355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 30)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

* * *

Я дергалась, бродила из помещения в помещение, не могла найти удобного места. Внутри беспокойно мучилось:

– Я красивая. Красивая. Всегда была красивая… Волосы шикарные! И прочее!

– Ты втащила в меня еще и зеркало?

Где-то там споткнулись. Замолчали. Я ощутила охвативший ее страх.

– Марусь… Маш! – забилась в меня нарастающая паника. – Это так теперь и будет? Навсегда? Я обратно хочу! У тебя всё не так! Ты ничего, но тощая же! И волосы… Отрастила бы! Покрасить можно… Марусь… Маш! Ты где? Не молчи! Я домой хочу!

– Так в чем же дело?

– Я… Я боюсь! Я не могу!

– Ты бы уж как-нибудь – туда или сюда. А то корчишься, как на сковороде…

В ответ охнули и будто провалились.

– Вот, – удовлетворилась я, – хоть кофе попить без помех.

– Я пиво люблю, – возразила Е. и всхлипнула: – Как я теперь? Черт вас всех дери, сволочи, и тебя, и его…

– Ты там с чертом не очень, а то неизвестно…

– Что неизвестно? Что?..

– Да не дергайся ты. А вообще посмотрела бы там…

– Где?..

– Ну, ты же где-то дальше, чем я. Чем все. Посмотри куда-нибудь. Около… Видишь что-нибудь около?

Со страха моя красотка завернула матом сложнейшей конфигурации, смысл которой сводился к тому, что она вам не задрипанный телескоп, и очков, чтоб вы все провалились, слава Богу, не носит, и всякие там образованные, которые кофе жрут, могли бы, чтоб их перекосило, сообразить, что смотреть ей в данном случае нечем, ибо ее прекрасные очи вместе с молодым телом какие-то шалавы отправили в эту пархатую Москву, в эту жидовскую живодерню, чтоб им на их галстуках повеситься.

– Замечательная речь, – восхитилась я. – Мне всегда недоставало свободы выражения. Но сделай одолжение, объясни мне, какой замоскворецкой глоткой ты со мной разговариваешь и какой язык, кроме блатного, употребляешь? Не одни же твои прелестные очи закинули туполевским самолетом в упомянутую живодерню, но и прочее неотъемлемое хозяйство вроде голоса, и тоскующего по пиву желудка, и каких-никаких извилин… Ты разделась, радость моя, ты сняла с себя даже тело, но плачешь по волосам. Скажи, чем ты плачешь?

– А-а-а!.. – выразительно ответила мне Е.

* * *

С какой-то точки зрения я совершила ошибку. Нужно беспощадно гнать пришельца со своей законной территории. Даже юридический закон предусматривает необходимую самооборону. Но этот ее ужас… Будто она висела над бездной. Не имеет значения, что бездной было всего лишь неизвестное. Или наоборот – это-то и имеет значение. Пошлый разум столкнулся с запредельным и готов зажмуренно содрогаться и визжать не переставая. И я – я тоже ничего не знаю. Да, я могла выбросить ее за борт своей лодчонки, но что сделали бы с ней простирающиеся вокруг безмерные воды? Вынесли бы к порогу удалившегося жилища? Или этот жалкий голос погрузился бы без всплеска в пучины недоступного, и она права – я стала бы убийцей?

В каких-то странах есть право убить вторгшегося в дом. И убивший не подлежит суду. Но он всё равно убийца.

Я рада своей ошибке. Я рада, что вторгшийся ко мне хоть в какой-то мере жив.

* * *

– Это ты виновата! Ты меня в эту бодягу втравила!

Я рассмеялась даже.

– Ржешь? – возмутилась Е. – Потому что стерва, потому и ржешь!

К определениям не цепляться, напомнила я себе. И посочувствовала мирно:

– Ревновала бы, как все нормальные бабы, – стекла там, кислоту в физиономию…

– Думаешь, не хотела? – доверилась Е. – У меня и скляночка с притертой пробкой стояла. Да разве вас всех переморишь?

– А про тебя никто скляночку не держал?

– У меня природа, – вздохнула Е. – Мимо меня ни один фраер спокойно не мог. Бабы это понимали.

– А как это понимают? Я имею в виду – бабы.

– Ну, им не страшно было. Когда все кидаются, это все равно что никто. Отворачиваются быстро. И этот дурак тоже. Это ты змеюка, а я нет.

– Я не из-за мужика, – призналась вдруг я. – Я из-за ребенка.

– Я и говорю – змея. Серьезно у тебя всё. На скучных эти дураки и женятся.

– Для меня и разницы не было – он, другой…

– А почему – он?

– Из экономии. Работали вместе. Можно без цветов, кафе-ресторанов и прочей атрибутики. Так что из семейного бюджета не отрывал.

– Ну, это пусть бы попробовал… Или халтурил где-нибудь? Было?

– Все его расходы на меня – торт на день рождения и апельсины в больницу. И один раз на тапочки потратился. Домашние.

– Тебе?

– Себе. Не люблю, когда в носках. А впрочем, и в шлепанцах не люблю.

– Ты повспоминай, может – еще чего есть. Отдашь потом.

– Чего ж потом? Могу и сейчас.

Но она это пропустила мимо. Ее занимало другое:

– Замуж бы не махнул…

– Кто? – не поняла я.

– Мужик нашенский. Найдет какую-нибудь с квартирой, теперь этих квартирных – как собак нерезаных. А ему – рубашку погладить, трусы постирать… Ну, пожрать – это можно из магазина, только ведь траванется когда-нибудь…

– Да ну, – не согласилась я, – он готовит вполне ничего.

– Врешь?.. Он тут тебе готовил?.. Ах ты, зараза, а в меня ложками, паразит, кидался!.. То ему перец, то изюм… На баланду его лагерную, кобеля неуделанного, чтоб ему в докторской колбасе ржавый гвоздь попался и все зубы переломал, чтоб…

Гнев ее пылал неукротимым таежным пожаром. Казалось, она вот-вот от меня оторвется и ринется бить посуду на собственной кухне. Или наоборот – стирать трусы и готовить что-то с изюмом в моей.

Ее не было весь вечер.

Среди ночи послышался голос:

– Марусь… А, Марусь?

Я зажгла свет. Никого, естественно. Пудель внимательно смотрел сквозь.

– Марусь… – позвало откуда-то из мозжечка.

– До утра не могла? – буркнула я.

– А давай мы с тобой вдвоем… Давай, а?

– Что вдвоем?

– Сходи к нему, а? Ну, так, тру-ля-ля, так, мол, и так, прости, передумала, зубы заговоришь, пусть к тебе переедет. Все-таки под присмотром.

– Так… Заняла мою биотерриторию, а теперь и семью пристраиваешь?

– У меня-то и семья-то – он один…

– А дочь?

– Дочка с первым мужиком осталась. Что ей от меня… Ну, согласна? Чем по десятерым таскаться будет, лучше здесь. Три дня мне, три тебе, понедельник выходной. А посчитать, так у нас не семь дней в неделю, а все четырнадцать.

Я на минуту представила этот бардак и побежала тошниться в туалет.

– Говорила – не жри майонез! – проворчала Е. Она обо мне заботилась.

* * *

Временами я искренне считала себя полностью сумасшедшей, – если удавалось разместить себя в рамках бытовых категорий и воздержаться от припирающих вопросов. Вопросы имели утомительное свойство размывать границы между вещами, они расторгали близкое и соединяли чужеродное. Так что, признав вначале сумасшедшей себя, я смещалась к противоположной крайности и видела безумными остальных, которые ни о чем не спрашивали, а полагали себя полностью определенными материалистическим коммунизмом. Никто не пытался установить причинно-следственные связи между будничными явлениями, никого не интересовало изначально-прошлое, никого не интересовало незавтрашнее будущее, хотя без того и другого настоящее могло выглядеть только хаосом. Но и это не впечатляло, хаос так хаос. Ну а кто-то, все-таки чего-то испугавшийся, захотел отодвинуть подступающие пределы и придумал умаляющее слово «случайность». Так что желающим задуматься после полстакана эта подмена объяснила всё: случаен ты, случаен я (а что? мамы-папы могли сделать и аборт, а то и вообще не встретиться), случаен наш граненый стакан, кем-то великодушно оставленный в траве (а ведь могли направиться и в другую сторону, или кто-нибудь обнял бы его задубленной пятерней на пять минут раньше нашего появления, и пришлось бы выпрямить смятый бумажный или булькать из горла), а Витька, слышь, от палаточного зелья загнулся, не повезло кирюхе, ведь мог и другой, да хоть бы ты или даже я… Случайность, случайность… Отсюда – лови случай, отсюда – «дают – бери», и не дают – тоже бери, отсюда – однова живем и всё можно. И сотни тысяч беспричинных самоубийц никого не взволнуют: кто они мне? Да и какая, собственно, разница – жить, не жить…

И на пустоте беспрепятственно прорастут кривые теории и кощунственные религии и грянут (случайно?) Хиросима, Афган или какая-нибудь Чечня. Всё можно – и дура Е. упорхнула из своего тела и осваивается в моем, и когда-нибудь…

* * *

Пудель взял на себя роль будильника. Он чувствует время, как счетчик Гейгера радиацию. В шесть – значит, в шесть. В семь – в семь. Как-то я попросила не тревожить меня до девяти. Он не тревожил. Но с последним сигналом точного российского времени его лапа уверенно легла мне на грудь, а Туточка обнаглел до того, что тявкнул. Я открыла глаза, чтобы убедиться в Туточкином героизме. Пекинес ужасно смутился и стал смотреть пуговичными очами в разные стороны, а пудель мгновенно приступил к делу – с невероятной скоростью меня умыл, а поскольку я не вытерпела процедуры и уткнулась физиономией в подушку, вычистил мне, трубочно свернул язык, мое ближнее ухо и попытался через него достать дальнее. Это повторяется каждое утро и придает мгновенную бодрость, я вскакиваю и бегу под душ. Пудель радостно пытается меня опередить, однако позволяет отгородиться дверью, а когда я выхожу, белый гений умиротворенно долизывает Туточкино пузо.

И вдруг я проснулась сама. Ни будящей лапы, ни выворачивания уха наизнанку. Такого не могло быть. Я бросилась на кухню, никого там не нашла, ринулась в коридор и обнаружила Туточку носом в дверь, который не то чтобы сказать мне «доброе утро», а и смотреть на меня не пожелал.

Я дернула дверь, решив, что забыла вечером запереть, а пудель вполне мог открыть ее самостоятельно, чтобы удалиться по неотложным делам.

Дверь была заперта изнутри.

Парализовавшись до Туточкиного состояния, я потащилась снова исследовать кухню (хотя что там было исследовать?) и по какой-то причине взглянула в окно (ну, раз окно есть, в него надо иногда смотреть) и обмерла по-настоящему: пудель вкопанно сидел у рога изобилия и нацеленно смотрел в наше окно.

– Ген! – заорала я сверху. – Что еще такое? Немедленно домой!

Гений белой молнией сорвался с места.

Он вбежал радостно и попробовал выполнить утренний ритуал в ускоренном варианте – прыгнул, лизнул, скрутился знаком бесконечности вокруг ног.

Во мне напряглось внезапное отвращение. Пудель замер. Попятился. Нагнул голову.

По-моему, так уже было. Так было вчера. Значит, это правда. Это невозможно, но это правда. Животное врать не станет. Она выгнала его. А я этого не помню.

– Ген… – сказала я. Пудель осторожно дрогнул хвостом. – Ген… Пудель напряженно смотрел мимо. У меня вдоль хребта встопорщились волосы, захотелось резко обернуться, чтобы упредить врага.

О Боже, подумала я, дальше так невозможно. Во мне нудил писклявый страх: выгони, выгони… Сознание захлестнуло темной волной гнева. Волна покатилась к окраинам и стала давить, как поршень.

– Ты че… Ты че?.. – торопливо забеспокоилось где-то. – Опять с колес сдернулась?

Я объявила непримиримо:

– Тронешь пса – выкину!

В ответ всхлипнуло и свернулось в недосягаемой дали.

* * *

Пытаюсь пробиться сквозь логику правдоподобных объяснений, которыми можно плотно сочленить поверхностные причины (потеря ребенка, разрыв с любовником) с поразительными следствиями (психоз, раздвоение личности на почве вины перед законной женой), но чувствую, что к моему случаю это не имеет отношения. Я рассталась с Л. спокойно, если не сказать – с облегчением. Но сегодня утром моя вторая часть обратилась к первой моей части голосом Е. и потребовала не сдаваться, а беспощадно мстить. Конечно, этого вполне достаточно, чтобы воспользоваться психушкой, но я вижу, что ни одна моя половина не является сумасшедшей, каждая последовательна по-своему.

Она была такой, какой была, и не являлась исключением из множества подобных характеров. Исключение в другом: она находится на моей территории.

Она высокопарно назвалась Елеонорой, будто сообщила, что Екатерина Великая. Жену Л. звали Еленой. Почему ее не устроило достославное историческое имя? Все равно же она воспользовалась троянским конем.

– Эй, – сказала я жиличке, – а кто за квартиру платить будет?

Она нырнула вниз и затихла.

* * *

Допустим – расщепление личности. Тогда я хотела бы спросить, что такое личность и откуда берутся расщепляющиеся части. Ни моя мать, ни мои бабки не были похожи на Е., и сомневаюсь, что были на нее похожи Адам с Евой.

Удивительно не то, что дети похожи на родителей, а то, что Каин так разительно отличается от Авеля.

Или сущность человека определяется совсем не генной наследственностью.

* * *

Полагаю, что жизнь на Земле существует сколько-то миллиардов лет. Но неужели даже миллиард попыток может самопроизвольно создать из нуклеиновых кислот мозг Эйнштейна или Новый Завет? Или даже беднягу Л.?

* * *

В детстве я любила качаться на доске. Такая длинная доска, посередине прикрепленная штырем к толстому чурбаку. Один конец взлетает в облака, а другой чувствительно стукается о землю. Разновидность качелей, всем известно, ничего особенного. Но запомнила я их не потому, что захватывало дух при взлете и опускании, а потому, что однажды какой-то задумчивый мальчик уселся на середину доски, и, как сильно мы ни раскачивались, он сидел на нашей доске неподвижно. Это произвело на меня большое впечатление. В следующий раз я тоже села на середину, около меня взлетали и падали, а во мне это отдавалось только небольшими покачиваниями. Это завораживало. В этом была тайна. И тоже почему-то казалось, что то ли летишь, то ли падаешь, только значительно дальше.

Теперь надо понять, почему я вспомнила об этом.

Верх – низ. И тайна покоя в середине. Закон весов. Закон полярности. Плюс – минус. Отрицание – утверждение. Наличие – отсутствие. Посередине возникает точка равновесия. Точка опоры.

У материи должен быть противовес. В точке соприкосновения рождается… Разум?

Моя голова, моя рука, моя нога, мое туловище. Мое тело.

Чье – мое?

Преграды ослабли, и что-то раздвинулось в доступное. Что-то вспыхивало со скоростью, оставляя опаловый след. След жил дольше того, что его порождало, и набегал прибоем. Прибой достигал готовой к ответу струны, и меня поднимало, как в люльке, невесомое облако смысла.

Нет случайности. Есть следствия невидимых причин.

Я не могу признать Е. своей частью. Но, и не признавая ее родней, я вынуждена констатировать ее наличие. Ее тела здесь нет, но Е. – здесь. Ее ядро, сохранившее ее личностные качества, в чем-то заключено. И этот сосуд с пустотело болтающимся в нем Елеонориным сознанием каким-то образом прицепился ко мне – было, значит, к чему прицепиться, – из чего следует, что и мне присуща некая бестелесность.

И то, что поначалу я называла неоткрытыми структурами человека, вдруг щелкнуло в сознании, вошло, как шестеренка в паз, в приготовленное гнездо, и Бог знает какое время не востребовавшийся механизм вырвался из мертвой зоны и движением возвестил о своем присутствии: все эти наукообразные объяснения по поводу биополей, не исследованных пока энергетических структур, продолжающих в пространстве привычное физическое тело человека, всебъясняюще назвалось давно знакомым и изо всех сил дискредитируемым словом душа.

Понятие, которое известно всем дикарям земли многие тысячелетия. Выкормленный Европой самодеятельный атеизм заклеймил его суеверием, примитивностью и невежеством, не догадавшись при этом поинтересоваться, как клеймят тупость незнания очевидного эти самые дикари.

Душа. Всего лишь душа. Товарищи и граждане, со мной стряслось непредвиденное – я обнаружила у себя душу.

Несколько неожиданно. Предшествующие тридцать лет меня к этому не готовили. Но незнание закона не освобождает от ответственности.

Отчего все предыдущее просто-напросто теряет смысл. Найти какую-нибудь точку опоры. Религия? Молиться меня не тянет.

Должен быть смысл. Смысл, выдерживающий логику.

– Эй… Жиличка!

– Ну? – шелохнулось где-то близко.

– Куда ты там хотела упасть?

– Хотела! – с ходу завелась Е. – Я тебе что – кирпичом шарахнутая, чтобы тут хотеть? Да лучше век свободы не видать, лучше в зону на поселение, лучше…

– Эй, погоди, – поспешила я ворваться в долгоиграющий Елеонорин вопль, – я поняла, поняла! Поняла, что там не лучше, да? А как? Как там?

– Сама разглядывай! – буркнула Е. – Мне бы этого – хоть бы и вовсе не было!

– Так ведь всё равно есть, – возразила я. – Ты вообще в уникальном положении. Туда же никто заглянуть не может. Только перед смертью, когда поздно…

– Перед чем?.. – задохнулась в ужасе Е. Я поспешила успокоить:

– Я не про тебя, я про других. Я, наоборот, про то, что ты еще сто лет проживешь, а знаешь уже теперь.

– Ничего я не знаю!

– Попытайся, а? Потом рассказывать будешь, все от зависти лопнут.

– Ты дура или как? Чему завидовать, лоханка ты интеллигентная!

Ей не хотелось о непривычном, и она провоцировала свару. В сваре Е. всегда будет сильнее, и я пропустила «лоханку» мимо. Сказала смирно:

– По сторонам бы там посмотрела…

– Какие тут стороны?! Себя только и видно… Куда ни глянь – я!..

– А как? Себя видишь – как? Как из окошка? Со стороны видишь?

– Нет сторон!!!

– А что же?

– А я знаю?! Тут вообще! Никакой уверенности! Темно! Или не темно? Что-то есть… Или вовсе ничего!

– Но ты-то есть? И сказала – себя видишь…

– Ну, это еще та картинка! – вдруг фыркнула Е., быстренько освоившись. – Никогда бы не подумала!

– Картинка?

– Ну, это я так. Тут слова не подходят. Тут только приблизительно. И отдаленно. И вообще ничему не соответствует.

– Наплевать, что не соответствует, – вцепилась я клещом, – ты давай как в голову придет, у тебя это вполне впечатляет.

– Тут, наверно, скелеты бродят, – решила попугать Е. и сама же вздрогнула.

– Скелеты – ерунда, – отмела я не самое страшное, – я к скелетам в школе привыкла, мы ему каждое утро «Мальборо» в зубы совали, чтоб кайф схватил и к приближающемуся капитализму приготовился. И вообще скелеты в могилах, на законных семейных кладбищах, к ним потомки на родительский день приходят.

– Ой, не надо… Боюсь их ужас как…

– Так я хочу тебя успокоить, не может там быть этой ерунды. Лучше расскажи, как ты там на себя смотришь.

– Ну… – Ей нравилось о себе. – Я не смотрю. А все равно вижу.

– Что видишь? – Я хотела понять. – Ну, что – глаза, волосы? Или какой-нибудь любимый халат?

– Да всё сразу! Все, что у меня было. Тряпки, или где жили, или всякое. Просто вот знаю – я! Но это – ну, как же сказать… ну – для начала, а на нем… на начале то есть, которое я… или в нем… Или нет? Не знаю, в общем! Ну, которое было, не было… То ли помню, то ли нет… Ну, развернуть бы кулек семечек, бумажку разгладить, а семечки чтоб не упали, а до одного видны, и хоть лущи, хоть нет, а их только больше… И затягивает. Вроде как туда хочется. Только это дудки! В этом – куда хочется – самый кошмар и есть…

– Почему?

– Почему, почему… Потому что все сразу, может.

– Что – сразу?

– Что, что… Ты вся. Ну, одновременно. Промокашка такая от края в край… Без рук, без ног – а знаю, что я… Ну, вот как в три года мухам головы отрывала… как у папы, когда болел, деньги из-под подушки таскала, а потом хвасталась, что мальчик мне бусы подарил… мужа у подруги увела, а он мне на фиг был не нужен… что, мол, захочу, то и смогу… все постели, где с мужиками, все одновременно… Можешь представить?!

– Приятно, что ли?

– Ага. Как картошка оптом. Все сразу и одинаково. А казалось, что по-разному. А оно сегодня картошка, завтра картошка, всю жизнь картошка… Да и ладно бы, а только тебе ни вчера, ни завтра, а прямо сейчас… Вот сейчас! Повеситься бы… Так ни веревки, ни гвоздя. А и нашла бы – так зачем? Чтобы мне этим потом и любоваться?

– Что-то я не очень… – пробормотала я, уже не понимая, зачем лезу.

– Да я про свое, – вполне миролюбиво отреагировала Е. – Это мне двадцать было, так я гвоздь в косяк, веревку зацепила, на табуретке приготовилась, на часики наручные посматриваю – когда свидание подойдет, чтобы извергу сразу всё доказать, а он, паразит, даже не опоздал и в дверь стучится, стучится, дурак, хотя я заранее отперла… Раньше без стука вваливался, бегемот, а тут культурой застрадал, верблюд чокнутый! А мне что – «входите» крикнуть и после табуретку отпихнуть? А этот козел еще раз в дверь стукнул и удалился – топ, топ… А я на табуреточке с готовой веревкой… В жизнь не прощу! Хотя тебе-то что до всего этого…

– Ну и плюнь…

– А тут сколь ни плюй – на себе навесишь.

– А ты еще на что-нибудь посмотри.

– А тут ничего больше, одна я…

* * *

Что-то окутывает меня плотным облаком. Некий приближающийся смысл. Интересно, отчего же его так трудно понять.

Как бы я играла в шахматы, если бы не знала правил? Произвольно соединяла бы фигуры, ссыпала в кучу, выбросила бы то, что неудобно выпирает, – ферзя, например. Или короля. И без всякой последовательности тасовала бы нефритовые формочки, которые за что-то любил мой отец.

Знает ли теперь что-нибудь другое мой папа? А почему следует знать там и не следует знать здесь? Или наше незнание есть незнание детства? Когда утверждают что-то про капусту и плохих мальчиков, норовящих заглянуть под подол, хотя мы давно привыкли к джинсам. Что-то оберегает от неправильного понимания и опасности, с ним связанной? Но все равно настает минута, когда мы узнаем, – и что? Человек и здесь придумал противозачаточное средство – блокирует себя религией и стандартами. Но предпочтительнее ли положение хотя бы тех, кто приводит свои души в церкви и мечети? Моя православная тетка, папина сестра, соблюдает все святоотеческие предписания, она тоща, как прошлогодняя трава, ее жизнь – непрекращающийся пост, и уже много лет я не видела на ее лице улыбки. Улыбается ли ее душа?

«О чем я? Путаюсь в трех соснах, о чем-то взываю… О чем я взываю?»

– Ты знаешь, Ген, а у меня есть душа.

«В чем и дело!» – вскочил Ген. И тут же замер в самой внимательной стойке, не спуская с меня глаз.

– Разве ты об этом знаешь? – удивилась я.

«Об этом все знают», – скромно ответил Ген.

– Но я-то не знала!

«Вряд ли это возможно, – усомнился Ген, клацнув зубами в собственный бок. – Лично я знаю каждую блоху, которая рыскает в моей шерсти. Они по-разному снуют и по-разному кусаются. Они кусают – мы становимся одним – как же я могу не знать?»

– Извини, Ген, сегодня же куплю тебе какую-нибудь импортную морилку… Ты улыбаешься, что ли?

«Я всегда улыбаюсь, когда ты со мной разговариваешь».

– Это как тебя понимать? – спросила я подозрительно.

«Только как радость, что моим продолжением стало такое замечательное божество».

– Что ты несешь, Ген? Я – твое продолжение?

«А я – твое. По отдельности ничего не бывает. Все, что любишь, есть продолжение».

– А что не любишь?

«Такое становится прошлым. Оно умирает. Из него вытекает время. Время катится вперед, как волна».

– Ген, не притворяйся доктором наук. Ты не мог этого сказать.

«Разумеется, не мог. Это сказала ты».

– Ген… А моя душа – ты уверен, что она есть?

«Как бы я тебя понимал, если бы у тебя не было души? Ты молчишь, но мы разговариваем – разве это не доказательство?»

– Ген, но ты же не можешь знать человеческие слова!

«Сотню-другую знаю. Но сейчас мы разговариваем не словами».

– Но я слышу слова.

«Ты слышишь те слова, на которые переводишь сама что-то другое».

– Что такое это другое?

«Оно так велико, что можно понимать только частями. Наверно, для этого так много людей – каждый чувствует свою часть и говорит, как она называется. Назови и ты, тогда я буду знать, как об этом сказать».

– Вот ты и признался, что не знаешь.

«Знать – не мое назначение. Я могу создавать для тебя благоприятную среду. Вы называете это – любить».

– А ты понимаешь, зачем мне такая среда?

«Может быть, понимаю. Но ты не имеешь слов для перевода. А без слов вы уже не поверите даже самим себе».

Ген зевнул и лег, прилепившись пузом к крашеному полу. Глаза его сонно закрылись, но тело было обращено в мою сторону, как локатор.

– Ген… – позвала я молча.

Под веками шевельнулись белки.

«Я слышу», – сказал Ген.

– Чем ты слышишь, Ген?

«Я плыву».

– Пудель, ты бредишь.

«Чем ты слышишь воду, когда плывешь? Вода везде, ты внутри, ты чувствуешь любое колебание…»

– Тебе это зачем-то нужно?

«Мы не имеем того, что не умирает».

– А мы?

Пудель перекатился на бок, вытянул лапы, прикусил несвоевременную блоху.

«Ты всё еще спрашиваешь?» – проворчал он.

– Выходит, все эти религиозные байки…

«Если они живут так настойчиво, то, может быть, имеет смысл заглянуть в них поглубже?»

Так разговаривала я с белым пуделем или сама с собой, и была уверена, что пес понимает больше, чем я.

Так белый пудель Гений заставил меня достать с полки запылившуюся толстую книгу в самодельном кожаном переплете. Книгу собственноручно переплел мой отец. Темная кожа хранила линии давних произвольных сгибов, линии казались древним чертежом, указывающим путь к забытым тайнам.

Это была единственная книга, которую переплел мой отец. Я зажала ее между ладонями и ощутила далекий запах отцовских духов, которым он не изменял, должно быть, лет тридцать, так что я и до сих пор воспринимаю их как собственное свойство отца, и дуновение родного для меня запаха стало как забытая рука на плече, и мне захотелось воззвать в пустоту всесильным детским словом, и пустота приготовилась протянуть ко мне родные руки, но я не решилась, я подумала, что окончательно спятила, в тишине отзвучало сожаление, и я, чтобы не отчаяться от чьих-то неоправдавшихся ожиданий, прижала книгу к лицу, ограничивая свою веру материальной последовательностью, и сложный аромат кожи и духов раздвинул для меня рамки прошлого, я вскарабкалась на отцовские колени, которые были тверже всех кресел и стульев, и отец сказал:

– Ежик, ты знаешь, что никогда не умрешь? Не бойся жить, и когда-нибудь всё станет понятно.

– А тебе уже понятно? – спросил ежик, укалываясь об отцовский подбородок.

– Я и сказал то, что понял. Понимать – как ехать по длинной дороге. Можно к кому-то зайти, попросить воды из колодца, поблагодарить и отправиться дальше.

– А там, где дальше, что будет?

– Там будет другой колодец.

– А если мне не захочется пить?

– Я бы не хотел, чтобы так случилось. Нет, моя колючая, с тобой такого не будет.

Девочка на коленях засмеялась и сказала:

– Это ты колючий!

И мужчина, у которого колени были тверже всех кресел и стульев, непонятно сказал о чем-то понятном:

– Видишь ли, я бреюсь каждый день, а мне не помогает.

…Запах духов притупился, а запах кожи разбух и потемнел, кожа стала пахнуть совсем другим, мне туда сейчас было не нужно, и я осторожно положила Книгу на стол.

С годами я выросла и перестала задавать отцу умные вопросы. Он тоже потерял ко мне интерес – по-моему, после того, как обнаружил меня в дворовой компании, где мы, сопя, рассматривали что-то под хвостом у пойманной кошки.

Папа, я давно не заглядываю ни в замочные скважины, ни под чужие хвосты, но тебя уже нет, и мне даже не узнать, какую воду ты пил и из каких колодцев на своей дороге без длинных остановок.

* * *

Почему каждый начинает сначала?

* * *

А если то изумляющее, сложное, тончайшее, играющее движением, цветом, структурой, то нежное, яркое и радостное, живущее по незнакомым совершенным законам, – было чьей-то душой, моей, Елеонориной или моего инвалидного соседа через стенку – какая разница, это было нашим истинным, божественным, наполненным и самодостаточным. В какую же убогую колодку биологии, во все эти свистящие легкие, бурчащие кишечники, кариесные зубы и мозоли на пятках втискивалось это чудо – какую повинность отбывает душа в нашем рубище? Но вид ее был отраден и доброволен, вины в ней не звучало, лишь изливался майский праздник совершенства. Что же тогда? Добровольный труд, добыча в глубочайшей шахте – Господи, что способно добыть наше тело? На что оно способно, кроме страстей, невыполнимых желаний, глубинной тоски по утерянному и недостижимому, на что способны мы, кроме жалкой суеты, повседневности, недоброжелательства и преступлений? Пишем гадкие шлягеры, закупориваем дымами поры безвинных листьев, пожираем чужие жизни, создаем убогие философии, помогающие ненавидеть тех, кто с нами не соглашается… Да, кто-то все-таки не соглашается, кто-то, живя на коммунальной кухне, творит этическую историю народа, кто-то по непонятной потребности расшифровывает письменность сгинувшей цивилизации, кто-то отправляется в концлагерь, а кто-то четыре года учит своего большеголового сына первому слову «мама»…

Что бы человек ни делал, он вступает в соприкосновение с материей. Строим, изобретаем, наряжаемся, ставим опыты, выращиваем капусту, гладим кошку, смотрим на закат – непрерывные и неисчислимые контакты с окружающим материальным миром. И для того чтобы это происходило, необходимо – да, получается так, – необходимо ограничение. Если представить, что каждый имел бы всё – все качества и все возможности, то это было бы равноценно состоянию дауна, – он не имел бы ничего.

Может быть, мы спускаемся в жизнь, как в шахту, и наши тела роют тяжкую руду опыта?

* * *

Я, как гончая, забираю по кругу, я хочу натолкнуться на след.

* * *

Тысячи лет люди знают о душе, так знают, что уже забыли. И тому, что забыли или отрицают, есть своя причина, которая, вероятно, в том, что душа всё меньше применима к размножающимся потребностям тела – джинсы не сошьешь, кайфа не словишь, «Мерседес» не купишь – ни к чему не пристегивается, а только мешает. Попробовали без – показалось, что можно. Ну и даешь, братва, однова живем! И клич пещерного жильца, фокусирующего зрение на ближних предметах, оглушает окрестности. Но когда-нибудь, откинувшись навзничь, чтобы умереть, он упрется взглядом в бессмертные звезды. И заподозрит, что соединение духа с телом есть общий закон, преследующий цель, о которой он не успел подумать.

И вот ходят тела по земле, ходят по земле миллиарды тел и таскают за собой по своим будничным делам миллиарды душ. И картина эта, шокирующая своей нецелесообразностью, заставляет в конце концов предположить, что и такое зачем-то нужно, что случайностью такое быть не может, ибо упорно повторяющиеся признаки подразумевают закон, и закон этот глобален, и не изменился, похоже, ни за тысячелетия, ни за миллионы лет. Менялось только лишь наше отношение к этому закону – от поклонения духам предков – через системные религии – к атеизму, который, естественно, лишь малая веха пути.

И если мы признаем как само собой разумеющееся эволюцию не только биологических существ, но и прочего – от камня, рассыпающегося в прах, до Солнца и галактик, с чего-то начинающих и чем-то заканчивающих миллиардолетние жизни, то последовательно ли будет отказать в таком свойстве душе? Душа, как и прочие живые структуры, содержит тенденцию развития, и развитие это вряд ли должно быть меньше, чем у неразумных, с нашей точки зрения, сорняков или тараканов. А если принять во внимание хотя бы относительное бессмертие, которым она располагает, и сознание, открывающееся после разблокирования биологических тормозов и, похоже, как-то с нею связанное, то развитие ее должно на уровни превосходить медлительное совершенствование животных тел. Возникающие у земных организмов полезные приспособления неторопливо передаются по наследству, оставаясь подвижными, готовыми раствориться в изменившейся среде и замениться другими, ибо они касаются одного лишь выживания, в любой, похоже, форме, без привлечения нравственных, эстетических или осознающих изменений. Надтелесные же структуры, содержа в себе память прошлого, напитываются, как губки, положительным опытом, терпеливо подталкивая человека в сторону Разума. По этой-то причине им и не подлежит быть смертными. Наше тело для них всего лишь лодка, в которой раз за разом пересекается материальный поток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю