Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
Она обрадовалась шумно и искренне, стала вытаскивать консервные заначки, а я обратила внимание на явно действующий телефон и даже набрала по нему свой собственный номер, на который, естественно, никто не отозвался. Я меланхолично подумала, не приучить ли Гена снимать трубку зубами, гавкать самым толстым басом в ухо абоненту и подносить трубку Туточке, чтобы тявкнул и он. В это время подруга объясняла, что телефон только что поставили, она еще не успела сообщить даже родным, и как теперь замечательно, мы можем перезваниваться каждый вечер. Я жизнерадостно кивала, произнося «да, да», «ну конечно», и рассматривала записи чьих-то номеров на бумажках и на обоях, выдававшие активность местной телефонной жизни. А впрочем, и я, вероятно, виновата не меньше во взаимном охлаждении. И вообще никто не виноват, а с каждой из нас происходило то, что должно было произойти и что в той или иной мере прорастало давно.
– Рассказывай, рассказывай, – теребила меня подруга, – что у тебя сейчас?
– Душа, – сообщила я о своем открытии.
– Да, да, – усердно закивала подруга, – а на душе что?
Мне захотелось что-то проверить, и я сказала:
– А на душе то, что я ее увидела.
Подруга на секунду споткнулась, быстро переварила и закивала еще энергичнее:
– Да, да, сейчас параспособности открываются у всех через одного. Это совершенно естественно – эра Водолея.
Про эру я не знала, но спрашивать желания не возникло, а подруга уже советовала:
– Тебе надо к гуру, тебе надо развить дар, правда, там надо платить, но я могу поговорить, он пойдет навстречу, я дам телефон, сошлись на меня…
– На тебя?
– Видишь ли, я теперь занимаюсь лечебной практикой массаж, иглоукалывание…
Я только сейчас обратила внимание на новую мебель в почти новой квартире. Выглядело дорого и индифферентно. Я воспринимала с пятого на десятое:
– Закончила курсы… перспективно… эра Водолея… советую… Он из Патаппурти… потрясающие возможности… Каждый может…
– Что? – спросила я.
Она моргнула, осознавая препятствие.
– Ты о чем? – То ли в голосе, то ли в глазах мелькнула настороженность.
– Я спросила, что может каждый? – повторила я, глядя, как она вертит листок из блокнота с только что переписанным телефоном гуру, как вроде бы машинально его рвет и бросает в пепельницу.
И спрашивает меня светским тоном:
– Еще кофе?
– Нет, спасибо, – отзываюсь я и ощущаю ее торопливое облегчение.
Она выдвигает ящик серванта, достает коробку конфет (пустые полки в магазинах, нет ни молока, ни сахара), сует мне в руки и то ли обнимает, то ли подталкивает к выходу.
– Извини, ко мне сейчас должны… сеанс…
И профессионально помогает надеть плащ.
И когда она уже затворяет за мной дверь, я взглядываю ей в глаза и произношу:
– Спасибо за телефон твоего гуру.
И жму на кнопку лифта, а она в спину спешно сообщает, что совсем забыла, у гуру сменился номер, он меняет номера, чтобы не звонили, как в аэропорт, но она забыла и записала мне старый, но сегодня же обязательно все найдет и мне перезвонит.
Лифт потащил меня вниз, и делал это настолько основательно и долго, что я уже предположила нездешние подземные катакомбы, где с меня начнут требовать эры и сеансы, а я смогу предложить только свою квартирантку, которая вряд ли кому понадобится. О, двадцатилетняя женская дружба.
Поборов искушение свернуть к мусорным бакам, я подошла к мальчишке с хроническим насморком и протянула коробку с конфетами:
– Возьми, если хочешь.
Он вцепился обеими руками и, будучи практическим человеком, тут же открыл. Увидев нетронутое богатство в гофрированных белых воротничках, усомнился:
– А они настоящие?
– Не знаю. Попробуй и реши сам.
Мальчишка сорвался с места и побежал. Должно быть, подальше от меня. Чтобы я не передумала.
Я бы не передумала, товарищ. Я просто хотела с кем-нибудь поговорить.
* * *
Несколько дней я чувствовала себя из рук вон. Мои собачки выводили меня на прогулки и приносили тапочки, но мне не помогало. Ничто не болело, но всё было не так. Я вдруг стала непрерывно думать об Л., какой он подлец, и всегда был подлецом, и женился на мне подло, и даже рубашки на нем были подлые, он подло гладил их сам, всегда без единой морщинки, а то, что гладила я, бросал в подлую стирку, а выстиранные зачем-то нюхал и заявлял, что я пересыпаю порошка, чем наношу вред их подлой природе.
Сначала я даже не врубилась, а потом вяло подумала, что Л. ни когда на мне не женился, ни подлым образом, ни каким-нибудь другим, а рубашки – с какой бы стати я стала их стирать?
– Потому что шлюха и подлая интеллигентка, – сказало мне внутри меня.
А я об этой особе почти забыла, а она продолжает обживать пространство.
– Гадючник, а не пространство! – фыркнула Е., и Туточка сразу полез прятаться за диван, а Ген занял выжидательную позицию. – У меня была полнометражка.
– Ну и сидела бы там, – нехотя пробормотала я, не испытывая желания ничему сопротивляться. – А то ведь выгонят…
Меня всё плотнее что-то обволакивало, сравнить это было не с чем, но мне это казалось липким, будто я провалилась в трехлетнюю лужу на углу нашей улицы, оставшуюся после смены канализации. В яме уже захлебнулся ребенок, ее тогда спешно засыпали, но насыпанное через месяц осело, и глубина еще больше расцвела гниением. Но и схожесть с отстойником меня не впечатлила, мне было безразлично, захлебнусь я или нет, совсем рядом бесновалась Е., меня поливал мат, такого я не слышала ни от алкашей, ни от синявок, мат был вычурный, так сказать дамский, переполненный, как вышивкой, мини-сюжетами, он с ходу превратил всё наличествующее в одни гениталии, которые скручивались в пустой ярости.
– Эй, – спросила я, – ты что – в тюряге сидела?
Мне тут же пригрозили испоперечить урыльник, куда-то опустить и всюду достать.
Мне стало жутко смешно, и я ржала не меньше минуты, а может, и целых три.
Липкое вокруг меня ослабело, и стал просвечивать уличный фонарь.
Е. вдруг всхлипнула:
– Ты ему не скажешь? Нет? Не говори, он же, подлец, ничего про это не знает, я же специально после зоны в другую область, я и дочку поэтому оставила…
– А пошла ты… – меланхолически сказала я и завернула нечто в заданном режиме.
Е. впечатлилась и отчалила, то есть не моими словесными фигурами впечатлилась, я полагаю, в этом мне ее не переплюнуть, да и желания нет, но за словами еще было и состояние, когда не жаль ни себя, ни другого, так что лучше не побуждать никого к действию.
В желаемом одиночестве мне стало еще хуже, и сквернее всего было то, что для этого не обнаруживалось основательной причины. Встреча с подругой была неприятна, но и только. Все связанное с Л. давно позади. И даже Е. не заставила бы меня повергнуться в такой прах. Совершить такое могло лишь Ничто. Бесцветное Ничто задело своим крылом – и ничем стали прежние дни, и распался интерес к тем, что придут, и нет больше смысла в их приближении. Я находилась там, где не было времени.
Встревоженное тело посылало беспорядочные сигналы и подбрасывало узкие чувства. Мне хотелось жаловаться, рыдать, биться в истерике, но кто же делает это в одиночестве. Зрителя нет, собаки и те убрались подальше, а я желаю всех обвинять за каждую минуту своей жизни, потому что каждая минута жжет меня своим убожеством, всё у меня было не так, не туда и не оттуда. И даже если бы мое посредственное, или то, что кажется таким сейчас, заменить лучшим из возможного, это ничего бы не дало, я выплюнула бы это с презрением. Я ни в чем не видела смысла, я перечеркивала свое прошлое и свое будущее, я ничего не принимала и раскачивала опоры сознания, моя жизнь нелепо, а может быть – закономерно, кончалась, и кто-то в этом был виноват. Виноват был тот, кто мог сделать иначе, наверное, это Бог, не выделивший мне персональной охраны и не позаботившийся об устойчивости моих добродетелей. А поскольку «и волос не упадет без воли», то моей вины ни в чем нет, да и чьей бы то ни было тоже, потому что всё есть следствие и результат, и если я завернула поддонным матом, так меня ему только что обучили. Да и дурочка Е. прошла эту школу тоже не по своему горячему желанию… Нет вины, нет жизни, нет ничего.
Совершив очередной виток, мысль, как в берег, вцепилась в слово «вина». Я уже знала эти возвращения к одному и тому же. Это было как броски тела на стену, преградившую путь. Похоже, выбранное слово беременно каким-то нужным мне смыслом. Несмотря на свой раздрызг, я поднялась и сняла с полки Даля.
И меня изумило стоящее на первом месте объяснение вины: начало, причина, источник. И лишь дальше – прегрешение, обязанность, долг и другое, более близкое к нашему сегодняшнему представлению. Сженное значение слова связалось с платой, расплатой, наказанием. Плата за слабость. Платили имуществом, своими детьми, собой. Что-то при этом спасая.
Плата за спасение.
И, пройдя через сугубо материальное выражение, вина сконцентрировала в себе и более глубокую закономерность. Она стала означать обмен менее существенного на более значительное. Через признание своей вины, через раскаяние человек обретал свободу и покой и уже знал им цену. Через вину шло познание, она была двухуровневой связкой, она стояла в истоке дальнейших следствий. Из этого получалось, что отсутствие вины лишает будущего, лишает перехода на новую ступень. Виновный движется, безвинный стоит.
А я так долго не могла понять, почему один раскаявшийся грешник важнее девяноста девяти праведников. Не потому ли, что грешник совершил великую работу, а праведники без труда пребывали в органически данном. В их праведности не было их заслуги.
Что отнюдь не означает, что им следует срочно заняться разбоем на большой дороге. Для них другой путь и другая вина. Иисус лишь после муки за чужие грехи возвысился до Бога, лишь после смерти за всех стал бессмертным. В сущности, этим всему живому в человеке дана программа долгого развития. И даже означена веха, которую придется постигать каждому. А пока вина соседа, которую тебе предстоит ощутить как собственную, лишь отдаленная цель, завтрашнее твое состояние, а сегодня благо – личная повинность, когда внутреннее сознание силится поднять тебя до уже промысленного уровня. И как бы тебе ни было тяжко это восхождение, ты почти никогда не захочешь от него отказаться, нет, ты будешь пробивать собой брешь в этом пределе.
В дальней дали беспокойно шелохнулась моя каторжная подселенка, но ничем проявиться в данный момент не осмелилась, а я по явной ассоциации подумала о своей православной тетке, которая в свое время тоже отпахала десятку за своего Бога, она отнеслась к этому, как к командировке по специальности, и вела себя среди насилия и поругания с истовостью первых христиан на нероновской арене, к ней не пристало то, чем переполнилась Е., и через пару лет скрученное злобой бабье отступилось и стало к ней прислушиваться, но конторские быстренько перекинули ее в другой лагерь, где всё началось сначала. Но повторение для тетки уже было и вовсе не страшно, она как-то проходно сказала, что на новом месте ее били за Бога всего раз десять, а потом милостью Христовой передумали и стали просить Святого Писания, и она давала, что могла, и даже кого-то, прегрешив, крестила, отчего ее опять собрались перекинуть на этап, но зэчки взбунтовались, а паханка поклялась конторских перерезать, так что тетку на время оставили, решив поначалу сплавить паханку. Что и сделали, на свою голову. Как только, решив, что теперь никаких проблем, тетку отконвоировали в третий лагерь, из Воркуты куда-то в Каракумы, в воркутинском приюте бабоньки кончили трех самых ненавистных надзирательниц, разъевшуюся повариху и двух собственных стукачек. Слухом земля полнится, тетка узнала об этом через несколько месяцев и, если бы не церковный запрет на самоубийство, наложила бы на себя руки. Она и по сей день считает себя виновной в не ею совершенном убиении и платит пожизненную виру бесстрашным состраданием к любому.
Тетку перемещали из лагеря в лагерь еще не раз, заведенная машина работала, но давала противоположные результаты: всесоюзные зэчки к ней расположились, слушали почти добровольно и даже приставляли свою охрану, чтобы оградить от вышестоящих провокаций.
Тетка говорила, что окрестила двести восемь заключенных душ, в чем слезно покаялась батюшке, который почему-то прегрешением это не признал, но для теткиного успокоения наложил епитимью, которая показалась ей неудовлетворяющим праздником, так что тетка с тех пор своевольным почином отмеряет себе воздаяние.
История имела продолжение, но уже через батюшку. Странствия тетки произвели на него такое впечатление, а не по канону крещенные души повергли в такое умиление и беспокойство, что священник на свой страх и риск отправился по теткиным лагерям, терзая зэковское начальство своей благостью и объясняя, что хочет лишь довести до конца начатое его духовной дщерью, но желаемого не достиг, дальше охраны его не пустили. Тогда он купил в каком-то ларечке оцинкованное ведро, надрал в чистом месте мха, чтобы сделать кисть, зачерпнул полярной водицы, сам всё освятил и стал приходить на дорогу, по которой возвращались с работ колонны заключенных, макал кисть в святую водицу и крестообразно осенял брызгами серые фигуры.
Я прикрылась развернутым Далем и облегченно вплыла в исцеляющий сон и там увидела, что позади осталась рассыпавшаяся стена. Стена показалась мне совсем маленькой, но это уже не имело значения.
* * *
Если проснуться совсем тихо, будто собираешься выкрасть хозяйскую сумку из-под лап кавказской овчарки, то можно сколько-то побыть в одиночестве и забыто ощутить свое автономное существование. Но очень скоро перед закрытыми глазами проявляется бурый смог, смог висит, медленно выворачиваясь, и я убеждаю себя, что каким-то микрозрением вижу ток своей крови по капиллярам опущенных век. И вдруг грязный цвет истончается, тяжесть высветляется печальной небесной лазурью, мне представляются белые Елеонорины кудряшки в детстве, шелковые волосы и лазурь очень гармонируют, я слышу, как маленький голосок что-то поет, белые пальчики с красивыми ноготками раздвигают никлую траву в придорожной канаве забытой окраинной улочки, я понимаю, что трава зовется «гусиные лапки», в ней покоятся черные глянцевые шарики козьего кала, бледные пальчики аккуратно собирают их в горсть, кто-то сверху говорит, что это ягодки и их можно есть, девочка радуется, и раскусывает, и удивляется, что взрослым нравятся такие штуки, но, чтобы не обидеть веселый верхний голос, незаметно стирает с губ никакие крошки.
Бурое торопливо стекло вниз, умытая пронзительная голубизна заполнила мой экран, она светилась собственным светом, свет дрожал в поющем голоске и очень его любил, свет лучился из белых волос и розовых ноготков, ему хотелось простереться дальше и охватить любовью ветхий домишко и дощатый забор, по которому многолетне карабкался цепкий вьюнок, вьюнок смотрел на мир многочисленными граммофончиками, наверно, это тоже были пальчики с ноготками, потому что у них был совсем одинаковый цвет.
* * *
Мое тело лежало парализованно. Оно постаралось стать незаметным, чтобы не мешать. Тело грузно дышало и не имело цвета. Оно не знало языка голубизны и простерлось ниц, чтобы послужить подножием развернувшемуся над ним светоносному своду.
Я вдруг поняла, что мне хотелось увидеться совсем не с подругой, а с ее недавним полумужем. Я встала и отправилась в бойлерную.
А может, это была не бойлерная, а что-то другое. Я попыталась открыть дверь, соседствовавшую с подъездной, но у нее не было ручки, а только щели. Я выбрала щель поглубже и превратила свой палец в крючок. Дверь нехотя поддалась и открыла весьма пыльную лестницу вниз, не мытую со дня творения, но тем не менее подметавшуюся, видимо, время от времени суровой мужской рукой – к углу прилегал явно кем-то выброшенный на помойку и стертый до стволов льняной веничек, но тут веничек явно был при деле и продолжал исправно служить, хотя ни одна женщина такого инструмента не потерпела бы – себе дороже, как говорится. Лестница отважно спустилась в пыльный перешептывающийся низ. Внизу, против ожидания, горел свет, свет лился из анфилады помещений, уходивших направо и налево. Помещения, как я догадалась, соответствовали размещавшимся сверху квартирам, но были здесь без полов и внутренних необязательных перегородок и без прочих признаков человеческого обихода. Здесь было царство труб, огромных и помельче. Облитые почти ядовитым свечением трехсотватток, трубы обегали индивидуальные закутки по внутреннему периметру и, не испытывая стремления к разъединению, спешили влиться в могучую материнскую систему, отличавшуюся неожиданной тучностью, беременную испражнениями и кухонными стоками малоразумных существ, пребывающих на девяти верхних небесах. Отсюда всё верхнее казалось менее значительным, чем эта толстая утробная мощь, вздыхающая и урчащая непрерывным движением.
Я позвала хоть кого-нибудь, но мой голос пискнул мышью и упал к ногам, не пожелав распространиться ни в какую сторону. Пришлось выбрать направление наугад, и в ближайшей проекции верхнего апартамента я обнаружила того, кого искала. Поверх нескольких труб был перекинут сколоченный из досок турхейердаловский плот, на котором в обществе нескольких дырявых одеял, закинув руки за голову, покоился нужный мне человек. На краю плота стоял алюминиевый чайник и литровая эмалированная кружка, то и другое определенно вторичного происхождения, но я поняла, что нахожусь на жилой территории.
– Здравствуй, Шамиль, – возвестила я о своем мирном присутствии.
Шамиль, не меняя позы, перевел взгляд на мое лицо.
– Я в гости, если позволишь.
Его взгляд еще секунду-другую считывал с меня какую-то информацию, после чего Чистый бесшумно принял сидячее положение и рыцарским жестом предложил мне самое толстое одеяло.
Я попробовала вскарабкаться на помост методом подтягивания, но только, уперевшись грудью, напрасно топтала поддосочную тень.
Чистый взял меня за плечо и без усилий посадил на одеяло.
– Может быть, я сначала помолчу, – проговорила я, оглядывая никакие стены, из отдаления оберегавшие плот от холода и ветров.
Стен было три, как в театре. На месте четвертой вздыхала толстая материнская труба, щедро готовая вместить в себя всё, что пожелает в нее вместиться. Воздух был сухим и определенно теплым. Берега моего Ноева ковчега обрывались в пустоту, и показалось, что настил подо мной слегка покачивается, отчаливая. Мне захотелось определить, куда мы направляемся, вверх или вниз, больше было похоже, что вниз, что не придется оказаться на моем четвертом пределе. Мне стало спокойно, я подвернула рыцарское одеяло под голову и заснула.
* * *
На исходе сна я осознала наполнивший меня покой. Вокруг меня простирался мирный океан, матерински ко мне настроенный, утешающий мерным покачиванием. Я лежала на его вечной поверхности, предназначенная своему уделу, который не вызывал ни страха, ни протеста. Во мне определилось назначенное исполнить, хотя океан был готов качать меня в своей зыбке столько, сколько я буду оставаться ребенком, он качал меня, обучая своему терпению, и я, должно быть, усвоила урок, потому что во мне выросла подталкивающая радость, я оторвалась от податливых покоящих ладоней и поплыла к какому-то берегу, берег должен был возникнуть специально для меня, чтобы я могла отделиться от люльки и взрослеть собственным усилием. Я плыла к берегу, а берег плыл ко мне, и, перед тем как мы встретились, я открыла глаза.
Я лежала на дощатом плоту. В метре от меня сидел в прежней позе Шамиль. Должно быть, мой взгляд показался ему достаточно осмысленным, Шамиль потянулся к алюминиевому чайнику и налил мне чифира в литровую кружку.
Я глотнула зелье как бальзам, кивнула, улыбнулась и соскочила с полутораметровой высоты спасающего ковчега.
Ночью, на своей квадратной тахте, с собачьим теплом в ногах и за спиной, я поняла, что всё, что со мной происходит, есть мой берег.
* * *
Всё наличествующее обусловлено. Ничто не существует само по себе, каждое проявление качается в люльке предыдущего порядка, так что и душа не может быть самоизолированной, она из чего-то произошла, она продукт не знаемых нами сил и направлена на выполнение определенной работы. Всё работает. Всё контактирует, вступает в связи, производит вариации и сочетания – нет предмета или явления непревращающегося. Поскольку до сих пор в мире наблюдается вызывающая уважение упорядоченность, а хаос в наших пределах есть локальное по времени и пространству состояние, оцениваемое к тому же изнутри, с подавляющих человеческое сознание мелких масштабов, то не только закономерно, а просто необходимо предположить иные масштабы, не вдаваясь при этом в противоположную крайность индивидуальной и даже глобальной никчемности, что уже вгоняло в непроизводительную тоску не один вопрошающий ум. Нужно остановиться на условной середине, нужно без дикарского табу присмотреться к бесконечности, отмеренной нам границами нашей малости и интуитивно воспринимаемым безразмерным Богом.
Да и на малость свою следует взглянуть не под углом эго, а хотя бы с приложением вполне доступной нам линейки жизни: если мы сокрушаемся от беспомощности человека перед ликом Вселенной, то каково же место микроба, дождевого червя или воробья, клюющего крошки из наших рук? Да вспомните взгляд вашей собаки, восхищенной вашим превосходством, преданной вашему могуществу… Все проживающее на земле имеет меньше, чем человек.
На днях на моем балконе оказался голубь с перетянутыми леской лапами. Он всполошился, когда я открыла балконную дверь, но не очень, не настолько, чтобы подняться в воздух и скрыться от потенциальной угрозы. Он прилетел не для того, чтобы сразу бежать. Леска вокруг лап завилась куделью – результат безуспешных попыток освободиться самостоятельно. Я заговорила с ним ровно и успокаивающе, я сказала, что всё поняла и сейчас сделаю необходимое, пусть он потерпит мои руки, в них нет угрозы. И я медленно приблизила ладони к пернатым бокам, и голубь, вздрагивая от своего отчаянного мужества, позволил себя взять. Я внесла его в комнату и, зажав одной рукой, отыскала ножницы и срезала первый слой смертельной окольцовки. Следующие витки пришлось выковыривать из голубиной плоти. Онемевшие птичьи пальцы набрякли запоздавшей кровью. Последние петли лески я вытаскивала пинцетом, и на них оставались разлагающиеся крупицы голубиных мышц. Все это, наверно, уже восстановиться не сможет, но сохранится хотя бы культяшка, и голубь станет инвалидом, как ветеран-афганец в подземном переходе под площадью Революции, собирающий с виновных молчаливую плату за искалеченную жизнь.
Но голубь всё же пришел. К человеку. Что-то в его малом темени знало, что погубить могут все, а спасти – только человек.
Вектор человека центробежен. Желание толкает к обладанию – вещью, другим человеком, истиной. Но чем теснее соприкасаемся мы с желаемым, тем разреженней и расплывчатее становится для нас его сущность, она даже теряется, странно видоизменяясь, мы как бы проникаем насквозь и оказываемся в безвоздушном пространстве не нужных нам причин. И вместо того, чтобы приблизить к своему зрачку истоки того, что только что было любимо, и вступить в край неожиданных открытий, человек разочарованно поворачивает обратно, где будет искать новый способ стремиться столь же напрасно.
Но придет время, и ты всё равно шагнешь за край.
Скорее всего, следует говорить не о цели жизни отдельной личности, а о цели существования всего человечества. При этом человечество, скорее всего, эту цель выполняет независимо от действий единиц или сообществ и независимо от своего понимания или непонимания. Но естественно, что понимание придало бы процессу ускорение, сила которого даже невообразима.
* * *
Земная жизнь есть частный случай жизни. Это не умаление, это наоборот. Вопрос сужается-расширяется до: зачем Великому Космосу земная жизнь? Земная жизнь не может быть случайностью, слишком она настойчива, слишком в узком диапазоне существует и, следовательно, слишком управляема. И явно функциональна. Моя, Елеонорина, шатающегося от помойки к помойке бомжа – зачем-то нужна.
Зачем она нужна?
Но чтобы ответить на это, следует присутствие в земном индивидууме постоянно бессмертной системы не вписывать в земные рамки, изобретая побочные философии и религии, а, наоборот, эту частность, этот раз за разом расцветающий бутон нашей жизни соотнести с параметрами более широкими, отыскав для бутона стебель, листья, корни и почву. То есть включить частную форму жизни, которую мы знаем, в структуру иных зависимостей.
Единственная отвлеченная категория неземных масштабов, напрямую связанная с нашими действиями, до которой поднялся житель Земли, это когда-то очевидное, а теперь неудержимо расползающееся понятие Ада и Рая, тоже, впрочем, выстроенное по вполне биологическим признакам: там больно, а там – радостно, там геенна огненная и скрежет зубовный, а там кущи и славословие Царя Небесного по подобию царя земного. Остальное же настолько затуманено подробностями быта, что даже религиозное понятие греха сводится к нарушению установленных правил, а туманно-обособленная мысль о грехе первородном тонет в брезгливости к женщине, хотя человеческая греховность всего лишь результат смертности тела, то есть несовершенства по отношению к бессмертию души. И, не ведая истока, люди успокаивают себя почитанием небес то десятиной, то жертвоприношением, или, как у нас, восторженным во время пребывания в церкви песнопением, исполнив которое прихожанин возвращается к своей повседневности. Духовные наработки мы наивно преломляем для краткого мига наших не подчиняющихся нам жизней – крещение, венчание, отпевание и снова рождение – в миллионный, должно быть, раз, – и каждый всё равно преступает, иногда кается и снова таит в уме, что некто милосердный и любвеобильный простит его бесконечно-очередным прощением.
А Бог почему-то не отчаивается, Бог терпеливо ждет, Бог подталкивает краткого человека то Буддой, то Христом, то индивидуальной ересью.
* * *
Чем дальше человечество проникает в область неземного с целью потребительского использования, тем шире становится область обратного эффекта: бомбы, крематории, Сталины, Хусейны…
Ну, очевидно же, что государственная печать не предназначена для колки орехов!
* * *
К моей душе прибилась блудной овцой чья-то чужая душа, вцепилась что есть сил и держится, качаясь над смертной пустотой, и в моей власти воспротивиться и отторгнуть ее чужеродное присутствие. Но не сестра ли она мне, терпящая бедствие, и какая разница, по чьей вине совершилась беда. О вине можно поговорить потом, а сейчас безадресный звонок в мою дверь, так почему же не протягивает руку мое дальнее Я, если оно бессмертно… Сделай усилие, душа, отзовись хотя бы эхом на глас бесконечности.
* * *
Все нутро сотряс сорвавшийся во всяких тормозов мат. Мат начался как обыкновенный мужицкий, но, исчерпав убогое воображение пьяниц и работяг, перерос в дамский, после которого мне захотелось укрыться под вшивой полой встречного забулдыги и сообщить ему, как он нежен и деликатен.
– Нежности ей – трам-бух-тра-та-та и так далее!.. Эй, держите меня деликатно трах-тара-рах, чтоб вас всех бам-барах-бах!..
– У меня идея, – проговорила я, дождавшись просвета. – У нас только что создали альтернативное вещание. У них дефицит свежих идей. Предложи им свое мат-шоу, заработаешь миллион.
– Миллион!.. – взревела Е. – Ты мне тра-та-та баки туда-сюда не заговаривай! Давай как человек так-перетак и по-всякому, если не хочешь, чтоб я навсегда свихнулась! У меня крыша едет от твоей та-рарам фигни! Я честно ждала, а у тебя бам-бух-бах дальше-больше… Все!! Когда, клизму им в нос, мужика приведешь?
Я не спешила понять:
– Какого мужика?
– Да хоть какого, лишь бы трах-тах-тах!..
– Перестань собачиться. Это не располагает к общению.
– А мне твое общение сто раз бах-бах-бах…
– Дело хозяйское, – выдержанно объявила я и взялась за ближайший толстенный том.
«…геометрическое место точек круговых сечений, проходящих через центр тяжести вихря и перпендикулярных линии тока, и представляет собой поверхность, получаемую вращением синусоиды вдоль своей продольной оси…»
Мне показалось, что Е. рванулась фейерверком. В глазах рябил шквальный звездопад, как ночью в середине августа. Но и сквозь звездопад я заставила себя видеть темные потухшие буквы:
«…ментальная интерпретация логоса представляет из себя в метафизическом пространстве геометрическое место точек возможного распространения свойств и связей данного объекта…»
Я упорно произносила строчку за строчкой, мгновенно отыскивая у гениального Шмакова наименее сопряженные с обычным восприятием фразы, надеясь, что Е. не окажется бегуном на длинные дистанции. Шмаков мне попался на эзотерическом книжном развале, куда я недавно заглянула, гонимая внутренним голодом и скромной мыслью, что я не первая взывающая к Небу еретичка. Я еще не успела его прочитать, это не детектив, на который хватит одной ночи, тут постижение явно мерилось целой жизнью. Я медлила с принятием кем-то приготовленной пищи, испытывая желание провести рекогносцировку мира самостоятельно. Но и выхваченные наугад несколько страниц поразили меня глубиной и добросовестной заботой о приоткрывшем очи еще неуверенном разуме. С этой книгой я перестала чувствовать себя сумасшедшей.
Е. оказалась чемпионкой. Она выкинула белый флаг только через двадцать минут.
– Марусь… Я не буду, Марусь… Раз больше никакой язвы рядом, одна ты… Хрен с тобой, говори что хочешь, только сама, а то у меня заворот кишок от этого твоего… Он кто? Доисторический? Неуж недавний? А себя-то понимал? Ой, давай лучше чаю попьем…
– Разве он до тебя доходит? Я имею в виду чай.
– Ну, не доходит, понятно, но все-таки. Напиться не напьешься, а вкус есть.
Я отправилась на кухню и поставила чайник. Пить хотелось и мне.
– Я крепкий люблю, – объявила Е. – И сахару побольше.
– Тебе не повезло. Я пью без сахара.
– Жмешься, что ли? – изумилась Е. – В зоне и то хоть пол-ложки бросали…
– Вон сахарница, трескай.
На моих задворках обвалилось беспомощностью. Беспомощность поспешила спрятаться за мирным голоском:
– Чего к мужику-то моему не сходила?
Я тему не поддержала.
– Зачем? – спросила я.
Если бы она сидела напротив, она бы, вероятно, чем-нибудь подавилась.
– Ты что? Ты как?.. Бананами обходишься?
До меня как-то не сразу дошло, что имеется в виду. Чтобы окончательно спуститься от шмаковских небесных вихрей, потребовалось время. А когда всё же дошло, я выплеснула оставшийся чай в сторону соседнего стула.
Только вряд ли Е. там находилась.