Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Авигея Федоровна Бархоленко
Светило малое для освещения ночи
Часть первая Оторва
Он врал, что он прибалт и у него шикарный особняк. На море. В два этажа. И машина. Старый «Бьюик-Кабриолет». Она не знает, что такое «Бьюик»? Ну, это сундук тридцатых годов, но стоит миллион. Этого хлама после войны было на каждом километре. А теперь редкость. Все на металлолом передавили. А у него отец не дурак был, оставил. Только не ездил, чтобы не брехали, что полицай. Так и торчал «Бьюик» в сарае. Был еще «Вандерер-25» тридцать четвертого года, так вместе с отцом на свалку и столкнули, идиоты, теперь тоже музейная редкость. Но отца уже нет, а он вот наследник. Может, единственный. Что? Почему на машине не приехал? Потому что все-таки траур. Шести месяцев не прошло. Она не знает про шесть месяцев? Наследства не получала, вот и не знает. Это когда остальным наследникам фору дают, чтобы объявились. А сюда приехал, потому что у него сестра должна быть. Внебрачный ребенок, романтическая история. Только надежды на то, что он сестренку найдет, почти никакой. Может, уехала, может, фамилия теперь другая. Жаль, он хотел честно наследством поделиться. Ему бы недвижимость и колеса, а прочее – ей. В этом особняке барахла на десятерых хватит. Отец коллекционер был. Ну, Плюшкин, но с прицелом. Картины, старье, даже с помоек, представляешь? Впрочем, он лично сюда не напрасно приехал, она согласна? Он встретил ее. Как только она родит сына, он увезет ее в особняк. На море.
Ну, и так далее.
Улыбка у него была как на экране. И одежка каждый раз что надо. И вообще, это был первый парень, которому потребовался ребенок. Даже пеленки с распашонками приволок. Ленточкой обвязал. Прибалт.
Она не то чтобы верила без оглядки. Честно говоря, она очень даже во всем сомневалась. Но бывают же невероятности. Даже за иностранцев выскакивают. Всех отталкивать – никогда не выгорит.
Ей очень хотелось в особняк на море. Именно это и обязана выделить ей жизнь. Она с пеленок знала, что с ней стрясется что-нибудь этакое. Знала, и все. А когда про себя такое знаешь, то всему прочему и не хочешь, да поверишь.
Впрочем, иногда она задавала вопрос, почему прибалт остановил свой выбор на ней. Она рассматривала себя в зеркале: остренькое, тонкогубое личико, глаза, правда, ничего, мамины, и все прочее как положено при ее шестнадцати, но честно признавала, что такой парень мог бы отхватить себе и поинтересней, и побогаче, и покультурнее, она с тринадцати лет почти сирота, да и мать, кроме очередей и завода, ничего не видела. А он, вместо того чтобы найти на любом углу готовую культуру, приволок книжицу и читал ей вслух, как вести себя за столом, как в обществе и как на работе. Она запихнула нудятину за диван, а когда прибалт, отночевав, удалился, самостоятельно прочитала от корки до корки и даже кое-что подзубрила, теперь при необходимости щи лаптем хлебать не станет. Но это же полгода хохотать, если к ее начальнице с таким этикетом, – начальница тебя матерно запузырит и без плана оставит – чтобы не выдрючивалась, а нормальное уважение из зарплаты в количестве обычных пяти процентов выказывала. А что касается общественных мест, то, может, это у них там, в Прибалтике, мужик первый в сортир входит, а у нас пока раздельно, рублевкой обойдешься, если без поноса, да поморгаешь на обратном пути на рулончик туалетной бумаги, прямо у входа, чтобы кооперативу экономнее – все проходят, никто оторвать не решается, потому что интимно, и руки по этой причине мало кто моет, чтобы не подумали – а что это ты такое делал, что мыться сразу побежал?
Да и сама соображает, если надо. С прибалтом она не как-нибудь, а Кира. Не Лукерьей же называться. Это ее в честь бабки облагодетельствовали. А бабка, говорят, была ведьмчка, от нее детей прятали, от сглаза береглись, но пока детки прыгали здоровые. А когда заболеют – бабка их и лечила. В общем – Кира, и все тут. Приятно, современно и с прибалтом согласуется.
А потом прибалт сказал, что сестренка вроде бы в соседнем городке открылась, он быстренько туда сгоняет и вернется. Она, параллельно своей прибалтийской надежде, усомнилась и в сестре, и в соседнем городе, и в «Бьюик-Кабриолете», но улыбнулась, кивнула и села у подоконника ожидать.
За окном медлила серая городская зима, торчали обкусанные пятиэтажки, где-то внизу букашками передвигались люди, но она находилась высоко, под самой крышей, отсюда в существование людей не верилось. Она сидела тихо, смотрела в окно и ничего надлежащего не имела – ни моря, ни «Бьюика», ни прибалта, лишь маячивший в отдалении декретный отпуск. С недалекой крыши оторвалась с жестяным шумом уродливая сосулька, ударилась о балкон, разлетелась. Лушка открыла балконную дверь, подняла осколок, зажала зубами.
Запахло выхлопными газами и летней пылью. Осколок таял, зубы ломило.
– Мама, – сказала она себе внутрь и осталась без ответа.
Мать никогда не умела отвечать.
Девчонкой Лушка сосала ледышки из луж, чтобы застудить горло и чтобы мать осталась дома и можно было видеть ее спину, когда она в ожидании врача полоскала белье в ванной, или профиль, когда она гладила ей школьную форму. Спину и профиль Лушка помнила, а лицо – нет. Даже когда мать приносила еду в постель, присаживалась на край и гладила через одеяло Лушкины ноги или похлопывала, слабо улыбаясь, по Лушкиной руке, она опять виделась сбоку. Возникало чувство, что мать хотела бы что-то сказать, но не может найти – что, а взамен улыбается бодро и пусто, от этого становилось щекотно внутри и хотелось тихо плакать. Являлась врач, всегда одна и та же толстая, усталая тетка, у которой один глаз был больше другого, и выписывала матери позволение не идти на завод, и мать этому радовалась, и Лушка полагала, что мать радуется потому, что еще раз посидит в профиль на кровати. Но мать, покрутившись между стиральной машиной и плитой, извиняющимся голосом сообщала, что сбегает на минутку и тут же вернется, и, нахватав сумок, уходила часа на три то в магазины, то в химчистку, то в сапожную мастерскую, то платить за квартиру и свет, то сдавать посуду, то еще по каким-то глупым делам, но извиняющийся голос долго перекатывался от стены к стене, и Лушка чутко его слушала, жалея, что он истончается до комариной несостоятельности, а потом и вовсе усыхает. Лушка сжималась и плакала в одиночестве и старалась плакать чуть громче, чем необходимо, чтобы мамин голос возобновился из далекой глубины, где пропал, и приблизился, и снова бы сказал любое, даже про магазин и кефирные бутылки. От усилий услышать начинало и в самом деле звучать, но как-то сложно, как бы сразу и мамой, и кем-то другим, иногда целым хором, и комната делалась плотной от чьего-то присутствия. Лушка, не ждавшая ничего, кроме матери, добросовестно пугалась, хотя страшно не было, и плакала уже по-настоящему, совсем неслышно, и даже закутывалась с головой, и теснота под одеялом становилась теплой, как мать.
Мать умерла от силикоза легких. Когда гроб стоял на табуретках посреди комнаты, соседки говорили, что ее сожрал завод и их тоже сожрет, а с другой стороны – где бы они жили, если бы завод не давал квартиры. Еще соседки сказали, что вдовец надолго вдовцом, ясное дело, не останется, нынче просто, никакой мужик поста не держит, и правильно, потому что понятно.
О Лушке не сказали ни слова, и ей показалось, что ее тоже кто-то сожрал, но все прочие этого не заметили, и никто очень заботливо не украсил ее в гробу.
Лушка поежилась. Из форточной щели тянуло холодом. Окна были на север.
Она перебралась подальше от простудных сквозняков, на допотопный диван, и устроилась, поерзав, меж трех свихнувшихся пружин.
Мать так и не сказала ей того, что должна была сказать. А может, и матери когда-то не сказали, и пришлось жить, не зная главного, которое положено нести. И пришлось зачем-то безответственно умереть три года назад, а ты тут как хочешь. А должна была жить столько, сколько нужно Лушке. Ни у кого в классе ничья мать не умирала, только почему-то у нее. Получилось, что Лушку вроде обокрали, и, вдобавок, это нужно еще молча терпеть, ибо тут уж точно ничего не возвращают.
Ледышка растаяла. В желудке остановился смог. Вообще-то она давно перестала грызть сосульки. Теперь, когда не хотелось идти на работу, она просто думала, что горло уже болит, и горло заболевало, только никто не протягивал на блюдечке с розочками крохотных пирожных и ничей профиль не служил утешением.
Соседи прозрели верно. Отец, кое-как дотерпев до сороковин, женился по новой. Мачеха попробовала приласкать девчонку, но та ощерилась, как крысенок, и совсем не из особой любви к покойной, а потому, что надо же было кого-нибудь ненавидеть за накатившую несправедливость. Мачеха свалилась, как подарок, и тринадцатилетняя малявка сыпала соду в картошку и плевала в борщ. Отец, изумленно обнаружив партизанку в недрах новой социальной ячейки, без жалости карал сопротивление ремнем, а дочка без стеснения показывала всем желающим синие полосы на заду и ляжках и валила все на классическую мачеху, ибо для папы не отыскала понятного всем криминала. К мачехе даже комиссия из школы являлась, и женщина молча сносила укоры и нравоучения, а в очередную экзекуцию сунула под ремень собственные руки, после чего месяц ходила полосатая, как зебра. Отец крякал, отворачивался, но полосатость молодой жены все равно лезла в глаза, не помогал никакой мат, и отец, чтобы снова не уступить соблазну, выкинул ремень в форточку и стал носить брюки на подтяжках, а крысеныш ярыми слезами плакал на родительском собрании, благодаря миленьких взрослых за свое избавление.
Взрослые почувствовали, что живут не зря, а домашней гастрономии экзекуции не помогали, отец постройнел от недоедания, но воли к победе не потерял и запирал дочку в кладовку, брезгливо пиная вслед помойное ведро для особых нужд. Но завтраки, обеды и ужины почему-то стали прокисать, к истечению недельного тюремного срока супы пузырились прямо в тарелках, а от тушеного мяса в горшочках, над которыми отец, не доверяя новой жене, мучился собственноручно, начинало тянуть падалью, едва горшочки ставились на стол.
– Говорил же я, чтобы та дура сделала аборт! – орал отец, запуская тяжелой вилкой по собственному вареву, но вилка всякий раз летела мимо.
Долго молчавшая новая жена решительно поднялась и оттянула задвижку на кладовочной двери.
– Выходи, – сказала она коротко. – Отец больше не сердится.
Лушка прищурилась на то место, где должен был сидеть отец, но ничего не увидела, все было слишком светло, лишь мачеха нависала чужим тяжелым телом слишком близко. Лушка ощупью добралась до совмещенного санузла и закрылась там надолго и добровольно.
От возмущения отец не смог качественно проглотить то, что жевал, горшочки с трудным рвущимся звуком разорвались наискосок овальной трещиной и развалились. Сначала один, потом другой.
Назавтра Лушка, маясь от свободы, раздумывала, идти или не идти в школу, но пошлось как-то само, она постаралась опоздать, но звонок почему-то дали позднее, пришлось затащиться в класс. Ее место на задней парте освоил кто-то другой, и Лушка, подгоняемая очнувшимся звонком и уже открываемой твердой рукой дверью, решила, что с нахалом разберется позднее, и без энтузиазма села за спиной передового отличника. Математичка, не дождавшись жалоб на злую мачеху, ощутила вдруг неодолимое раздражение и, минуту назад не собираясь этого делать, закатила контрольную.
Крысеныш моргал реденькими ресницами в непонятно озлобленное учительское лицо и вдруг начал в это лицо как-то нехорошо и длинно улыбаться. В математичке шевельнулась вроде как совесть, и она спросила, хоть и не без сарказма:
– Ты, Гришина, нового материала, вероятно, не выучила?
Все поняли, что Гришиной опять везет – очевидное же избавление от неминуемой пары. Но, поморгав еще, звереныш милосердие отверг:
– Конечно, выучила, Вер-Алексан-на!
Это было уже личное оскорбление, и Вер-Алексан-на, хлестнув широченной юбкой по столу, завернула на доске такой пример, что его, попотев, осилил только передовой отличник да еще почему-то сидевшая за ним Лушка. Математичка положила обе работы рядом и, к полному своему удовлетворению, обнаружила криминальное сходство, даже исправления были сделаны будто под копирку. ВерАлексан-на коварно усмехнулась, а придя на следующий день в класс, объявила, что не хочет пачкать журнал тридцатью восемью двойками, а потому никому ничего не ставит и дает новую самостоятельную работу. И, исчеркав доску торопливыми символами, столбом выросла около Лушкиной парты.
Решение опять оказалось верным, а графическая идентичность на этот раз отсутствовала. Учительница перевела взгляд на кухонный стол, на котором рядом с грязной разделочной доской высилась стопа бездарных контрольных листов, подумала, что надо наконец помыть стол не только сверху, но и с боков, но сил на это никаких и лучше она его выбросит грязным, когда купит новый, и женщине захотелось, чтобы поскорее закончился проклятый учебный год и чтобы ничто больше не мешало выращивать на балконе прибыльных нутрий. Она прикрутила газ под заплевавшей кастрюлей и ощутила, что ненавидит свой класс целиком, а белобрысую девчонку индивидуально.
У мачехи был домишко на окраине, но старо-молодые предпочитали поначалу заводскую однокомнатную забегаловку. Постель девчонки отгораживалась от прочего пространства суставчатой ширмой, в которой вскоре в соответствии с рисунком были прожжены сигаретой художественные дырочки. От близкого фонаря в квартире по ночам светило, как в полнолуние, и тайные еженощные зрелища впитывались беспрепятственно. Картинки были стоящие, и дочка пригласила на просмотр двух подружек, но незакаленные юные дамы сплоховали, с ними сделались судороги, и, чтобы спасти положение, дочка стала нахально ругаться, что опять никакого покою, она второй год не высыпается, а у нее алгебра с геометрией, а ей, ясное дело, после такого джаза в голову ничего не лезет.
Пространство за ширмой растерянно затихло. Там наивно сделали вид, что ничего не было, нет и не будет.
Вдрызг разругавшись с хлипкими подружками, которые не первый год смотрели порнуху, знали лучше таблицы умножения кама-сутру, но спасовали перед ликом жизни, пообещав заложить крысеныша педсовету, Лушка сочла целесообразным вообще больше не появляться в надоевшем учебном заведении. Вернувшись домой в неурочное время, она застала мачеху перед распахнутым окном с мальчишеской рогаткой в неприспособленных пальцах. На подоконнике аккуратной кучкой лежали камни подходящего размера. Мачеха старательно целилась из рогатки, расстреливая уличный фонарь, и не могла попасть.
– Мазила! – Падчерица ногой упихнула ненужный портфель под кровать. – Давай покажу, как надо! – Взяв рогатку из мягко-белых рук, натянула, прищурилась – напротив лопнуло и посыпалось.
– Только все равно поздно, – сопроводила падчерица свершившееся. – Вы меня развратили. Мне пришлось завести любовника.
Молчаливая мачеха вдруг разверзлась:
– Ладно врать-то! Любовник у нее… Кому ты нужна, преждевременная! Случки у тебя в кошачьих подъездах, а не любовник. Голой будешь жить, дура!
Мачеха упаковала чемоданы, пригнала такси и укатила в свой дом на окраине.
Встретиться после этого с отцом с глазу на глаз Лушке как-то не улыбалось, и она полмесяца профилактически не ночевала дома. О школе она прочно забыла, только бегала в секцию карате, но там раз от разу становилось труднее: на голодный желудок реакция была не та, броски не шли, не лучше было, и когда наедалась до отвала, а загульные ночи вообще аукались одной подлостью.
В конце концов Лушка решила, что дала отцу вполне достаточное время для того, чтобы привыкнуть к семейным изменениям. А когда, вычислив рабочую смену отца, явилась в безопасное утро, обнаружила на обложке кама-сутры краткое послание: что тебе, мол, вот-вот шестнадцать, не маленькая, живи как знаешь. И ни следа родительских вещичек в однокомнатном загоне. Только старый диван с обшарпанными валиками и солдатский минимум на кухне. Ее тряпки скромно висели на спинке перекошенного стула. Стул был единственный.
Лушка пнула диван, сошвырнула тряпье на пол и завалилась на кучу, не снимая обуви. Ничего себе папочка! Вывез и то, что должно было остаться ей после матери! И вообще! Какие такие шестнадцать? Ей на прошлой неделе только четырнадцать. Не рожал, так и не знает. А мамочка тоже – родила и на кладбище! А Лушку спросили?
В уши натекли холодные слезы. Последний рубль Лушка только что извела на мороженое. Ладно, папочка, ладно. Не будет тебе с ней жизни. Ни с кем не будет. Под забором помрешь…
…Потом, много-много позднее, увидев приткнувшегося к забору прилично одетого мужчину и одна из всех свернув к нему на помощь, она узнает в нем своего отца, и что-то толкнет ее вспять, и она с ужасом вспомнит, как лежала на своей одежде и посылала проклятия самому близкому из живущих, и ноша еще одной вины пригнет ее к земле…
То, что она сама сделала для себя невозможной жизнь в семье, ей ни разу не пришло в голову. Ей очевидно было одно: ее опять ограбили. Все, кто должен был о ней заботиться, бросили.
Она уже с тоской вспоминала мачехову еду. Прежде чем насыпать в варево какой-нибудь дряни, она практично наедалась в запас. Ненавидеть сытой было сподручнее. Что толку теперь ненавидеть, если не можешь ежедневно доказывать это на деле? Пустой желудок – пустая ненависть. Да что там! Ограбили, и все тут. И Лушка решила умереть от голода. Пусть все увидят, как ее довели до самоубийства. Мачеху засудят и посадят в тюрьму. А отца в партком, чтобы выложил партбилет. Только отец почему-то беспартийный, а из слесарей не увольняют, а зазывают, чтобы шли. Но это ерунда, милиция за Лушку отомстит. Лушка терпела четыре дня. Пила воду из-под крана и спала, оставив дверь незапертой для удобства всяких комиссий.
Но никто не спешил восстановить справедливость Лушкиной жизни. Внизу мужики матерились в очереди за водкой. Бабки устанавливали громкий порядок в очереди за молоком. Сытые дети ходили в школу. Задарма питаясь усами от проводов, шелестели троллейбусы, в которых переезжали с места на место люди, евшие и вчера, и сегодня. Мир жил сам по себе. Ни одна зараза не вошла через незапертую дверь.
Ну и пожалуйста. Она придумает другое. Станет малолетней проституткой.
И она умылась, накрасилась так, чтобы сразу все было понятно, поколебалась над проблемой, гладить или не гладить юбку, напялила мятую, но покороче и устремилась к гостинице на центральной площади города, вполне уверенная, что достойна продолжительного ужина в ресторане, дивана без пружин и даже завтрака на следующий день. Но все словно обрубились. Никто не клевал. Жлобы плыли мимо, не замечая. Они клеились тогда, когда она была сыта и от них не зависела. Жлобы не хотели проблем.
– Чокнутая, да? – изумилась подруга. – Квартира – капитал! Этот самый – пансион открой!
– Какой пансион? – не поняла Лушка.
– Тот самый, – объяснила подруга. – Когда надо, а негде.
– Чего надо? – все больше тупела Лушка. Подруга накормила ее жареной картошкой, и Лушку клонило в сон.
– Ну, ты совсем! – отчаялась подруга. – Да я хоть сегодня устрою. Знаю одних – на крапиве маются.
И пошло. Лушка быстро вошла во вкус и на ночевку пускала с разбором – чтобы побогаче и повеселее. Без харчей больше не сидела, затвердевшую колбасу выбрасывала кошкам, а остатки водки, от которой Лушкин организм категорически отказывался, потребляла подруга. Кайфовали почти год, пока зловредные соседи не нагрянули с милицией. Милиция пригрозила отправить Лушку в колонию, а квартиру конфисковать. Лушка торопливо пообещала все безобразия прекратить и устроиться на работу, чтобы получать честную зарплату. Впрочем, испуг длился недолго, и все пошло по-прежнему.
Теперь им было по пятнадцать-шестнадцать, привкус запретного сменился нахальным правом, уже было понятно, что дядька в форме взял на понт, что никто ничего не отберет и никуда не отправит. Их жизнь набирала обороты. Человечество старше семнадцати со всеми его дурацкими кодексами подлежало списанию и принудработам, а царили они, обутонившиеся и раздиравшие себя для скорейшего цветения и полностью уверенные в том, что время ради них остановится, а они навечно законсервируются в лучшей поре.
Со временем, впрочем, происходили замысловатые штуки. Оно вдруг бездарно замирало в утреннем похмелье, растягиваясь в нудные дни, когда все почему-то исчезали, ничего вокруг не происходило, квартира никому не требовалась, и Лушка, продуктово овеществив стеклянную тару, сидела на монастырской диете. Полупустой желудок вызывал общетелесную скуку, ныло там, где сердце, хотелось вслух позвать мать, и Лушка была уверена, что если бы на это отважилась, то мать откликнулась бы и сказала наконец то, что нужно, потому что теперь все знает. Но Лушка знать уже не хотела, она торопливо врубала музыку и удивлялась, как панически мечутся по комнате потерявшие направление звуки, словно ища какую-нибудь тараканью щель, чтобы побито уползти туда и свернуться понятной тишиной. Лушка приглушала громкость почти до шепота, хватала детектив и устраивалась среди вывихнутых пружин, выстрелами и погонями пытаясь подтолкнуть к действию впавший в хандру мир.
Однажды монастырский пост затянулся настолько, что не помогали ни Шерлок Холмсы, ни шлягеры, хотелось погрузиться в затяжной сон, как в пике, она испугалась, что заснет и не проснется, и будет во сне нескончаемо падать, и за ней потянется в воронку сначала допотопный диван, потом комната, а за комнатой весь дом, все представилось реально и жутко, и Лушка скатилась по лестнице в пыльный город. Город был засеян бесплодными бумажками от мороженого, какая-то бывшая болонка долизывала липкую упаковку. Лушка пожалела, что ничего не осталось, она бы отняла. И стала держаться ближе к урнам, но съестного стали выбрасывать меньше, гниловатые пирожки съедались подчистую – может, потому, что стали стоить столько, сколько прежде килограмм мяса, и купившие из принципа усваивали истраченные дензнаки до последней крошки. По пути попался магазин. Лушка, не имея ни копейки, независимо зашла и обнаружила, что народ совсем озверел: в магазине стояли пустые полки. «Так что из урны теперь законно», – усмехнулась Лушка. Должен кто-нибудь туда что-нибудь бросить. Не понравилось. Или больной желудок. Или кто-то с кем-то поругался, хотел шоколадку, а купили пирожок. Вонючий пирожок с ливером. Или с картошкой. Или с капустой… И она пошла так, чтобы не уступать дорогу и ни перед кем не сворачивать. Она усиленно делала вид, что гуляет и что никакие помойки ей не нужны.
Впереди поток людей стал изгибаться, кого-то обтекая, Лушка увидела двигающуюся навстречу дородную старуху. Старуха никакого вида не делала. Она открыто шла от урны к урне. И даже нарочно двигалась навстречу лицам. Она красивой полированной палкой ощупывала бумажные залежи и, не обнаружив подходящего, с достоинством перемещалась дальше. Кто-то на нее глазел, кто-то отводил глаза – старуха не реагировала. Среди всех она одна была занята делом. Она катила за собой аккуратную тележку, стеклянно звякавшую на колдобинах. На крючке висела чисто выстиранная и наглаженная матерчатая сумка. От сумки пахло хлебным.
Старуха была вне конкуренции. Лушка отступила к стене. Стена оказалась широким окном. За тюлевой неопределенностью виднелись столы. За столами ели. Лушка вошла в столовую. Она остановилась в начале длинного зала и неторопливо обвела взглядом обедающих. Выглядело натурально, будто она искала знакомого. И, видимо, нашла, потому что решительно двинулась в глубь зала и остановилась около предпоследнего столика. Сидящий за ним поднял спокойные глаза. Чужое спокойствие разъярило. Лушка вскинула подбородок. И заявила вызывающе, словно именно этот человек был во всем виноват:
– Я хочу есть!
Он задержался взглядом на ее мстительном лице, спокойно пододвинул ей стул, взял поднос и пошел за новым обедом. Она села и, не дожидаясь его возвращения, торопливо съела то, что стояло. Он вернулся, пододвинул ей принесенное и молча отправился за третьим набором.
Когда он стал ставить тарелки на свой край, она торопливо предупредила:
– Мне платить нечем. – И подбородок опять дернулся вверх.
– Я понял.
Она опять вздернула острый подбородок, но промолчала.
Ей хотелось обрушить на него свое возмущение дурацким, совсем не там остановившимся временем, которое застряло где-то со своими обязанностями перед ней и не обеспечивало ее пропитания, но полный желудок уже насыщал кровь успокоением, и она смогла удержаться.
– Учишься? – Он как-то так смотрел, будто все знал.
– Да ну… – Она не стала выдрючиваться. Наверное, потому, что совсем не хотелось двигаться. Музыку бы сейчас, и что-нибудь такое медленное…
– Работать хочешь?
Она очнулась. Он дурак или как?
– Прямо разбежалась! – Она вынырнула из умиротворения и приготовилась к драке. Прохлопал, чукча! Условия надо было ставить раньше, а сейчас она сыта и…
– У тебя не те данные, чтобы устроиться иначе.
– Какие еще данные? – встопорщилась она. Да знал бы он…
– Уборщицей пойдешь? – Он не обратил внимания на ее протест.
– Чего? – изумилась Лушка. Он смотрел и ждал. И она спросила: – А куда?
– Мыть спортзал.
– А ты там кто?
– Ну… Тренер, можно сказать.
– Мастер, что ли? – Наверное, она имела в виду, является ли он мастером спорта. Он кивнул. Она не унялась: – А по какому?
Вероятно, это значило, каким видом спорта он занимается.
Он помедлил, что-то в ней выискивая. Ответил:
– У-шу.
– Да ну?.. – вытаращилась она. – А меня научишь? – Он рассмеялся. – Научишь – пойду убирать. – Смотрела неожиданно твердо и требовательно. Возможно, приняла его за то самое время, которое ей всем обязано. А про свою секцию умолчала.
Он неожиданно выкинул руку в сторону ее лица. Она резко толкнула на него стол. Он успел подхватить на изломе поднос с пустой посудой. Кивнул одобрительно:
– Посмотрим… Пирожное взять? – Принес пирожное. Спросил: – А почему ты подошла ко мне?
– Потому что к тебе можно, – исчерпывающе объяснила она.
– А почему ты решила, что ко мне можно?
– Решила, и все! – отрезала она. Какой толк говорить об очевидном? Да и вообще пусть не очень…
Но грубость, от которой обычно сникало непосвященное человечество, была оставлена без внимания. Он взглядом показал на парня за столиком напротив:
– А к нему подошла бы?
Она без стеснения уставилась по указанному адресу. Парень почувствовал, что смотрят, не обернулся, лишь ближе придвинул тарелку. Лушка скривилась:
– Да он из-за копейки удавится!
Мастер кивнул не без удовольствия.
– Третий год не может отдать четвертной, – усмехнулся он.
– Сейчас отдаст, – уверенно сказала Лушка, принимаясь за второе пирожное.
Парень мелкими глотками выпил жидкий чай, прополоскав им напоследок рот. Чуть помедлив, полез за бумажником, заглянул во все отделения и, вытащив двадцатипятирублевую бумажку постарее, подошел к Мастеру.
– Привет. Только сейчас вспомнил, извини… Ну как, чемпионом не стал?
И не дожидаясь ответа, направился к выходу. Спина у него была недоумевающая.
– Ну? Я же говорила! – торжествующе заявила Лушка. Мастер посмотрел как-то длинно, но не так.
– Тебя как зовут? – спросил он наконец.
Лушка выбирала, что ответить, – имен у нее было много. И почему-то ляпнула то, о котором умалчивала:
– Лукерья. А ты?
– Василий, – ответил он.
– Тебе не подходит. Ты – Мастер.
При полном незнании, что такое работа, и не менее полном отвращении к действию, которое не приносит удовлетворения и, значит, совершать которое нет смысла, Лушка все же заняла вакантное место уборщицы. Она мыла помещения по утрам, не слишком ретиво, каждый раз почти обещая себе, что на следующее утро ни за что не встанет и вообще скоро плюнет на все, а на трудовую деятельность в особенности, но все же вставала и хлестала полы насаженной на лентяйку тряпкой, потом отсыпалась в кладовке среди беспризорных кожаных матов, пудовых гирь и прочей пыльной ерунды, и к тому времени, когда появлялся Мастер, опять сидела в гулком зале, прислонив тощую спину к чуть теплой батарее.
В первый же день Мастер попросил, чтобы ей выдали аванс, и она удивилась, что деньги дали. По ее мнению, это было опрометчиво, а еще какие-то предприниматели, она бы лично не дала ни копейки, ты уж сначала заработай, а потом получи. Но дали так дали, ей-то что, она не просила, на килограмм колбасы хватит. Но, забежав в гастроном и сухой рукой поглаживая в кармане выданные, а может – поданные бумажки, она на колбасу отчего-то не решилась, а отважилась только на батон и кефир. Какие-то не такие были деньги, Лушка их уже дважды пересчитывала. Без всякой необходимости. И вообще после аванса ей захотелось на баррикады, а лучше – разгромить магазин и взять колбасы килограммов двадцать, но тогда уж громить зимой, чтобы вывесить за окошко, нет, за окошко не надо, снимут, у нее стягивать – удобней некуда, прямо с крыши, в сетке всегда висела какая-нибудь ерунда вроде маргарина, который было лень доставать, чтобы сделать яичницу, и она скучно варила яйца вкрутую. Обнаружив, что украли, она опять мечтала об яичнице и опять покупала маргарин, пока он был. Сейчас за окном болталась пустая сетка с закоптившимся целлофановым пакетом. Но если уж громить, так сразу и завод, выпускающий холодильники, она бы себе два взяла, и какой-нибудь «ВАЗ», чтобы холодильники привезти, но тут потребуется бензин, так что и нефтяная скважина будет кстати, – да, одной революцию не охватить. А колбасы все равно охота, это Мастеру всегда хорошо, он мясного не жрет. Впрочем, она тоже не жрет, а только страдает, а все ихний рынок, лучше было перед ним – везде пусто и все вегетарианцы, только к чему тогда у-шу?
Она так и не знает, зачем ухватилась за этого человека. Ну, бегала в свою секцию карате, ну, получалось – у всех получается, если знать, как надо. Папа-мама не защитят, приходится самой. Да и публика на ночевку являлась разная, раз попался типчик еще тот, мало оказалось своей клушки, хотел Лушку приспособить. Лушка не в монастыре родилась, однако полагала, что все это игрушки добровольные, типчику на добровольность было начхать, даже, видать, наоборот. Лушка обозлилась и сама не очень рассмотрела, как получилось, а гость уже пахал носом из кухни в коридор, а потом дальше, а халява кинулась защищать, хотя была в чем мать родила и скользкая от работы. Непривычно, конечно, без восточных халатов, но Лушка обошлась, а когда кинула им барахлишко вслед, то парочка дружно обозвала ее шлюхой. Но это уже было их личное мнение на нейтральной лестничной территории. Короче говоря, Лушка могла кое-что применить на практике, и что, ей потребовалось от родственного Мастера, она и сама в толк взять не могла, но вроде чего-то ждала, а ничего не происходило.