355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Светило малое для освещенья ночи » Текст книги (страница 10)
Светило малое для освещенья ночи
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)

Лушка открыла глаза. Перед ней на коленях стоял псих-президент, и придерживая правой рукой цыплячью Лушкину грудь, левой пытался вытянуть из дарованного трико длинную футболку, ему мешал надетый поверх халат, псих-президент сдерживал дыхание, но не для того, чтобы Лушку не разбудить, а по своим внутренним причинам. Его тяжелая длань вздрагивала, Лушка была во всем этом несущественна, она выполняла роль обстановки – псих-президент не нуждался в ее бодрствовании.

– Эй, дядя! – шепнула ему Лушка прямо в ухо. – Если титьки ищешь, так у меня их опять нет!

Длань судорожно и больно сомкнулась, превратилась в кулак и оттолкнула строптивое ничтожество. После малой паузы псих-президент возмутился:

– Злоупотребляешь обмороками, Гришина! Ты что – хочешь меня соблазнить? Явилась ко мне в кабинет, валяешься на полу…

Лушка почти восхитилась.

– А ну брысь, – сказала она ему. – Ручку, ручку свою интеллигентную – шать!..

– Потаскуха… – Неожиданно легко псих-президент поднялся и рывком поставил на ноги Лушку. – Здесь тебе не подворотня! Вон из моего кабинета!

Лушка позволила себе самое минимальное движение. Самое минимальное. Руки псих-президента как-то смешно отмахнулись, будто были пустые и их подхватило ветром. Лушка стояла вкопанно, глаза непримиримо тлели.

– Подворотня… – начал снова псих-президент.

Но его прервали. Его неуважительно не дослушали.

– Дядя, да ты же за подворотню десять лет отдашь!

– Вон!.. – приказал псих-президент и простер руку к двери, как пролетарский вождь на площади.

Она, с сожалением преодолев желание устроить в кабинете небольшой погром, а псих-президенту показать кусочек карате, осталась на месте. Лечил все-таки, подумала она. Да и какая проблема, у нее и держаться-то не за что. И вообще Лушка не понимает, чего у мужиков за дитячье пристрастие к тому, что вовсе не для них существует, – в младенчестве не докормились, что ли? Все равно теперь поздно. Не наполнишься. Бедняги, так и живут голодные, вдруг пожалела Лушка и посмотрела на псих-президента почти с сочувствием.

От неопределенной джокондовской улыбки псих-президент неосмотрительно моргнул и внезапно деловой походкой направился за свой стол, где взял первую попавшуюся историю болезни – может, и Лушкину, – и больше не поднимал глаз, будто Лушки не было и прошедшего не существовало.

А так и запишет, как повернул, поняла Лушка. Что я у него тут валялась и за штаны хватала. И неизвестно, что там еще наворочено. Пополам бы – и за окно!

Псих-президент с недоумением развернулся к окну.

Скажу – и выбросит, мстительно подумала Лушка. Но опять медлила, опять ничего такого не совершила. Да какая мне разница. Как все, так и я. Пусть пишет что хочет.

– Продует вас, Олег Олегович, – сказала Лушка. – Простудитесь.

И, повернувшись к главному больному спиной, неторопливо вышла.

* * *

Лист уколол палец. Лушка отдернула руку. Влажная тряпка зацепилась за зазубренный край и склонила ветвь к оплетенному веревкой ящику, который служил для пальмы отдельной планетой. Извини, встрепенулась Лушка. Я задумалась и забыла.

А вот бы она мне ответила: это ты извини, потому что я тебя не узнала.

Да, сказала бы я, от меня распространились сумерки, я чувствую их до сих пор. Я думала, что у нее он прощения просил, а у меня нет. Я думала – со мной можно хоть как. Хотя могла научить этой всякой культуре в пять минут – хоть через плечо, хоть через колено. Хочешь знать – непонятно, почему я не сделала этого… Ну вот, я вытерла тебе последний лист. Так тебе лучше?

Не везде, сказала бы пальма. Кое-где мне нужен дождь.

Дождь? Хоть сейчас! Притащу чистой воды и обрызгаю.

– Гришина! – оповестил динамик. – Пройдите на прием к лечащему врачу!

Опять? – изумилась Лушка. Ну, это совсем интересно…

Она колебалась. Идти? Не идти? Убрала ведро и тряпки. Вымыла руки. Умылась. Постояла недовольно. Направилась в душ.

– Гришина! – рявкнул динамик. – К врачу!

Надорвешься, пробормотала Лушка, стоя под холодным зимним дождем. Орут кому не лень. Наконец она почувствовала, что находится в равновесии сама с собой и в ближайший час никого бить не захочет.

– Заставляешь себя ждать, Гришина, – недовольно произнес, выравнивая стопку больничных историй, псих-президент.

– Да я больше ждала, – возразила Лушка.

– Ты уже приходила? – наивно посмотрел псих-президент. – Меня срочно вызывали в другое отделение.

– А я думала, что у вас одно отделение, – охотно удивилась Лушка.

– Тогда мне легко бы жилось, – проговорил псих-президент, продолжая внеплановую уборку стола. – Поговорим, однако, о тебе. Ты не возражаешь?

– А чего обо мне говорить, – не обрадовалась Лушка.

– А о ком тебе было бы интереснее?

– Ни о ком.

– Ты не испытываешь интереса к жизни?

– Испытываю, – сказала Лушка, чувствуя себя от вопросов дебилкой.

– Какая же область тебя интересует? – подкрадывался исподволь псих-президент, и было понятно, что любой Лушкин ответ окажется криминальным.

– Меня не интересуют области, – сказала Лушка.

– Тогда что же?

– Вы обещали поговорить, – напомнила Лушка. Показалось, что он не сразу уяснил, о чем речь, но Лушка, должно быть, ошиблась, потому что голос зазвучал отечески:

– Потерпи. На это требуется время. Там сейчас другие люди, нужно поднимать документацию.

– Так пусть поднимут!

– Я сделаю письменный запрос. Но причин для беспокойства не вижу.

– Я имею право знать, где похоронен мой сын.

– Конечно, конечно. Но, скорее всего, потребуется свидетельство о рождении.

– Свидетельство? – растерялась Лушка. – Это так важно?

– У тебя его нет? Попробуем по твоей фамилии. Гришин, ведь так? Гришин… А имя?

– Я… Я не успела.

– Ну, без имени так без имени. Не принципиально. Давай я запишу дату рождения и смерти. Итак?

Лушка сжала зубы. У нее неадекватная реакция. Этого человека ей хочется уничтожить. Он задает такие простые вопросы. Такие совсем естественные. Совсем естественные. Затягивающие петлю на горле. Он рад. Выиграл миллион в спортлото…

– У тебя снова хуже с памятью? – дошел издалека ненавистный голос.

– Двадцатого декабря. Он умер двадцатого декабря.

– А родился?

– Он преждевременно… Я не запомнила.

– Ничего особенного. Мать не помнит, когда родился ее ребенок. Когда она больна, в этом нет ничего особенного.

– Я не больна.

– Конечно, конечно. Ты не больна, тебе семнадцать лет, ты часами беседуешь о Боге, о душе, о реинкарнации…

– О чем?

– Марья Ивановна упустила такую неисчерпаемую тему? Ничего, ничего, Гришина, всё впереди.

– При чем тут Марья?..

Псих-президент откинулся на спинку кресла. Выдержал паузу, чтобы Лушка получше приготовилась к его заключению. Чтобы приняла заключение как приговор, не подлежащий обжалованию.

– Философия в твоем случае, Гришина, это уход от действительности. Подмена твоей главной проблемы множеством второстепенных или вовсе для тебя незначительных. Настолько незначительных, что ты не сможешь сформулировать передо мной ни одной идеи, изобретенной Марьей Ивановной. Это эфемерность. Все это распадается через полминуты.

– Зато когда врач лапает спящую пациентку, это на века. В этом никакой эфемерности.

– Врач? – нахмурился псих-президент. – Кто-то из моего персонала?

– Как будто здесь может быть другой персонал.

– Ты не ошиблась, Гришина? Нет? Когда это было? С кем? Вчера дежурил Сергей Константинович. Хотя на него не похоже. Может быть, даме приснилось? Многие женщины с трудом переносят половое воздержание. Особенно здесь. Эротические сны, даже галлюцинации. Но если твое заявление хоть чем-то соотносится с действительностью, то кого мне уволить? Можешь назвать имя?

– Это правда, что все психиатры умеют гипнотизировать? Почему это я заснула в вашем кабинете? И сон какой-то вязкий?

– В моем кабинете? О чем ты, Гришина? Подожди, подожди. Давай всё по порядку. Видимо, я должен сделать вывод, что ты имеешь в виду себя. Допустим. Далее ты утверждаешь, что спала в моем кабинете… Или я понял не так?

Он предлагал варианты для отступления. И попутно поворачивал всё так, что ситуация теряла малейшую достоверность. Конечно, она решила, что должна страдать. Ничего для себя не хотеть и на всё соглашаться. Но ведь то, что сейчас, никакое не страдание, это не то страдание, он превращает ее в участницу всеобщего надругательства над всеми, истекающего от этого странного врача, для которого больные – основа его психических извращений. И зачем она таким окольным путем движется к тому же выводу, который понятен без рассуждений, – подлецов надо бить?

А почему не бьют меня? – спросила она себя. Почему мне приходится делать это самой? Или это так и должно – все необходимое делай сам? А когда подлец этого не понимает, то его грязную работу приходится выполнять другому.

– Что же ты молчишь, Гришина? Ты усомнилась в своих видениях?

Умелец все-таки. Попробуй ответь на вопрос: да, усомнилась. Ах, значит, все-таки это были видения, но сейчас ты настолько разумна, что осознаешь их эту – эфемерность? Или: нет, я в своих видениях сомневаюсь. Ах, ты сама признаешь, что это видения, и при этом упорствуешь в их значительности?

– Ага, – сказала Лушка, – что в лоб, что по лбу.

– Не понял, – сказал псих-президент.

– И не надо, – сказала Лушка.

___ Ты слишком выразительно на меня смотришь. Не предполагаешь ли, что к тебе приставал я? Ты не в моем вкусе. Совсем не в моем. Я тебе сочувствую, Гришина, здесь мужской дефицит, но не делай меня своим предметом. – Псих-президент пошарил рукой в недрах стола, вытащил коробку из-под мужских ботинок, распушил содержимое, несколько бумажек выпали на столешницу. – Без ленточек, правда, – объяснил псих-президент. – Но все – любовные записки. Каждый день извлекаю из карманов халата. И как умудряются? И все утверждают, что были со мной счастливы. Но я объективен, Гришина. Если бы я не был главврачом, я не получал бы и трети.

Господи Боженька, он эти записки собирает. Он ими гордится. Он хвастается. Это его капитал – в коробке из-под ботинок…

– Поняла. У меня провалы в памяти, галлюцинации, философский бред, и я сексуальная маньячка. Врач предлагает мне сумасшествие на выбор.

– Ты меня огорчаешь, Гришина. А я стал надеяться на твое недалекое выздоровление. Ты очень меня огорчила.

– В самом деле? – усмехнулась Лушка.

– В самом деле, – вполне серьезно сказал псих-президент.

Он играл намеками. Он их любил. Он соединял слова в противоположные по смыслу узоры. Узоры сплетались в одну паутину – в психическую власть над другим человеком. Паук не уставал трудиться.

Лушка долго разглядывала своего лечащего врача. Лечащий врач ей не мешал. Он умел и это – выдерживать любые паузы.

Лушка приподняла свои руки, с интересом посмотрела на них в преддверии немедленного применения, левыми пальцами сложила из правых кукиш и отправила послание в сторону президента.

Пока она шла на выход, в лопатки вдавливалось зловещее молчание.

* * *

Пойти с этим было не к кому. Не к Марье же. Все и устроено с расчетом на бабский конфликт. Псих-президент многослоен, как кремовый торт. Он стреляет по десяти зайцам и во всех попадает. Про философские беседы упомянуто не зря. Никакой достаточности своего участия Олег Олегович допустить не мог. Всем предписывался единственный закон – нуждаться в Олеге Олеговиче до потери пульса.

Ей показалось – ее сейчас разорвет. И совсем близко стена тьмы. Она уже знала: тьму можно раздвигать только собой. Если сама перестанешь освещать свое место, винить, кроме себя, некого.

Она старалась стать такой, как себе планировала, – терпеть, не возражать, принимать, короче – не возникать. И с задачей почти справилась, кукиш напоследок – не слишком большое самоутверждение. Но сопротивление себе потребовало такого перерасхода сил, что возникло тревожное ощущение истонченности перед чем-то опасным, которое неизвестно что представляло и неизвестно где находилось, – похоже, там и там, и снаружи, и внутри, и куда бы Лушка ни качнулась – изготовилось в ожидании. Оскудевшее освещение Лушкой своего пребывания в мире сделалось недостаточной преградой для смыкания внешней и внутренней бесформенности, и это смыкание, как разряд в тысячу вольт, вышибет ее из сознания, и псих-президент получит в свое полное распоряжение тепленького пациента. Нет, ее сын требовал совсем не этого, она, приняв жизнь, должна ее защищать, а не препираться с подонком – это, черт побери, совсем не мое, сдохнуть я смогу и без его помощи.

* * *

Лушка вышла в коридор и увидела что-то странное, которое понять сразу не удалось, увидела медлительную одышливую санитарку, которая как могла быстро выскочила из последней палаты, волоча за собой лентяйку, из изработанной мешковины полосой тянулась серая вода. Лушка догадалась, что санитарка хочет бежать – с какой-то больной случилось неладное. Тетка затрудненно сгибалась в коленях, стараясь для скорости повыше вскинуть столбообразные ноги, лучше бы она как всегда – вперевалку… Лушка качнулась навстречу, спрашивая, что произошло, но санитарка развернулась спиной, хотя за начальственной помощью бежать следовало к выходу, а она поспешала к далекому окну с решеткой, там стояли несколько женщин и белый медицинский халат, халат взобрался на пустой стул около пальмы, оттуда, цепляясь за решетку, встал на подоконник и теперь вытягивался к оконной фрамуге.

– Дочка… Дочка… – донесся до Лушки отставший от санитарки хриплый голос. Голос пытался остановить, голос очень просил.

Выбрасываться лезет, что ли, не могла понять Лушка цели белого халата. Тут запросто спятить… И рванула вперед, в три прыжка опередила тетку, мчалась, чтобы успеть, хотя было понятно, что никому через форточку не пролезть.

Белый халат, не дотянувшись до фрамуги с подоконника, по обезьяньи вскарабкался по чугунным переплетам и наконец что-то за форточку выбросил, и Лушка подоспела к тому моменту, когда полосатый котенок, недавно мурлыкавший в Лушкино ухо, зацепился молочными коготками за раму, а задними напрасно скользил по наружному стеклу, пока человеческая рука не выдрала его лапы из спасающего дерева. Котенок осветил остающихся розовым животом и исчез.

Лушка осознала себя на решетке, рядом с халатом, одна рука была нужна для того, чтобы держаться, другая ухватила медицинскую сестру за воротник, оторвала от металлического забора и протянула над бездной. Сестра в ужасе выкатила глаза.

– Четвертый этаж, – сказала глазам Лушка. – Четвертый полнометражный. – Рука не ощущала веса. Рука была прямой и не дрожала. – Лететь отсюда долго. – Сестра заорала: – Перестань верещать, живодерка, – велела Лушка, тряхнув порожнее тело. – Внизу асфальт – тебе понятно, урка белохалатная? Железная решетка над люком. А у тебя мягкое тело. И тонкие кости. И три секунды, чтобы прожить оставшуюся жизнь.

– Ааааа… – зашлась, зажмурившись, медсестра. Лушка подождала, пока той потребуется новый воздух.

– Три секунды, – повторила Лушка и выпустила воротник. Тело проткнуло метровое расстояние до пола, не успев закончить трехсекундного крика. Лушка спрыгнула рядом. Приземлившись на нечувствующие ноги, сестра открыла безумные глаза. – Сейчас ты за ним сходишь, – сказала Лушка. – Может быть, он жив. Пусть лучше будет жив.

Сестра торопливо закивала. Она год назад закончила медицинское училище и с тех пор неподкупно боролась за полную стерильность в лечебном учреждении для нервных больных. Свистящая горлом санитарка наклонилась, чтобы ее поднять.

– Дочка, что же ты, дочка… Мне крикнули – котенок, мол… Я бежать… Не тобой сотворено, не тебе распоряжаться… Стоять-то можешь? Не переломалась? А ему как?..

– Сейчас… – без голоса сказала сестра. – Я схожу.

– Любого принеси, – велела санитарка. – Если что – сама похороню.

Стараясь не прикасаться к Лушке и не поднимая ни на кого глаз, медсестра торопливо пошла. Ее заносило от одной стены к другой.

– Сиротная-то какая, Господи! – вздохнула санитарка. – А ты-то, Луша, ты-то… Куда этак-то? Не можно это… А за черту ступишь? Близко ведь черта-то. Не можно.

– А как можно? – спросила Лушка. Санитарка покачала головой:

– Злого злым не потушить.

– Я без зла, – возразила Лушка.

– Да я знаю. Я бы, может, и сама… Я ведь их всех в хорошие руки пристраиваю, то детишкам, то взрослому на радость. Маленькие, а грехов-то на себя оттянут!

– Теть Лиза, не думай плохо, – попросила Лушка. Ей было важно, чтобы хоть кто-нибудь плохого не думал.

– Бедолага ты, бедолага! – вздохнула санитарка и придвинула Лушку к необъятной груди.

Лушка уткнулась в теплое, хотела заплакать и не смогла. Санитарка неразборчиво бормотала, успокаивая, целиком слышалось только «Ничего, ничего». Тяжелая рука гладила Лушку по спине. Так же, должно быть, гладили кошку, рожавшую разноцветных котят, одинаковое «ничего, ничего» говорилось всем, и зверям в том числе. Оно лишнего не обещало и ни с кого ответственности не снимало, оно подразумевало: ничего, ничего – выкарабкаешься; ничего, ничего – не ты одна; ничего, ничего – делай как надо, а там посмотрим. После такой процедуры кошка наверняка бесстрашно рожала, вырабатывала молока столько, сколько нужно всем, и не раз, наверное, усыновляла приблудных, а хозяйке доверяла, как себе. И Лушка поняла, что утыкаться в чужую грудь у нее никаких причин, и без обиды отстранилась, а санитарка в самое вовремя ее выпустила и, определив момент новой формулой «вот так-то», пошла домучивать штатную работу.

Вокруг еще мгновение поприсутствовали наблюдавшие, но, оказавшись около Лушки без прикрытия, тут же растеклись кто куда и всосались в отделенный коридорный союз. Лушка вдруг удивилась, что за все время пребывания здесь в ней приняли по своей воле участие только трое: неведомая женщина, которая не уставая уговаривала вернуться из туннеля, недавняя целительница, лечившая ее шерстяными носками и завещавшая пальму, и сегодняшняя одышливая уборщица. Только они не устрашились чужих сумерек и приблизились, чтобы помочь, ничего себе не требуя и ни в чем не виня, а прочие шарахались или сколь могли незаметно сторонились, избегая прикасаться даже взглядом. И как бы она перед собой ни выпендривалась, что, мол, чихать ей на всех с местной телевышки, это было обидно, тем более что причина крылась совсем не в том, что Лушка избавилась, как могла, от ненужного своего продолжения, – целительница в этом отношении вряд ли находилась в преимущественном положении. Не в ее грехе тут дело, а в чем-то непонятном. И вот старушка с газетным ридикюлем своя, и своя краснознаменная баба в повязке из вязаного воротника, или рыхлая деваха с куриным умом, а Лушка от всех – за демаркационной линией. Есть еще Марья, но Марья отодвигает всех сама, она самодостаточна, как здоровая бездомная кошка. Лушка вторглась в ее мир собственным усилием. Марья быстренько устроила ей вступительный экзамен, и, не удовлетвори Лушка каким-то сверхматематическим Марьиным выкладкам, не быть бы ей ни слушателем заумных курсов, ни удостоенным бесстрашного доверия лицом.

Чем и как Марья определила в Лушке устраивающие ее качества? И чем определяет Лушка витиеватые настроения псих-президента?

Я ничего ни о чем не знаю, подумала Лушка посреди странного безлюдья – даже стулья под пальмой были сиротливо пусты.

А этого и нельзя знать, сказала Лушка самой себе. А может быть, это сказала молчаливая пальма.

Ладно, сказала Лушка, теперь мне будет на чем сидеть.

Ага, сказала пальма, а я буду с тобой говорить.

Ага, согласилась Лушка, только этого не может быть.

Почему не может? – спросила пальма.

Потому, что у тебя нет такого, чем говорят, сказала Лушка.

Но ведь ты сейчас говоришь совсем не таким, которого у меня нет, а таким, которое есть у всего, сказала пальма.

Ну да, ведь я молчу, удивилась Лушка, но всё равно тебя слышу.

Ну конечно, сказала пальма, это одинаково – слышать свое и чье-то.

Но мое происходит из меня, возразила Лушка.

Совсем нет, сказала пальма, совсем наоборот. Это ты происходишь из чего-то.

Но у тебя одно, а у меня другое, не соглашалась Лушка.

Естественно, сказала пальма. У воды в банке другая форма, чем когда она в ведре. Общая влага заполняет приготовленное тобой место. Или приготовленное мной. И от твоей формы получается твоя мысль. Или от моей формы – моя.

Если я – форма, то я должна всегда думать одинаковое, сказала Лушка.

Повторяется тот, кто думает мало, отозвалась на это пальма. Кто думает больше, каждой мыслью создает себе новую форму, в которой отольется следующая мысль. Просто не надо пугаться последней мысли и возвращаться к предпоследней. Надо строить лестницу и не бояться заранее, что где-нибудь закружится голова.

Хочешь, чтобы я думала, что все это говоришь ты? А если – думаю я?

Конечно, ты, подтвердила пальма.

Это как? – нахмурилась Лушка. Ей совсем не хотелось лишиться финикового собеседника.

Могла бы догадаться и сама, ответила пальма. Всё, что считает себя отдельным, меряет собой. Мое ты воспринимаешь своим. Значит, ты воспринимаешь от меня только часть и дополняешь эту часть собой. Это так всегда. Мы не можем совпасть. Совпадение вообще не нужно. Тот, кто совпадает, теряет свое место.

Умирает? – Лушке показалось, что она понимает. Ведь это так очевидно – всё то, что она слышит.

Перестает быть, поправила пальма.

Лушке стало жаль, что здесь нет и Марьи. Марья поняла бы в этом больше.

Нет больше и нет меньше, возразила пальма. Есть – разное.

Интересно, подумала Лушка. Она отзывается на каждое слово. А молчать она может?

Молчать? Живое никогда не молчит. Оно сигналит во все стороны: я есть! Оно сигналит: я вижу вас вот так! А как меня видите вы?

А если меня видит псих-президент?

При чем тут ты? Когда он видит тебя, он говорит о себе, а не о тебе. Я вижу то-то и то-то – вот я каков! Я вижу так, как это отливается в моих лабиринтах.

Ты говоришь странные вещи, подумала Лушка. Или, может быть, странные вещи говорю я. Странное появляется, когда я забываю больницу, врачей, решетки, а если бы я оказалась в своей квартире, то нужно было бы забыть квартиру и то, что бывает всегда, и себя тоже забыть, – тогда приближается совсем другое, тогда можно слышать – облако, пальму, пустоту… и тогда оказывается, что пустота совсем не пустота, а только начало. А когда включаешься обратно, кажется, что здесь нечего делать.

Вам повезло – вы способны делать ошибки, сказала пальма.

Ошибки и – повезло?

Ошибка очерчивает истину. Другим истину не приблизить. Ошибки – это крылья…

Откуда ты знаешь о крыльях? И об ошибках, если не умеешь их совершать? Ничего себе пальма. Ты кто? Баб, это ты?

Может, и я.

А чего тогда придуряешься?

А уж как могу…

Стой, стой! Подожди, баб!..

Но понятное уже удалилось, а непонятное развернуло Лушку к территории стреноженных стульев, коридорного гула и процедурных кабинетов.

* * *

А с него было как с гуся вода. Он вызывал ее на пространные беседы, после которых казалось, что барахтаешься в сальной луже, где никакой глубины, а только поверхность, но встать не удается. Лушка спасалась сном, но раздражение накапливалось и, не находя выхода ни в каком действии, понемногу разрушало изнутри.

Все нежелательное, что теперь с ней происходило, имело истоком псих-президента. Псих-президент мог отсутствовать, мог внезапно появляться, мог молчать, мог говорить – все порождало странные завихрения, вызывало ненужные напряжения, увеличивало неразбериху, которая влекла за собой неуверенность и тоску по защите. А Лушка фырчит рассерженной драной кошкой, отворачивает харю и зачем-то имеет несовпадающий взгляд. Псих-президент терпеливо задает ровным голосом случайные вопросы, Лушка лепит всякую травмирующую бедного врача чушь. Она просто кожей ощущает, настороженной шерстью вдоль позвоночника, как из каждой псих-президентской фразы выпирает, будто шило из мешка, тайная хищная установка, предлагающая Лушке самой загнать себя в тупик, подтвердить отсутствующую болезнь, в наивной доверчивости хоть в чем-нибудь заложить ближнего, подчиниться чужой недоброй воле, жаждущей утверждения ради утверждения. Похоже, псих-президент мог существовать, лишь наполнившись смятением и покорностью, ему нужно было каждый раз утверждаться в превосходстве своей мысли, своей логики и своей прозорливости. Он и в шестьдесят лет себе не надоел, не приобрел ни снисходительности, ни сопереживания, он замыкал вселенную на одного себя, не преобразуя ее ни во что более и тем умерщвляя. Он обозначил себя как конечный пункт прибытия и не сомневался, что является заключением бесконечной череды предшествующих разнообразных жизней. Маленький, хромой от рождения, он и в зрелом возрасте пытался компенсировать себя вовне, за счет попрания прочих живущих, и нашел для этого идеальное место в психоневрологическом учреждении, где все там пребывающие были предельно ущербны или настолько отклонены от нормы, являемой самим псих-президентом, что считаться ненормальными просто обязаны.

Зачем же ему я, смутно думала Лушка, не удивляясь, что сейчас, сидя под пальмой, так ясно всё понимает. Потому, что с самого начала не восхитилась им, таким многознающим, волевым и обманно великодушным? Не попади я сюда, я никогда не узнала бы о его существовании. Как и он о моем! Но раз ты в сфере его влияния, он не успокоится, пока тебя не дожмет. Ты должна оказываться слабее его. Ниже его. Он поднимает себя не за счет того, что восходит сам, а за счет того, что сталкивает в хаос других. В тебе он будет бороться за себя. Его цель – твое разрушение.

Как будто я сама себя не разрушила.

Да. И нет. Ты прошла разрушение, ты достигла его дна. Ты его исчерпала. Кающийся грешник и для Бога дороже девяноста девяти праведников. Потому что твоим усилием преступление тела превращается в работу духа.

Откуда я про девяносто девять? От бабки, наверно. Она говорила, что я вспомню, когда будет нужно. Мне было пять лет, когда она читала мне про грешников и про всё другое. Я думала, что забыла это навсегда.

Баб, может, ты все-таки здесь? Может, это ты со мной теперь говоришь? Что же ты меня оставила, баб? Что же ты не явилась раньше?

Время разбрасывать и время собирать. Всему свое время.

Как это теперь откуда-то приходит. И почему-то помогает. Как будто я уже не одна. И наверно, я вспомню что-то еще. Она же много мне говорила. Она водила меня ночью в лес. На берег озера в полнолуние. И купала меня в воде. Вода была серебряной и живой. Все было живым и участвовало. И бабка просила о чем-то. У воды, у деревьев и лунного света. И они ей обещали. Нет, они сразу стали делать, как она просила. Я, не отталкиваясь, стала подниматься из воды. Я торчала, как пробка, и вода доходила только до щиколоток, хотя мои подошвы ощупывала задумчивая плотва. Потом бабка, не позволив мне одеться, босую, повела по нехоженому лесу, через чащу и болотный бурелом, где торчали страшенные черные выворотни и между коническими моховыми кочками антрацитно блестела недвижная пучина.

Пучина казалась бездонной, но не слишком страшной, и Лушке вообще в ту ночь страшно не было, как и никогда потом до последнего времени. И всё же, не боясь, она избегала попадать на провальное, лунная белизна голых ног и алчный антрацитный блеск казались неподходящими друг другу, и Лушка предпочитала пружинить на выскальзывающих кочках, пока не обнаружила, что ступать на них надо не прямо сверху, а немного сбоку. Потом они стали подыматься по склону через просторный внизу папоротник, сплетенные листья которого рассекали Лушкино горло и засевали круглыми спорами, и через крапиву и малинник продрались на увенчанную каменным гребнем вершину пологой горы. Бабка пошепталась с камнем, подвела к нему Лушку и велела встать на него босыми ногами, и стоять не качаясь, и ждать сколько надо, а потом сказать, что будет. И Лушка встала и замерла, и в ней все постепенно остыло и затвердело, она срослась с подземной скалой и стала выступом, одним из многих, медленно живущих под лунным светом, а с замерших в безмолвии гор и распадков к ней что-то заструилось, и получилось, что маленькое Лушкино тело может вместить много и еще останется место для чего-нибудь другого. Потом бабка растирала ее чуткими руками и что-то говорила то ли ей, то ли всем окрестным горам и простертому над ними близкому небу, которое, как поняла Лушка, начинается не далеко, а прямо от каменного гребня, и Лушка, прикасаясь ступнями к уходящей в глубины каменной силе, всем остальным пребывала в ночной самосветящейся вышине.

Поначалу потребовав доклада о том, что будет, бабка, растерев ее и возродив круговращение горячих токов в щуплом девчоночьем теле, ни о чем более не спрашивала, а велела лечь, где ей больше понравится, и спать до рассвета, а она, бабка, будет учить ее дальше, а на рассвете разбудит. И на рассвете разбудила, вываляла в росе и поставила лицом на восток ждать Царя. Царь выплыл из-за горы величаво и кругло, благословил все им рожденное и пошел на работу, все медленнее поднимаясь ввысь. А они, усталые и смирные, без единой царапины или занозы на теле, побрели домой, к бабкиной деревне, в отдельный бабкин хутор, и в тот же день бабка отправила ее смрадным автобусом в родительский город, ничего не знавший ни о кочках, ни о папоротниках, а сама на следующее утро больше не проснулась.

Та ночь странно быстро забылась, будто задернулась шторой, и полностью не вспоминалась никогда, а выплыла только сейчас, сейчас Лушка снова прошла купание, чащобу и лунный свет на вершине широколобой горы, и ее, в смоговом мертвом тумане и за решеткой, коснулся оживляющий взор пурпурного утреннего Бога. Она ушла в свое детское время, там чудилось то ли спасение, то ли забытье, там лучше, там до нее не дотянется никакой псих-президент.

* * *

Дома девочка с гордостью поведала о ночном путешествии по лунному свету, мать велела глупостей не выдумывать, Лушка обиделась, что не верят, напустила в ванну воды, побарахталась, приноравливаясь к малым объемам, и крикнула, чтобы мама посмотрела. Мама снисходительно заглянула, а узрев девчонку, балансирующую на воде, как на канате, побелела и забыла, как кого зовут. Лушка впечатлением удовлетворилась, торжествующе засмеялась и погрузилась в воду до эмалированного дна. Мать, утратив ориентиры, ринулась спасать, выдернула ребенка из ненормальной воды и, прижав мокрое тело к несвежему халату, в котором возилась на кухне, заметалась по квартире в поисках укрытия. Лушка коленями сопротивлялась необоснованному спасению и пыталась вывинтиться из всполошных объятий. Мать выпустила ее на широкую супружескую тахту – место самое обжитое и потому наиболее безопасное – и голосом, прижатым застрявшей в горле паникой, неубедительно постановила:

– Так делать нельзя. – Лушка смотрела внимательно и ждала продолжения. Мать объяснила недостающее: – А то можно утонуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю