355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 6)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)

Лушка, пребывая на полу, собою ощущала происходящее, вчитывалась в каждого, кто чем-то обнаруживал свое присутствие, и чужие желания и обиды резонансно пробуждались в ней как собственные, она чувствовала, как нужен ей украденный платочек, как хорошо теперь всем показать, какая она воспитанная и аккуратная; как захотелось даме пойти в кино в новом наряде и хорошей прическе, как вообще хочется хоть куда-нибудь пойти и хоть что-нибудь сделать; как муторно слоняться от стены к стене весь день, и вчера, и завтра, как ломит подошвы от груза пожилых тел и как хочется присесть хоть на минуту; и как это несправедливо – целый месяц ни разу не посидеть на стуле; и даже если вплотную к тебе чей-то жаркий бок – это тоже хорошо, это значит, что ты не одна, и уже не покинута, и можешь на час оттолкнуться от одиночества; и так охота что-то сказать, чтобы тебя заметили, так охота словами доказать свое существование, а сказать нечего; и как это у других слова находятся, а у тебя нет, а когда ты их наконец выловишь, то разговор окончился, все ушли на обед, на процедуры, в палату или в туалет, и твое несостоявшееся участие в единстве томит и жжет, и ты ждешь завтра для нового своего обозначения, но ничего не скажешь и завтра, потому что другие успевают быстрее; эти громогласные держатся кучкой и главенствуют, они умеют страдать меньше; а таких, как ты, ранит каждая минута, ранит взгляд и отсутствие взгляда, ранит слово и молчание, ранит утро, потому что за ним последует ранящий день, и ранит вечер, потому что перейдет в губительную тьму; и никто, никто… и ты никто, и все никто… И непонятно, что я делаю в своей жизни.

Мне это не вынести, подумала Лушка, закройте меня, я не могу слышать всех.

Откуда-то сверху на плечи опустился бабий платок, чья-то рука протолкнула его между стеной и Лушкиными лопатками и расправила на Лушкиной тощей груди. Лушка никак не могла увидеть, кто перед ней, потому что перед лицом были только толстые ноги и толстые руки, руки прикоснулись к плечам и уплыли вверх, а потом онемевшая Лушка увидела чью-то удаляющуюся круглую спину. Она уткнулась головой в колени. Ей показалось, что она хочет плакать. Или даже, может быть, плачет. Плачет по совершенно неизвестной причине.

Делегация вернулась. Узурпаторы виновато подхватились, освобождая многосуставчатый трон. Последней, зажав обеими руками бумажную сумочку с позаимствованным имуществом, поднялась старуха. Выцветшие глазки лучились. Старуха была довольна, ей удалось насидеться больше, чем другим.

В Лушку, как в воронку, засасывалась приниженность и покорность видимых людей, и малый их разум будил потребность заботы. Внутри поднялась волна сочувствия, и Лушкина душа с отчаянием бросилась в эту волну и понеслась всем навстречу и, достигнув каждого, заметалась, не зная, как нужно любить.

Кто мог, тот сел. Кто стоял, тот остался стоять. Опять, как кочки в болоте, стали выпирать слова:

– Кофточка у ей – целиком кружево.

– Не кофточка. Блузон.

– Напрасно фуфырится. Он с ей нынче никак.

– Дамы, про интим не будем.

– Двери не закрывали, ага.

– А мне дылды загородили – не прониклась.

– Это что! Однажды я такое видела… Ой, нет, не скажу.

– Дамы, пусть родственники скинутся нам на телевизор.

– А если кого выпишут?

– Родственники чушь.

– Живьем красивше.

– Продирает, ага.

– Про радио забыли. Будем развивать кругозор.

– Кругозор. Квадратозор. Углозор.

– Давайте создадим комиссию.

– Всегда кто-то ломает.

– К стенке!

– Вот именно.

– Решено, пишем заявление, а то карандаш отберут.

Заявление опять написали. И подписались. А дама, кроме подписи, изобразила себя в кружевной кофточке.

Слезы если и были, то высохли. Лушка мрачно смотрела в пол.

Приехал обед. Разговор распался. Каждый стал сам по себе. Появилась цель – поскорее занять место в столовом закутке. Никому не нужный заявительный листок упал под ноги. На даму в кружевной кофточке наступил поношенный шлепанец. Карандаш припрятали для следующего будущего.

