда выпишешься?
– Выпишусь? – Надея совсем растерялась. – Ну да, не оставлю… Меня правда могут выписать?
– Ты здесь сколько?
– Шесть лет…
– Хватит, может?
– Я уже и думать перестала… Ко мне и не приходит никто… И мать куда-то уехала… Мне и жить негде!
– Здесь тебе ребенка не оставят. Хочешь родить – выздоравливай.
– Не больно-то я и больная…
– Тогда заболей, чтобы выписали! – воскликнула Лушка. Надея вдруг улыбнулась. Блеснули дивные зубы. Под стылой маской неряхи стало оживать совершенное лицо.
А через час влетел зам и сел на соседнюю койку.
– Вы представляете, Гришина, они требуют священника! – выпалил он. – Кому-то из них вздумалось креститься!
– Ну и что? – ожидающе спросила Лушка.
– Эти идеи просто лезут в форточку! – возмутился он. – Месяц назад крестился мой старший брат. Старший, вы понимаете? Если бы это отмочил младший, я бы сказал, что у него молоко на губах и, соответственно, ветер в голове. А что я скажу старшему?..
– А зачем вообще нужно что-то говорить? – спросила Лушка.
– Но он же крестился!
– Он от этого хуже стал?
– Да нет… Курить бросил, нищим подает… Достоевщина какая-то!
– Ваша больница как называется? – задала глупый вопрос Лушка. – Лечебница для душевнобольных?
– Что вы этим хотите сказать? – заподозрил подвох зам.
– Если здесь люди, у которых болит душа, то, может быть, священник тот врач, который нужен? – Лушка смотрела спокойно и ожидающе. Будто действительно хотела услышать от зама хоть какой-нибудь ответ.
И заму вдруг расхотелось возмущаться, он вдруг признался себе, что притворялся – и сейчас, и месяц назад с братом, когда отчего-то брызгал слюной и крутил пальцем у виска, демонстрируя семейный позор. Никакого позора на самом деле он не ощущал, а похоже – заводил брата, чтобы тот привел какие-нибудь аргументы в свою пользу, а брат выслушал всё, и не сказал ни слова, и ушел неуниженный и таинственный, унося в сердце недостижимую примиренность с самим собой.
– Собственно говоря – ну да… – пробормотал зам. И вдруг выпалил основное: – А вы, Гришина, верите в Бога?
– Верю, – ответила Лушка.
Ответила так, как если бы ее спросили: «Вы, Гришина, дышите». – «Дышу», – ответила бы Гришина.
Странный вопрос, удивилась Лушка. Вопрос, у которого ответом может быть не только «нет», но и «да». Не веры он боится, а признания, что тоже верит. И наивно хочет, чтобы другой произнес эти политически стыдные слова: не в партию верю, а в Бога.
– Каждый человек верит, хотя, может быть, и не знает об этом, – осторожно сказала Лушка. – Только кому-то от этого радость, а кому-то страшно.
– А как, вы полагаете, было Олегу Олеговичу?
– Олег Олегович эксперимент ставил. Хотел узнать, как выглядит жизнь, если Бога из нее исключить.
– Вы полагаете, он потерпел поражение?
– А вы полагаете по-другому?
Зам покачал головой.
– Я у него был, – проговорил он, – сегодня после обхода. Купил банку сока и поил с чайной ложки. Сок по щеке стекал на шею. Бог наказал его слишком жестоко.
– Ну да, – сказала Лушка, – есть у Бога время носиться с грехами псих-президента!
– Вы полагаете? Но тогда можно всё?
– Так всё и можно.
– Значит, никакой разницы?
– Без разницы не бывает. Вы ее не там ищете. Хотите найти там, где нет.
– Да? Как это у вас так мозги работают…
– Сергей Константинович, а сок еще остался? Может, вы разрешили бы… Я могла бы около него побыть.
– Вы имеете в виду Олега Олеговича? Но… – Зам вдруг смутился и опустил глаза. – Вы, насколько я могу судить, не так уж сильно его любили?
– Мои прежние чувства относились к прежнему человеку.
– Видите ли, Гришина…
– Не думаю, что я смогу отравить его импортным соком. – Она поймала испуганный взгляд зама и ровно проговорила: – Убить просто. Для этого не надо спускаться этажом ниже.
Сергей Константинович старался посмотреть честно, но опять отвел взгляд. На лице полыхало смятение. Про Бога с Гришиной можно, а доверить ложку с соком…
– Я понимаю… – пробормотал он. – Что ужасно и неблагодарно… Но я не могу!
– Тогда зачем вы пришли? – спросила Лушка. – И зачем приходили вчера?
– Вчера? Да, да, вчера… И сегодня… Докажите! – вдруг воскликнул он. – То, что вчера… Повторите! Что у окна и со снегом… Или что-нибудь… Докажите!
Лушка посмотрела на него с сочувствием.
– Нет, – качнула она головой. – Это бесполезно. На доказательства вы потребуете других доказательств. Зачем прикасаться к ответам, когда нет вопроса?
– Да, я боюсь… – пробормотал он. – Мне охота спросить, а я боюсь… Почему ты не боишься? Почему?..
– Не мучайтесь так, Сергей Константинович. Надо проголодаться, чтобы понять, что хочешь есть. Сейчас вы хотите, чтобы я доказала вам жизнь. Как если бы ребенок питался грудью и требовал доказательств, что грудь есть.
– Я не про жизнь… – попробовал защититься Сергей Константинович.
– А про что? – спросила Лушка.
– Не знаю…
– А это тоже жизнь – то, что вы не знаете. Но я не настаиваю. Мое – не ваше.
Лушка взяла отложенную книгу и положила на колени.
Зам неловко поднялся. Зазвучали излишне быстрые шаги. Шаги приостановились у двери. Должно быть, зам оглянулся. Или хотел оглянуться.
Лушка не подняла головы.
Теперь она была рада, что книги вернулись. Она их прочитает. И перечитает снова. И попробует догадаться, что скрывает их поверхность. Она приблизится к обкатанным словам – и обнаружит пустоты в их сцеплениях, и не побоится заглянуть сквозь пугающие сторожевые тени – там что-то, что-то, иначе не надо было сторожить и отпугивать неготовых, там что-то, что-то, которое меня ждет…
Постепенно ее стало охватывать беспокойство. Что-то в визите зама было не так. Его неустойчивое настроение, внеземные вопросы то ли о смысле жизни, то ли ни о чем, да и сам его непонятный приход – с чем он пришел? С известием о том, что общественность потребовала священника? А Лушка при чем? Она что – профком или бухгалтерия? Всё таило что-то невысказанное, словно зам попеременно склонялся то к одному, то к другому, а говорил при этом третье и четвертое.
Нет, поняла Лушка, он приходил с другой целью. Ей надо было вовремя настроиться на внутреннего зама, но она не предполагала с его стороны никакой угрозы и не искала скрытые смыслы в его поведении. Нет, поправила она себя, угроза была не с его стороны, но он в курсе и каким-то боком с угрозой связан.
И тут, без всякой вроде бы связи, Лушка подумала о следователе, который являлся сюда уже который день подряд, но Лушку разговором не удостоил. Можно было и раньше сообразить: что-то не так. Будь Лушка на его месте, то именно с Гришиной и начала бы. Теперь нарочитость следовательских действий просто выпирала, хотя раньше казалось: не вызывает – не надо. Лушке и так всё ясно, а если ясно ей, то почему не может быть ясно другому. Однако странный зам чуть не криком прокричал, что не так тут всё просто. Значит, с зама ей и начинать.
Она отложила увлекательнейший учебник стереометрии, который стягивал материальный мир соотношениями и жесткими зависимостями, за этими зависимостями заподозревалась Лушкой давняя свобода, в которой немыслимо материальное рабство, потому что… Лушкина мысль споткнулась в своем полете о зама и не достигла возможных новых просторов.
Ладно, сказала Лушка, просторы потом, сейчас мне нужен зам.
Зам вошел стремительно, будто сдавал стометровку, и сказал без предварительных нюансов:
– Гришина, вам не повезло. – Лушка смотрела вопросительно. Лучше не мешать. Пусть сам скажет всё, что может. – Ладно, – проговорил зам, – я скажу. Я хотел вас выписывать – на мой взгляд, вы не представляете клинического интереса. Я не раз говорил об этом Олегу Олеговичу, но… Так вот, теперь тоже – но. Я понимаю, вы уникальное явление, и это вынуждает меня… Я хотел вас уберечь. И сейчас хочу. Короче говоря – я оставляю вас здесь на неопределенное время.
Лушка всё так же продолжала смотреть. Зам вздрогнул. Как лошадь – спиной.
– Видите ли, Гришина… В общем, у следователя на вас свидетельские показания. Десять человек видели, как вы душили Марию Ивановну.
– Я?.. – вырвалось у Лушки. Зам покивал с сочувствием:
– И другие десять клянутся, что Гришина, светясь в темноте как покойник, неправильно крестилась не той рукой. И не от плеча к плечу, а от колена к колену. И гипнотизировала несчастную постреволюционерку, скаля зубы и требуя: крови! крови!
Лушка пробормотала:
– Здесь не то заведение, которое должно их лечить.
– Очень интересно, Гришина. Куда же прикажите их определить?
– Да высадить всех на фиг из вашего трамвая! Пусть чапают пешком!
– А пешком – это как? – заинтересовался зам.
– А чтобы сами добывали себе перловую кашу с хеком. Им делать нечего! Они у вас сплетни сочиняют, как стихи!
– Вы так полагаете, Гришина? – задумался зам. – Может быть, может быть… Но речь-то не об этом. Речь, извините, о вас. С их подачи и приговорить могут.
– Да пусть! – легкомысленно отмахнулась Лушка. На лице зама проступило скорбное терпение.
– Понимаете, Гришина… Я здесь не первый год. Понимаете, здесь ложь – не ложь и правда – не правда. Там, за этими стенами, этого не понять. Да, эти свидетели лгут. Да, они ничего не видели. Но здесь утверждение факта не есть доказательство, а отсутствие факта не есть оправдание. Они не видели, но могли почувствовать. И могли вообразить, что чувствуют. А я приходил к вам – чтобы увидеть… Я отдаю себе отчет, что могу ошибиться. Но я предпочел сделать выбор в пользу не-вины. И я… Я не дал согласия на встречу следователя с вами – поскольку это повредило бы вашему состоянию. И я… Я оставляю вас здесь до полного выздоровления.