Лушка пыталась найти женщину, которая укрыла ее платком, но платок в палатах не признавали, а запомнившейся спины и синеватых мощных ног ни в ком не обнаруживалось. Может, женщину выписали, и она перед уходом раздала что было.

– Выписали, выписали, – закивали Лушке. – Сразу четверых выписали. Тут бывает, что и выписывают.

Лушка обеднела. Не первый раз так – делают и скрываются. И неизвестно где теперь. И Лушка опять беспризорная, сама себе и мать, и дочь, и главный начальник.

И зная, что напрасно, Лушка продолжила поиск и зашла в последнюю необследованную комнату. Там было несколько женщин, сидели кто где, были и пришлые, на Лушку не обратили внимания, слушали какую-то чернявую. Чернявая, одна из всех, лежала, вытянувшись поверх одеяла, засунув ладони под затылок, глядела в потолок и говорила:

– Именно Точка! Все вышло из Точки. Кроме Точки, не было ничего.

Лушка обежала взглядом присутствующих – нужной спины среди них не было. От нечего делать стала рассматривать чернявую. Качественная одежка спортивного вида, стриженые прямые волосы, которые почему-то не свалились на подушку, а протянулись вдоль бледных щек, челка, как завеса, наполовину прикрывала лоб, и тоже правильно и ровно, как на парике. Острые локти ограждающе торчали в стороны, ступни в красивых тонких носках прямолинейно натягивали тонкие легинсы – впечатление не больничное, независимое, пантерное.

– Давай, Марья! – не выдержал кто-то. – А потом как?

– А Бог? – не согласился другой голос. – Если точка, то как Бог?

– Бог тоже был в точке, – ровно проговорила Марья.

Лушка бесшумно опустилась на корточки – чтобы не торчать у двери и чтобы удобно. Она вдруг поверила, что Марья это видит – Бога в точке.

Марья прищурилась в потолок.

– Возможность… – проговорила она. Голос был напряженный, как толстая проволока. – В Точке заключена возможность всего. Точка потенциальна.

Лушка посмотрела на слушающие лица. Лица были серьезны и разумны. Они понимали про Точку. Возникло знобкое ощущение великого сумасшествия.

Марья скручивала свою проволоку в пружину:

– Мы не можем быть случайностью. Мы слишком сложны, чтобы быть случайностью. А это значит, что мы – следствие. И если бы мы оглянулись, то увидели бы бесконечную лестницу жизни, ведущую вниз.

Лушка тут же увидела эту лестницу, болтающуюся в темноте, уцепилась по-обезьяньи и стала пятиться в бездну, нащупывая нижние ступеньки, но ступеньки сделались не такие, стали податливые и как бы живые, их образовывали чьи-то головы, а потом тела, которые голов еще не придумали, а потом низ лестницы стал стремительно закручиваться и превратился в невообразимое движение, у движения не было плотности, а только скорость, и Лушка испугалась, что ее затянет и она тоже распадется на кучку маленьких вихрей, испуг все остановил, и она обнаружила себя в чужой палате, у стены и на корточках.

– Ну, кто-нибудь попробовал подняться по лестнице? – насмешливо спросила Марья.

– Чего путаешь? – недовольно отозвалась грудастая деваха. – Говорила – вниз, стало быть – опуститься.

– Ладно, опуститься, – совсем не смутилась Марья. – Кто же заглянул в колодец?

Все молчали, переглядывались.

– А вдруг не выберешься? – поежилась здоровая тетка. – Или оборвешься…

– Да мы и так оборвались, – усмехнулась Марья. – Ну ладно. Никто так никто.

– Я, – сказала вдруг Лушка.

Все на нее уставились. Марья помедлила, выискивая что-то в потолке, и вдруг пружинно села, свесив ноги на Лушкину сторону.

– И что? – спросила она. В черных острых глазах интерес. – Далеко сбегала?

– Наверно, далеко, – сказала Лушка. – Ураган начался.

– Эки страсти! – произнесла деваха.

– Ну, не ураган, – поправилось Лушка, – а скорость. Одна скорость, без ничего.

– Движение, – сказала Марья.

– Ну да, – согласилась Лушка. – А еще дальше – можно?

– Можно хоть куда, – сказала Марья. – Хватило бы воображения.

– Это не воображение, – возразил Лушка. – Это – будто знаю.

– Тем лучше, – сказала Марья, вставая. Никто так не встает, восхитилась Лушка. Будто пружина выпрямилась. – Пойдем погуляем.

Лушка попробовала разжаться по-Марьиному – получился бросок вверх и стойка для боя. Марья слегка улыбнулась.

– Нормально, – сказала она Лушке. – Если квашня с опарой – любую начинку положат.

Они вышли. За ними осталось недоброжелательное молчание.

– Посмотри, – сказала Марья. – Все сидят, стоят, и никто не ходит.

– Я тебя тоже не видела, – заметила Лушка.

– Мне хватает кровати. Я превратила ее в балетный станок.

– Балерина, что ли? – спросила Лушка настороженно. Ей почему-то этого не хотелось.

– Только до четырнадцатилетнего возраста, – успокоила Марья. – В более взрослом состоянии – инженер.

– А еще более взрослое состояние – может быть? Здесь, например?

– Ну, если общественные стереотипы перестанут иметь значение…

– То-то я в шестом классе бросила школу, – серьезно сказала Лушка.

Марья хмыкнула. Спросила, не поворачиваясь:

– И начала дорогу сюда?

– У меня здесь пересадка, – не согласилась Лушка.

– А какой поезд нужен, знаешь?

Она смещала смысл. Даже переворачивала на противоположный. Будто дразнила. Или провоцировала возмущение. Но Лушке возмущаться не хотелось. Наоборот, она ждала следующего поворота и на каждый Марьин заход отвечала серьезно и с готовностью признать правду. Если такая наличествовала. И Лушка медленно нащупывала ответ.

– Знать – не подходит. Знать – сразу через много перескочить, и где-нибудь будет не то – насильно или нарочно. Чужое. Не мое. Лучше как-нибудь не так… Можно просто слышать: это? не это? Если это – уже не спутаешь. Запомнишь, как пахнет.

– Много нанюхалась? – усмехнулась Марья, опять все выворачивая.

– Даже еще больше, – добровольно кивнула Лушка и посмотрела на Марью: почему она без бровей? Выщипала, что ли? С какой бы стати? И чуть не ляпнула вопрос, но осадила себя – зачем об этом знать? Ну, не выносит человек собственных бровей, ну и пусть.

– Ты что – никогда не думала, зачем человек? – спокойно спросила Марья. Будто интересовалась настроением или ничего не значащим сном.

– Какой человек? – Лушка насторожилась. Первый раз за всю беседу в вопросе оказалось неприятное. Для Лушки неприятное.

– Любой, – пояснила Марья. – Каждый.

– А какое мне дело, зачем любой и каждый, у меня от своего несварение. – И поняла, что уклонилась или даже солгала.

– А ты? – ласково прозвучала Марья. – Ты – зачем?

Садистка.

– А мне без разницы. – Лушка вяло повела плечом.

Марья нахально уставилась в Лушкину физиономию. Ну и пожалуйста.

– Неправда, – спокойно проговорила Марья. – Это оборонительная реакция.

Побродили еще. Разошлись.

Лушка, стоя у коридорной стены, смотрела в беззвучное белесое окно.

– Кажется, что там ничего нет, да? – проговорил рядом Марьин голос.

– Везде что-то есть, – отозвалась Лушка, не оглядываясь.

– Если бы мы здесь родились и никуда отсюда не выходили, мы бы отрицали существование человечества, а свое сумасшествие считали нормой.

– Здесь не сумасшедшие, – сказала Лушка, – здесь лентяи.

– Какая разница, почему ты дурак, – отозвалась Марья, и тапочки четко прозвучали, удаляясь.

Лушка посмотрела вслед. Тапочки были с меховой оторочкой. Лушка спросила вслед:

– Ты чего-то от меня ждешь?

– Человек должен задавать вопросы, – сказала Марья, не оглядываясь.

– Вот я и задала, – сказала Лушка.

– Ну, тогда я ответила.

По коридорному полу цокали каблучки, которых не было. Какие еще вопросы? Что она о себе воображает?

На вечернем шествии после перлового ужина Лушка пристроилась рядом.

– Задай вопрос, на который я не могу ответить, – потребовала она.

– Зачем человеку жизнь? – без паузы сформулировала Марья.

– Чтобы умирать, – не задумываясь ответила Лушка. У Марьи дрогнули отсутствующие брови.

– А смерть?

– Для рождения.

– Ты веришь, что родишься снова?

– Я без веры. Я умираю сто раз на день. Каждую минуту, может быть. Был вопрос – и нету. Был ответ – и его нет. Почему об этом нужно говорить?

Марья помедлила, всматриваясь.

– Чтобы чаще рождаться, – прозвучало задумчиво. А может, с сомнением.

– Еще чаще мне уже не вынести, – проговорила Лушка, всё меряя собой. Добавила: – Я не люблю о таком. – И, уже отворачиваясь, уже уходя, заметила взгляд Марьи – огорченный, все еще чего-то ждущий, но не задержалась, пошла, а за спиной сомкнулось чужое одиночество.

В палате Лушка возмутилась собой: тоже мне цаца. Ну, заумная бабенка, так и что теперь. От заумности, наверно, и лечат. А Лукерья Петровна у нас такая, Лукерье Петровне – чтобы любимые мозоли не тревожить, она у нас всегда под дурочку работала, с дураков какой спрос, а тут человек нормальный, на полцены не соглашается, хочет разобрать, на каких условиях его пригласили в жизнь.

Лушка усмехнулась, вспомнив, как сравнивала себя с теми, кто считался умным, заглядывала в них, будто в пустой кувшин, пренебрежительно удивляясь, что не обнаруживает оправдывающих титул обстоятельств. Нахватались кувшинчики верхушек, будто сами глину месили. Лушка этих кухонных аристократов терпеть не могла и, что бы они ни провозглашали, наперекор ни с чем не соглашалась и, ввиду недостаточной загруженности образованием, нахально перла отсебятину и всякий вздор, а может – и не всегда вздор, у кодлы ее анархические приемники имели успех, а умник на глазах у всех линял и затыкался. Получалось странно. Получалось, что умники свое умное не защищают и, стало быть, не любят, стало быть, догадываются, что оно им не свое. И они казались Лушке мелкими воришками, неожиданно застигнутыми в чужом кармане. И она вместе с ними тоже.

Нет, от всего умного Лушку тошнило.

Марья опять лежала на своей кровати очень параллельно и вещала всем, кто пришел слушать:

– …Потому что Точка породила мир. Точка – это Бог!

– Чего перевертываешь-то? – поежилась какая-то тетка. – Вот как грянет на твою голову… Это Бог все породил. От Бога все. И точка от Бога. Потому что самое малое, что есть.

– Ну, ты умница! – согласилась Марья. – Ты голова! – Тетка невольно разулыбалась и потупилась. – Самое малое – и я про это! Мир не мог начаться с большого. И со среднего не мог. Только с самого малого – с точки!

– Нет, – испуганно мотнула головой деваха. – Бог сразу был большой!

Марья кивнула, не находя противоречия. Подтвердила:

– Громадный! Бесконечный… Совсем бесконечный – никаких границ ни наружу, ни внутрь. Вы представьте – совсем без границ… Никакой опоры, сам в себе тонет…

– Почему – тонет? – прошептала деваха.

– Потому что во все стороны никакой разницы… – Марья даже глаза прикрыла от картины, которую видела. – Во все! Да и сторон нет. Такое бесконечное и такое беспомощное…

– Как ребеночек, да? – посочувствовала деваха.

– И везде один, и ничего другого неоткуда взять – потому что эта твоя бесконечность нигде не кончается…

– Бедненький… – всхлипнула деваха. – И пожалеть некому. Как же справился-то?

– Очень просто, – сказала Марья. – Положил начало. Разделился внутри себя… Завеса в храме разодралась надвое.

– Ну да, – согласились с дальней койки, – а потом опять надвое, а потом пойдем…

– А теперь звезд-то, травы-то, зверья-то, – вздохнула тетка. – И людей шесть миллиардов, и я среди них… Неужели и я Богу зачем-то?

Резко распахнулась дверь. Все вздрогнули, даже Лушка. Только Марья меланхолически повернула голову: белый халат.

– Опять? – возмутился халат. – Немедленно разойдитесь! А вы, милочка, не волнуйте больных божественным. Вынуждена доложить о всех Главному.

– Да я только ножницы попросить, – замельтешила Лушка. – Ногти, видите? Как у курицы, шлепанцы протыкают!

– Что? – заморгал халат. – Какие ножницы? Ножницы здесь не положены, обращайтесь к нянечке… Да, я что-то хотела еще. Что-то еще, что-то еще… А где остальные?

– Остальные – это я, – принимала огонь на себя Лушка. – Я там сидела, теперь тут…

Халат строго хмурился, шарил взглядом на заправленных кроватях, под кроватями, повсюду была законная пустота, только эта Гришина бормотала про ножницы.

– Ножницы – у сестры-хозяйки, – сурово изрек халат. – И только по субботам!

И неохотно удалился, предупреждая палату начальственной спиной.

Повисло молчание.

– Не стоило… – пробормотала Марья.

– Да ну! – дернула плечом Лушка. – Мы тут не в партизанах – каждую минуту командовать.

Марья хохотнула.

– Хорошо они у нее за спиной протискивались, а она в окно смотрела. – Опять хохоток. – Это у тебя как?

– Случайно. Разговор испортила, корова…

– Наговоримся, время есть, – сказала Марья.

– Про время ты тоже знаешь? – уцепилась Лушка.

– В каком смысле?

– Ну, в этом, – пояснила Лушка, – в божественном.

– А почему спрашиваешь?

– Ну, не так с ним что-то, со временем. То такое, то этакое, а придуряется одинаковым.

– Да его вообще нет, – равнодушно сказала Марья. – Это только палочки для счета. У приготовишек.

– А когда считать научишься?

– Ну и будешь к вечности прибавлять вечность.

– Мне надо спросить, – проговорила Лушка, глядя перед собой. Марья вроде бы кивнула. – Важное, – сказала Лушка. – Совсем важное. – Марья кивнула снова. Хорошо, что она молчит. Но мне придется словами. Слова стоят у меня в горле. – Если я… что-нибудь ужасное. Совсем ужасное. И поняла только потом. И это ужасное – навсегда. Не изменить. И вот теперь жить. Не жить было легче. Но я и это поняла – что легче нельзя. Я не хочу легче. И вот я думала – снова, снова, снова… О том, что получилось. Умирала, оживала, умирала, оживала… И вдруг совсем недавно, несколько дней назад, вдруг – о другом… Снег летит, солнце, весна будет, еще какое-то… Не имеющее отношения. Предательство. Я предала свое ужасное. Как бы забыла. Нет, я не забыла, оно все время внутри. Но вот видишь – говорю, целыми днями смотрю на других… Посторонние впечатления. И чувства посторонние. Как мне к этому? Нет, подожди. Самое главное – я хочу, чтобы… в общем, чтобы мне отплатили. Я не хочу облегчения, не хочу никакого прощения, совсем не хочу… да это и вынести невозможно. Была вина – и с какой-то там минуты вины нет? Невозможно. Пусть наоборот. Пусть какой-нибудь Бог мне отплатит. И пусть сполна. Но я… Я перестаю думать об этом… о том, что совершилось… Я что-то забываю?.. – Марья все молчала. – Ты ничего не скажешь? – тихо спросила Лушка.

– Я пытаюсь не сказать пустого, – ответила Марья.

– Я могу подождать, – согласилась Лушка.

– Не в этом дело. Допустим, я выдам формулу, какой-то умный ответ, но у тебя-то какие основания этому верить?

– А нельзя – чтобы точно?

– Точно можешь только ты сама. Я не хочу кормить тебя рыбой.

– Это как?

– А это принцип: или давать человеку раз за разом готовую рыбу, или научить его рыбу ловить.

– Я думала, что ты…

– Не думай, что ты думаешь, когда думаешь… Думать – рождать мысль, а мысль – это уже ворота, в которые въезжает действие.

– При чем тут действие? Если ты не хочешь отвечать…

Внезапно Марья схватила Лушку за руку, нажала между большим и указательным пальцами – Лушка вскрикнула от резкой боли и, вырвав руку, смотрела на Марью, все больше бледнея и непримиримо заостряясь лицом.

– Ну, ну… – спокойно сказала Марья. – Это всего лишь основание для ответа на заданный вопрос. Когда успокоишься – скажешь, а пока помолчим.

Лушка, поколебавшись, снова пошла рядом. Они еще раз свершили путь от решетки до решетки.

– Ладно, – сказала Лушка. – Давай.

– Больно?

– Ну, больно.

– Как считаешь, ощущение и чувство – одно и то же?

– Ну… Слова разные, значит – и то, что в них, разное.

– Найдешь разницу?

– Ощущение – толще.

– Почему? Ты работай. Тут некуда спешить. Работай, работай, у тебя должно получиться.

– Значит, почему толще… Потому что грубее.

– Дальше, дальше. Сама спрашивай: почему? Лови рыбу!

– Почему грубее? Потому, что так воздействует… Нет?

– Когда я тебе нажала на руку, это было чувство или ощущение?

– Чувство. В глазах потемнело.

– От боли потемнело?

– Зачем? От возмущения. Провести бы приемчик…

– Не отвлекайся. Говоришь – возмущение. Оттого, что я взяла тебя за руку?

– Ничего себе взяла!

– Отвлекаешься. Все, не относящееся к делу, треп, а треп – проматывание наследства.

– Какого еще наследства?

– Жизни. Потопали дальше? Итак, ты возмутилась. Отчего?

– Неожиданно… Несправедливо.

– Причина несправедливости?

– А это уж ты скажи. Тебе так захотелось, а я при чем?

– Убедила, ставлю вопрос иначе. Если ты завтра утром скажешь мне доброе утро, а я в ответ назову тебя синявкой, я причиню тебе боль?

– Ну…

– Без трепа.

– Да.

– Одно боль и другое боль. Разница?

– Когда синявка – больно не телу, когда за руку – руке.

– Душевная боль, физическая боль. Одно – чувство, другое – ощущение. Ощущение присуще физическому телу. Тело есть материя и отзывается на прикосновение материи.

– А какое отношение это имеет…

– Не спеши. Я просто насаживаю на крючок червяка. Но чтобы сверх меры тебя не раздражать, попробую провести анализ сама. Ощущение – начало информации. Сигнал хозяину: сообщаю то-то, прими меры. И ты принимаешь: боль – отдергиваешь руку.

– Я говорила о другом.

– Не спеши. До того, о чем ты говорила, еще неблизко. Ощущение – середина между воздействием и противодействием. Я надавила – боль – ты отдернула руку и заодно меня нокаутировала. На физику отвечает физика – с одним уточнением: отвечает физика живого тела, а это немного другое, чем бильярд – один шар принимает движение другого. Ты сама назвала, что усилило в тебе боль: чувство несправедливости. Ощущение, будучи толще, породило то, что тоньше. Примитивная боль вызвала совсем не примитивное возмущение – возмущение несправедливостью, а не самой болью. Если бы я вытаскивала тебе занозу, ты боль перенесла бы и не возмущалась. Были супермены, что на пытке в харю плевали, а могли бы предать, чтобы избавиться от истязаний. Есть возражения? Можно дальше?

– Давай.

– Следующий уровень – чувство.

– Чего – уровень?

– Так. Нормально. Попробую нащупать.

– Нащупать? Разве ты еще не знаешь?

– На тему, которую ты мне задала, я никогда не думала. Однако, если есть вопрос, должен быть ответ. Собственно говоря, я решаю задачу. Согласуясь, разумеется, со своими представлениями о других проблемах. Что? Обидно?

– Не знаю… Я спрашивала серьезно.

– Я совершенно серьезно и с полной ответственностью. Но я не рецептурный справочник. Да и рецепты хороший лекарь всегда варьирует. Потому что все разное, ничто не повторяется. Конечно, всю цепочку рассуждений можно провернуть почти мгновенно и выдать что-то вроде заголовка вместо статьи, но мне показалось, что в твоем случае рациональнее рассматривать себя не спеша. Ты не согласна?

– Терплю же…

– Чудненько. Остановились на уровне. Уровнями чего в человеке являются ощущения, чувства, эмоции и наверняка что-то еще? Что-нибудь приходит в голову?

– Может – жизнь? – неуверенно предположила Лушка.

– Жизнь… – повторила Марья, что-то к чему-то примеряя. – Уровень жизни. Уровень проявления жизни. Но при такой постановке человек превращается преимущественно в пассивную величину, а на самом деле не только так. Ты же не провела приемчик? Воздержалась. Для этого потребовалась сила, превысившая начальное возмущение. Она откуда-то взялась. И ты какое-то мгновение стояла перед выбором: провести приемчик или не провести. Какое-то время назад ты бы его провела без колебаний, так? Следовательно, в тебе что-то изменилось. В тебе открылись резервы, или, лучше сказать, новые возможности… Что-то привело тебя на другой уровень. То есть ты перешла сама, но что-то подтолкнуло и помогло. Ты реализовала сейчас основную свободу космической конституции, данную человеку, – свободу воли, свободу выбора. Преодолела реакцию, лежащую на более низком уровне – нокаутировать. У преодоления более мощный источник силы, я своим щипком этой силы в тебя не вкладывала.

– Так из чего же человек? – пробормотала Лушка. – Если в нем столько всего…

– Клюет…

– Что?

– У тебя клюет.

– А, брось! Ты там что-то про жизнь…

– Да, я хотела сказать, что жизнь – это слишком обширно для нашей с тобой темы. Лучше – познание. Познание, сознание и так далее.

– Не поняла.

– Ощущение – начало познания. Тепло – холодно, горько – сладко, да – нет… Интересно, интересно, не началась ли двоичная система с ощущения? Ощущение познает предметную материю, чувство может иметь дело с материей беспредметной. То есть чувство – новая ступень познания. Новый уровень. А?.. Удовлетворимся?

– Можно.

– Чувство, порожденное не только однозначной материей, не только категориями тела – вредно – полезно, есть – нет, но и чем-то несущественным, вроде красоты, добра, любопытства, справедливости – несправедливости… В человеке открылось новое измерение. Вся культура создана чувством. Чувство распахнуло перед человеком других людей и внешний мир. Чувство привело к божественной способности творить. В этом измерении «да» – уже не только «да», и «нет» – не только «нет». Чувство привлекло человека к самоосознанию и поиску своего места в среде других категорий.

– Этих чувств – как собак нерезаных, – пробормотала Лушка. – Ты о каком?

– О любых. О всех. Миллионы щупалец, пробующих все, что попадается.

– Ничего себе!

– Хорошо, миллионы датчиков, сообщающих мне результаты познания.

– Зачем?

– Для расширения жизни. Для того, чтобы возникло сознание. Через чувство с человеком связывается все существующее. Через нас все обретает сознание.

– Сознание – это ум?

– Нет.

– Разум?

– Нет. Это система, в которой человек нашел место не только себе, но и всему, что тоже знает. Следующий уровень, перспективы которого сегодня почти не понятны.

– Один знает больше, другой меньше…

– Это временно. Потом все будут знать все. И «нет» превратится в «да».

– А потом «да» превратится в «нет»?

– Так далеко я не заглядывала.

– И ты считаешь, что ответила на тот вопрос, который я задала?

– Нет. Но теперь могу ответить. Попытаюсь. Чувство не может быть направлено только внутрь. Чувство требует преобразования – себя, своего ближнего или всего мира. Или всего этого сразу – если потянешь. А если его удерживать внутри насильственно, оно опустится до уровня бурчания в кишечнике.

Лушка молчала. Молчала от решетки до решетки.

– Тебя мой ответ не удовлетворил? – спросила Марья.

– Частично, – отозвалась Лушка.

– Тогда это очень много, – сказала Марья.

Они кивнули друг другу, обходясь без дальнейших слов, и Марья пошла в свою комнату, Лушка в свою.

* * *

Теперь стало странно.

Пока Марья говорила, Лушка понимала, восхищалась ее умом, бульдожьей хваткой в рассуждениях и свободой, с какой человек чувствовал себя в недоступной Лушке сфере, и становилось беспокойно, когда это недоступное смыкалось с чем-то в самой Лушке. Но Лушка, всегда строптиво относившаяся к чужим мнениям хотя бы потому, что они исходили не от нее, теперь согласилась не столько с построениями и формулами, а с тем, что под этими формулами простиралось.

Оставшись сама с собой, Лушка простирающегося лишилась, и смыслы, недавно облеченные в слова, стали скашиваться и шататься, а главное, возник вопрос: какое все это имеет отношение к Лушке? Может, Марья не философствовала бы столько, если бы Лушка прямо объявила о своем преступлении, тогда было бы сказано другое, более соответствующее действительности. Или Марья отвернулась бы и стала смотреть безбровым лицом в потолок, не нуждаясь ни в чьем присутствии, чтобы прищуриваться в глубины точек и богов. Лушка сказать не смогла, в какой-то миг язык приготовился сказать и не повернулся, будто засох, будто то, что Лушка готова была о себе заявить, перестало принадлежать ей, а сделалось чужой тайной, которую запрещено разглашать. И Лушка длинными околичностями обрисовывала то, что продолжало ее мучить и на что хотела бы отыскать ответ.

Шаткое, ускользающее – уже не повторить то, что Марья объемно выстраивала словами и своей четкой волей, сейчас это, лишенное Марьиного управления, расстраивалось, возвращаясь в бесформенность, готовую к созданию новых логик, если Марье потребуется их придумать. Но оседало и распадалось то, что осталось вне Лушки, а то, что Лушка приняла в себя, оставалось в ней независимо от прочего, становясь даже и не Лушкиной собственностью, а как бы ею самой. Определить, что именно от Марьи рассыпалось, а что осело впрок, Лушка не смогла, принятое уже не выделялось чужеродно, и почему-то появилось если и не успокоение, то как бы доверие к себе самой, к тому, что она, вполне возможно, и не конченый человек и может позволить себе продолжить существование на неких определенных условиях.

Лутка потребовала у самой себя ответа, какие же это условия, ведь их надо немедленно выполнять, раз она приговорена к жизни, но тут не возникло ни философий, ни логик, а только молчание.

Ответа не было, а это значит, что Лушке самой придется отыскивать, что откренит ее будущее от провала. Самой удить рыбу.

* * *

Марья заглянула в палату.

– Пошли погуляем? Я новую теорию придумала, а рассказать некому.

– Я в теориях не очень, – проговорила Лушка, поднимаясь.

– Ерунда, я все объясню, – утешила Марья. Они свернули к решетчатому окну.

– Однажды я была в деревне, – начала Марья совсем не теоретически. – Подруга пригласила погостить и заодно поработать – была весна, копали огороды. И вот утром я взяла лопаты, а подруга заглянула в хлев и замахала, приглашая. Я не сразу определила, на что надо смотреть, после солнца в сарае было как поздним вечером, шумно дышала корова, от нее шло тепло, как от натопленной печки, и наконец я увидела, что у нее под мордой лежит еще мокрый теленок, а корова старательно вылизывает его широченным языком. Бабам всегда нравятся детеныши, и мы проторчали около него, наверное, с полчаса и только что сами не лизали. Потом нас выгнали, чтобы корову подоить, а когда мы зашли снова, теленок стоял. Ноги подрагивали и разъезжались, но он их упрямо подтягивал и наконец установил вертикально. Подруга не обратила на это внимания – обычная картина, а меня поразило: через час после рождения детеныш ходил! А человеку на это нужно год, если не больше. Да и вообще, если подумать, с человеком какая-то странная ситуация: его ребенок не умеет ничего – ни находить пищу, ни скрываться от опасности, ему десятилетиями внушают, что можно и что нельзя, а он этому еще и не верит. И ничего, кроме, условно говоря, формы носа и цвета глаз, от папы с мамой не перенимает. Ни чувства, ни мысли, ни нравственные достижения, ни творения ума – ничего в теле не кодируется и по наследству не передается. Каждый рожденный начинает с нуля, не верит опыту прошлого и с трудом осваивает азы. Почему детеныши морских черепах без мамы с папой знают, в какой стороне вода? Только что вылупившийся змееныш способен смертельно укусить, а однодневный инкубаторский цыпленок клюет вареное яйцо и не обращает внимания на варенье. Почему выращенный в доме щенок знает, какой травой нужно чистить желудок? Один человек не знает ничего. Для него все как бы идет прахом. Идет прахом и тем не менее сохраняется. И слишком настойчиво повторяется это положение, повторяется на протяжении тысячелетний, а может – и миллионов лет. Уже и динозавры вымерли, и вместо папоротников – березы, и гнейсы превратились в глины, а человек – все человек, и в эпоху космически пролетов – опять с нуля. Новорожденный и долгие годы после не ведает морали и не знает Добра и Зла, не понимает законов, он – табула раза, чистая доска, на которой можно написать что угодно. Полностью автономная система не будет так упорно отказываться от закрепления опыта прошлого. Столь беззаботным организм может быть только при наличии дополняющей его части, берущей на себя подведение итогов, части, которая имеет основательные причины сохранять в изначальной девственности разум и чувства вылупившегося из яйца очередного гомо. Если бы человек хранил в себе доступным полный опыт прошлого, он давно пренебрег бы себялюбием, алчностью, глупостью и самоистреблением, отказался от вожделения и материальной стороны бытия, и тогда некому стало бы грешить и некому было бы каяться, некому убивать и совершать подвиги, тогда не изобрели бы сто способов приготовления картошки, не спорили бы в парламенте и не сотворили бы столько богов. И даже не открыли бы таблицу Менделеева, потому что она была бы не нужна… Ты так и будешь молчать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю