Текст книги "Светило малое для освещенья ночи"
Автор книги: Авигея Бархоленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
– На стену попало, пятно будет, – посожалела Е.
Я мрачно молчала.
– Да ладно тебе, – вполне по-свойски пробормотала Е. – В зону бы тебя, чистоплюйку… Кто как может устраивается. И ничего тут такого, раз природой устроено, но не обеспечено.
– Что природой устроено? – не выдержала я. – Что тебе не обеспечено?
– Ну, ты посмотри! – изумилась Е. – Ну, прям первый раз слышим… Да теперь про это в детском саду знают! Что у кого и для какой надобности.
– Ну, и для какой же?
– А для трам-тарарам там-там!..
– Это у детсадовских ангелочков такая надобность?
– Не строй дебилку, сама знаешь, что удовольствие.
– От комаров чешешься – тоже удовольствие…
– Ты фригидная, что ли? Тогда какого рожна он к тебе таскался?..
– Давай договоримся: мухи у нас отдельно, а борщ отдельно.
– Мухи, ага… – обиделась Е.
Я почувствовала, что от темы податься некуда. Я опустила забрало и взяла копье наперевес.
– В какие бы одежды ты ни рядилась, Елена, король все равно голый.
Она озадачилась. Не надолго. Голый король заставил ее предвкушающе потянуться.
– Давай, давай, голышом самое то. Ха, порнуха на словах – я не пробовала. Думаешь, получится?
Ни о чем другом она не в состоянии. Знакомая картина. Не она одна.
Не найдя иного, я зашла с единственной карты, которую обнаружила:
– А дочь про тебя знает? Хоть что-нибудь?
Я почувствовала, как она ужалась. Втянула липкие щупальца. Огрызнулась, защищаясь:
– Тебе-то что?
– Сколько ей? – спросила я, представив среди миллионов брошенное существо, которого лишила заслона не безнадежная смерть, а чья-то легковесная глупость.
– Четырнадцать… – Е. хотелось всхлипнуть, но она удержалась.
И ждала новых вопросов о дочери. Она ни с кем о ней не говорила, а ей хотелось. Ведь это ее дочь, это почти она сама, и ей казалось издали, что она очень ее любит. (Ветер шевельнул белые кудряшки, и маленький голосок запел что-то в своем маленьком мире.)
Я спросила:
– Хочешь, чтоб и она была как ты?
Е. выбрала самый приятный смысл вопроса и живо ответила:
– Ага, пусть красивая будет.
Я без сожаления обрушила лживую веру:
– И в тюрягу пусть, и по пять кобелей в сутки, а в промежутках бананы? Их хоть моют перед употреблением?
Мне показалось, что меня растаскивают тигриные когти. На моей территории Е. корчилась в ненависти к миру. Она не знала нюансов. Умильное созерцание дармового дочкиного счастья через миг обернулось слепой яростью.
– С-сука… – задохнулся в моем горле чужой голос.
Я пропустила определение мимо. Я сказала:
– Если ты не хочешь своей жизни своему ребенку, то, похоже, не очень ценишь свои достижения?
– Сволочь научная! Не смей моей дочери касаться, лоханка интеллигентная!
Мимо, мимо…
– Я видела, как ты себя девочкой вспоминала, пела так трогательно. Я даже козьи катышки видела. А кто-то сверху – ягодки, говорит…
– Ублюдки! – ринулась в предложенную сторону Е. – Это мне и устроили – всю жизнь одно дерьмо! Этот гад с ягодками в следующий раз мне яблоко дал. Красивое, как в сказке, я откусить не решалась, а только смотрела. (Ветер шевелил белые кудряшки…) Север у нас, только репа и вызревала. А он потом – виноград, целая кисть, такое только в раю расти могло… Виноградных ягод много, отрывала по одной, а там всё равно оставалось. Потихоньку ела, одна, он не велел маме говорить, если мама узнает, то придется все младшему братику отдать, а ему и так всякие соки в баночках, а мне даже попробовать не дают. Вообще-то он меня любил, по-моему. Он ничего ужасного не сделал, он только смотрел и гладил. Как я на яблочко смотрела и гладила. Так и не откусила, а оно сгнило. (Ветер, ветер…) Через полгода он внезапно исчез, говорили, что на соседней улице кто-то повесился, но я не поняла, я просто осиротела. Все, кто были около, на меня так не смотрели, а мать поддавала по заду, когда у меня не получались гнусные задачки на вычитание – там всегда кому-то надо было что-то отдать, а я не хотела, мне самой было мало. (Белые, белые кудряшки, почти, наверно, локоны.) Матери было некогда, она работала на птицеферме – тыкала электрическим током в куриные головы. Отец то жил с нами, то нет. Когда он вернулся в очередной раз, я подошла к нему, прижалась и попросила, чтобы он погладил. (Она считала, что это мужская обязанность.) Он посмотрел как-то не так и оттолкнул. Я заплакала и убежала во двор. У нас был двор – здесь таких нет, он был как комната, только без потолка, в этой комнате целый день могло быть солнце или целый день дождь, а ты всё равно дома, от этого получалось, что солнце – мое и дождь тоже мой, и там всегда что-то менялось и происходило. Там жил кот…
Я вместе с Е. видела этот двор, обнесенный сплошным дощатым забором с треугольно выпиленными зубьями поверху, по ним акробатически пробирался нахальный соседский кот, которого звали то Ментом, то Мусором, он сторожил сверху всё доступное и нещадно драл любого из своих соплеменников, потерявшего бдительность в охоте за стрекозой или мышью, всегда выжидая момент, когда живое будет поймано, и лишь после этого обрушивался ястребом, молниеносно схватывался с пришельцем, неизменно побеждал и тут же сжирал чужую добычу. Охотиться самостоятельно Менту было то ли лень, то ли неинтересно, и он неделями тощал на заборе – до того, что начинала клочьями вылезать сивая шерсть. Но выдержка побеждала, и он опять, истошно вопя, сваливал противника и хрустел костями не своей мыши, будто она была по меньшей мере кроликом.
В углу двора стоял деревянный сарай, разделенный на клетушки по числу жильцов. Между ним и Ментовым забором оставалась бесхозная щель, магнитом притягивавшая своей таинственной знобкой сыростью, сырость дышала даже в самое раскаленное лето, когда весь дом выжаривал на солнце подушки и перины и колотил скалками по зимним полушубкам. Между сараем и забором существовало особое бессолнечное время года, и щель казалась ходом в запретный мир. Там можно было откопать яркие черепки, толстых личинок и странной формы пустые пузырьки, которые всё еще чем-то волшебно пахли, а если не хотелось заниматься раскопками, можно не торопясь справить малую и большую нужду, испытывая недоступные в ином месте покой и удовлетворение. Двор любил своих детей больше, чем их любили взрослые.
Е. видела в сотый, должно быть, раз все ту же картину: светловолосая девочка, несоразмерно обидевшись на отцовский толчок, выбежала из дома и кинулась в спасающую тень за сараем. Стремясь к освобождению от чего-то неизвестного, что угрожающе пульсировало в теле, она забралась в самый дальний угол и, не зная, что делать дальше, старательно помочилась, но струя кончилась слишком быстро, и внизу остался призывающий голос, который не желал заглушаться надеванием трусиков, он был как раскаленный прут, протыкающий тельце рыбешки, которую иногда жарил на костерке отец. Девочка тоже ощущала себя пойманной рыбой, которую опаляет неправильно-сухой жар невидимого огня. Было почти больно, только хуже, потому что болело как бы не только в девочке, а и дальше, в соседнем воздухе и даже в близких досках забора и сарая. Она испугалась, что каким-то непонятным образом может на самом деле сгореть, и кинулась спасаться в дворовом общественном просторе. На вечернем северном ветре пожар свернулся внизу туловища, девочка повертелась, придумывая, что предпринять, от жара внутри надо избавиться окончательно, чтобы не умереть, и раз он стал таким маленьким, то его можно выдавить совсем. И она села на деревянную скамейку у крыльца своего деревянного дома и сжала себя в комок. Внутри жадно обрадовалось и показалось голодным братиком, которого нужно укачать, пока не вернется из магазина мама, и она стала раскачивать себя из стороны в сторону, упираясь ладонями в скамейку и понемногу себя приподымая, жар благодарно ее поощрил и потребовал какого-нибудь внешнего усилия, чтобы вытолкнуться и исчезнуть. Девочка сжала ноги, и напряглась, и сделалась стержнем, который надо выдернуть, и, чтобы это суметь, она помогла себе криком, и стержень разлетелся огненными брызгами, наверно, когда станет темно, эти брызги поднимутся в небо и загорятся звездами. Потому что только из этого могли делаться звезды, это теперь ей понятно.
И то, что получилось вечером, тоже было похоже на звезды, но теперь они летели вниз. Мать, возвращаясь с работы, задержалась во дворе с соседками, они ей громким шепотом о чем-то повествовали, мать ворвалась в комнату, где девочка играла с братиком, держа его на коленях и делая «козу». Мать вырвала у нее брата, как куклу, и стала бить по лицу мощными ладонями, страшно при этом молча, потом схватила со стены смотанную бельевую веревку и лупцевала куда ни попадя, пока были силы. Прибежавший от пивного ларька отец отшвырнул жену и отвез дочь в больницу, и девочка почему-то знала, что видит его в последний раз и что домой он больше не вернется никогда.
Недели через две полосатые синяки побледнели, голова перестала болеть почти совсем, и добрые тетеньки в белых халатах сказали, что мама скоро заберет ее к себе. Но мама всё не являлась, и девочка сказала белым тетенькам, что она сама найдет дорогу, потому что маме некогда, маме надо убить током целую тысячу кур на фабрике, и тетеньки ее отпустили. А она пошла на вокзал, такой же деревянный, как ее дом, села в случившийся на эту минуту поезд, и поезд привез ее в большой город.
Дальше понеслось с неуловимой скоростью, впереди получился детдом, но там слилось в серый цвет, в сером выплескивалось опадающими фонтанами, но они больше не достигали звезд, а возвращались к собственному, ничего не орошающему истоку. Чья-то жизнь, превращенная в петлю, пресекла, сделав наихудший выбор, божественные валентности, и труд рождения не вознаградился ничем. Усилия живого свелись в минимум, повторяющийся в бессчетный раз, фосфоресцирующие вспышки оставались самими собой и не притягивали иного, время катилось через них напрасно, ничего не совершая.
Этот океан бьется в подножие каждого человека, он есть начальное утверждение жизни, которая тем не менее не может закончиться сама собой, потому что это остановка и отмирание. Жизнь жива изменением, пути прошлого проходит каждый, но в свободный поиск человек должен выходить лишь усвоив достигнутое. Я стараюсь вспомнить скамеечковую Елеонорину проблему у себя, застал же меня отец, когда мы пристрастно исследовали кошку с обратной стороны, но ясно, что внутренним конфликтом это не стало. Моя терпеливая мама говорила со мной прямо, я не знала пустых сказок о капусте и еще в дошкольном возрасте относилась к разнице между мужчиной и женщиной как к естественной данности – никто же не наворачивает стыдливых вымыслов вокруг носа или ушей. Ясно, что родилась не только я, но и мои папа с мамой, но родиться можно только у взрослых, это правильно, потому что в детском человеке ребенку негде поместиться. Мне были смешны ужимки подружек и лихорадочный блеск в девчоночьих глазах, когда все чаще заходили разговоры «про это». У них «это» никогда не связывалось с будущими детьми, а только с самими собой – какие они особые, красивые, выдающиеся, – потому что какой-то мальчик на них посмотрел. Никто особенно и не смотрел, но девчонки решительно верили в то, что выдумывали, и начинали выпендриваться ненормальной походкой, самодеятельными прическами и тушью для ресниц. Это был язык преждевременного призыва, и противоположный пол на это преждевременно откликался. Меня поражало, что инициатива всегда исходила от маленьких женщин, спешащих добиться неизвестно чего, и что инициатива приводила к чему угодно, только не к влюбленности, хотя юные дамы многозначительно называли происходящее с ними Настоящей Любовью, а любви были быстротечны, как тени от облаков.
А рядом, на фоне демонстративных страстей, теплился не затухая совсем другой роман. Роман начался то ли во втором, то в третьем классе, когда к нам пришла новая ученица – девочка с аккуратными белыми бантиками и на костылях. У нее был полиомиелит. Класс шокировано молчал, наблюдая, как она, покраснев, садится за свободную парту. Я подошла к ней на перемене, чтобы она не оставалась одна, но девочка мои потуги отвергла:
– Мне ничего не надо, я всё умею сама.
Мне почему-то стало стыдно, и я больше не навязывалась.
Через какое-то время я увидела, что ранец, который полиомиелитному человеку неудобно взгромождать за спину, несет, осторожно ступая рядом с оттопыренным костылем, белобрысый тихий мальчик Коля Строгальщиков. Наверно, отношения этих двух существ могли бы стать литературным произведением, более интересным, чем привычные любовные бестселлеры. Коля Строгальщиков прошел через ад. Его дразнили, над ним издевались, его регулярно били, самые красивые девочки поставили целью отбить его у уродки, его даже насильно целовали. Это была многолетняя тайная акция, отдельные звенья которой становились известны, но большая часть ведома только самому Коле. Девочку на костылях не трогали, лишь исподтишка за ней наблюдая. Слава Богу, она не пожаловалась никому и ни разу. По-моему, она не жаловалась даже Коле, а он, соответственно, не жаловался ей. Но я была уверена, что она всё знает, – ее регулярно информировали записочками обо всех произведенных акциях и экзекуциях. Но эти двое не только выдержали. Уже четырнадцать лет, как они женаты, и у них трое здоровых детей. Насколько я знаю, это единственная семья из нашего выпуска, которой не понадобилось обращаться в суд за разводом.
Теперь, оглядываясь зрелым человеком на наши детские недеткие страсти, я вижу, что взрослые драмы начинаются там. Я понимаю, что большинство наших родителей прошли через тот же ликбез, что уже завертелся порочный крут, и детям неоткуда взять правильных установок. Это отбрасывает к давно пройденным азам, когда не существовало ни длительной семьи, ни сложной палитры любви, для которой малы рамки воспроизводства и защиты клана. И чрезмерно востребуемый инстинкт, прорывающийся, как лава через кору естественно замершего вулкана, соединяется в неуправлямой реакции с выхолощенными достижениями последних времен, вроде свободы, насильственного равенства, женской эмансипации и профанного образования, порождая чудовищный эффект всеобщей безответственности. Юные двенадцатилетние женщины из моего класса, расшатавшие воображение фильмами про любовь, кинулись лепить свой потребительский рай прямо с вершины, не желая знать о том, что крыше положено покоиться на стенах, а стенам стоять на фундаменте. Так что неудивительно, что вокруг стоит грохот постоянных обвалов.
Я слюнявых интересов избежала, у меня на них не было времени. Я добросовестно училась по школьной и маминой программе, занималась музыкой и спортом и читала неплохие книги. По книгам у нас с мамой происходили обширные беседы, к которым иногда насмешливо подключалась учившаяся в институте сестра. Пожалуй, эти беседы и были истинным образованием, они скоординировали меня в реальном мире так, чтобы не зажмуриваться перед повседневностью и даже испытывать к ней умеренный интерес.
На первом курсе, на первом даже семестре, меня пригласили замуж. Не знаю, говорила ли я с этим парнем и пару раз, но именно это обстоятельство и заставило меня отнестись к нему серьезно: почему-то же он выбрал именно меня, хотя вокруг было полно девиц на любой вкус. Походили, побродили, отвращения он не вызвал, был уравновешенный и незлой. И еще меня забавляло, что из всех своих много суетившихся школьных знакомых я первой вступаю в брак. Устоять против такого анекдота я не могла. Оказавшись к тому же и единственной замужней особой на курсе, я не могла удержаться, чтобы не продемонстрировать стереотипные преимущества своего положения. Я таскала мужа по общежитским комнатам, чтобы он кому-то повесил полку на стену или врезал в дверь новый замок взамен искалеченного. Муж должен был романтически приходить мне на помощь, когда собирались кого-то провожать на вокзал или, наоборот, встречать с обильными домашними припасами (которые почему-то я и волокла). Приходя к кому-нибудь в гости, я специально заглядывала в ванную и почти всегда обнаруживала там подтекающую сантехнику. Это меня воодушевляло, и я громко произносила:
– Что значит нет в доме мужчины!
И опять устремляла супруга взамен слесаря, а он шипел, что ничего в унитазах не понимает и вообще у него пальцы в синяках от всяких там плоскогубцев и разводных ключей. Но я ловко вталкивала его в туалет и показывала, что нужно делать. Я отнюдь не специалист, но мне всегда были понятны разные устройства и было очевидно, где их нужно лечить, а мои пальцы не дрожат, завинчивают в нужную сторону и могут послушно вырезать из резины идеальные кружочки искомого размера. Следующая жена моего мужа должна на меня молиться – я научила безрукого парня вбивать гвозди, чинить электроутюги и менять розетки. В общем, через полгода мы отремонтировали окружающее пространство и удивились, что делать больше нечего. Муж смотрел выжидающе, готовый к новой моей инициативе. И я ее проявила:
– По-моему, нам пора развестись.
– Разве нам плохо? – удивился муж.
– Нет, не плохо. Но, по-моему, в этом нет необходимости.
Я на самом деле так думала. Любой союз должен быть оправдан. Люди соединяются для того, чтобы мочь больше. Но я никак не могла отыскать, чем увеличиваюсь в браке. Наоборот, мои возможности сузились. Времени стало значительно меньше, почему-то я должна кормить и обстирывать еще одного человека, и человек воспринимает это как должное, хотя мы оба одинаково были студентами. Через несколько месяцев я пришла к выводу, что на мне сознательно или бессознательно паразитируют. Углубляться в выяснение я не стала, мой мальчик был не из тех, кто ищет причины и способен себя корректировать. И мы вместо одного свидетельства получили другое, пошли в кафе и расстались приятелями.
Интересно, что родителей о своем замужестве я не информировала.
– От него бы и рожала, – проворчало у меня в голове.
Ну да, на первом курсе только и рожать. Я хотела нормально закончить институт. Ребенок не вписывался в мои возможности. Я не чувствовала себя ни полностью взрослой, ни полностью самостоятельной.
– Ага, а после института хоть что! – буркнула Е.
Да нет, получилось совсем не после института. После института прошло еще десять лет. По-моему, чтобы выйти замуж, надо лишиться сознания. Хотя привыкнуть можно ко всему. И привыкают. И начинают дорожить тем, что вовсе не нужно. Я пыталась понять. Время от времени я сдавалась на чьи-нибудь не очень настойчивые уговоры и ложилась в постель с однообразными мужчинами, которые в меру сил что-то изображали и в меру деликатности отваливали по домам, а потом почему-то удивлялись, что я за ними не бегаю.
– Окрути ты его! – включались подруги. – Уведи! И на поводок, на короткий, чтоб у ноги в любой момент!
А мне совсем не нужен был человек на поводке, как и сама я не хотела ошейника под собственное горло. Я пыталась догадаться, какой смысл в том, что делают мои возлюбленные, но убедилась лишь, что они совершают всё для себя. Они аккуратно, как носок на любимую ногу, надевали презервативы и производили бесцельную работу, как бы пытаясь в чем-то убедить самих себя, потом секунд пять изнывали в безрадостной конвульсии и больше ничем не интересовались. Однажды я попробовала поговорить. Но тот, кто был гостем моей постели, прервал:
– Это твои проблемы. Я даю тебе достаточно времени.
Он решил, что я жалуюсь. И, должно быть, в очередной раз убедился, как ненасытны эти бабы. А ведь чувство голода, когда ты обедаешь хотя бы и трижды в день, говорит о том, что человеку недостает иной пищи.
Выходило, что в этих отношениях каждый сам по себе еще больше. Я согласилась с советом, что моя проблема находится, вероятно, во мне, и постаралась обнаружить источник своего недовольства, чтобы определить, что же во мне, быть может, нуждается в поправке. И нашла, что недовольство исходит не от той области, которую я насилую, а, пожалуй, от головы или того, что в ней прописано. Я решилась заключить, что недоволен мой разум. Разум хотел понимать, быть целенаправленным и быть экономичным. Разум считал, что вокруг достаточно сфер, более нуждающихся в активности и времени индивидуума. И где, кстати, удовлетворения не меньше, а тупиков избежать значительно легче.
– Ага, – хохотнула Е., – так тебе от этого и откажутся!
Я и не настаиваю, чтоб отказывались. Просто неплохо бы знать, что можно отказаться. Если это вообще называть отказом. Человек должен знать о других возможностях. И должен знать о последствиях. И о том, что одиночество совсем не обязательно, оно – результат неверного начального отсчета. Так что если вместо узкого сексуального тупика настроить себя на волну мира…
– Настраивайся, настраивайся – одни китайцы останутся!
Ну да, а ты, конечно, о человечестве заботилась, когда со счета сбилась в абортах. И износила фабрику противозачаточных средств – все, естественно, с целью размножения. Да если даже и рожать, то уж никак не для того, чтобы бросить. Стоило бы спрашивать: зачем? Кого вырастишь?
– А ты? – вцепилась Е. – Собиралась же? От моего законного мужа…
Да, я собиралась. Собиралась, да. Принца не нашлось.
Собственно говоря, все вокруг захватывали всех. Я не перестаю удивляться, что за каждого мужчину идет борьба. Даже если временно нет соперниц, женщина отвоевывает его для себя у него самого, не предполагая, что строит деспотическое государство, в котором неизбежны восстания. Я поклялась, что лучше помру старой девой, чем стану кого-то у кого-то отвоевывать. А потом подумала, что правильнее родить сына и объяснить ему, как нужно. Научить его жить не напрасно.
– Больно ты знаешь, что напрасно и что нет! – фыркнула Е.
– Я знаю хотя бы половину, – не согласилась я. – Я знаю, когда напрасно. Хотя, наверно, мне надо не рожать, а усыновлять – может, это результативнее. Потому что я вижу системы, которые дают сбой. Я – мать в запасе.
– Ну и скуловорот, чтоб мне треснуть! Уши вянут слушать, уродка ты переучившаяся… Как лягушки весной квакают – слышала? Я раз в микроскоп на что-то взглянула – чуть с копыт не свалилась: делятся! Рыбу чистила? Икру считала? Мух на лету видела?.. Секс! В мире один секс! Везде! Разуй глаза – ничего кроме не найдешь! Даже чайник над чашкой – секс! Лопата в грядке – секс! А уж эти ракеты сегодняшние – смотреть по телевизору неприлично! Раздулись – не то что баба, земля не выдержит!
Иисус Мария, вот это интеллект. Свихнувшись на гениталиях, открыть всемирный закон сцепления…
– Секс!.. – вопил Елеонорой окружающий бардак.
Ладно, о мироздании потом, разобраться бы в частностях. Посмотрим, для чего в живом этот твой секс наличествует. Лягушки совокупляются – миллионы икринок в тине. Бабочка села на капусту – гусениц собирай не хочу. Это только у нас не как у бабочек. Ни одна козявка не проживет в природе такую пустопорожнюю жизнь, как какая-нибудь Елеонора. Никто за просто так трудиться не станет, только мы. То, что волооко называют сексом, везде есть упорядоченная работа, это наполнение земли кислородом, перегноем, кормом, это рождение новых форм, это эволюция. Всё работает. Хотя пользуется только телом. А у человека довесок – какая-то там душа, которая тоже зачем-то. В любой Елеоноре душа. Живет как в концлагере, ничего не видит, ни пищи, ни вопроса – сирая, подвальная, невостребованная, не чает конца дождаться…
– Какого конца? – дрогнула Елеонора. – Зачем ей конец?..
– Чтобы начать сначала, – пообещала я с удовольствием. – Не отвертишься, вляпают новый срок.
Меня бы на ее месте заинтересовало, кто этим займется. А она:
– Почему это плохо, если это хорошо…
Ага, так и должно выглядеть лучшее состояние человека. Уродливые позы, искаженные в усилиях лица, хлюпающие звуки – очень хорошо. Что в пятьдесят-то лет станешь делать? То же самое? А в семьдесят? Котенка брошенного не найдешь сил пожалеть…
– А меня кто пожалел? – вскинулась Е. – Меня пожалел – кто?..
Может быть, я. Я тебя и жалею, может быть. Потому что место для этого осталось. Но я не хочу, чтобы половина жизни гробилась на поиски не того и не там. Пока целью является зачатие – Бог велел. Хочешь ребенка – рожай. Не хочешь – займись более полезным делом. И не возводи кастрированное совокупление в ранг высшего смысла – эту нелепость следовало бы судить трибуналом как преступление против человечности, она сломала миллионы судеб, и всего лишь по той причине, что маячила перед каждым следующим человеком искусственно раздутым миражом наибольшего счастья. Над нами квартира – ночью грохот, баба ором орет, только что с балкона не кидается – «спасите!».
– Может, сигарки тушит… – посочувствовала Е. – Был у меня один – сигареты об это тушил. Идиот, ладно бы зажечь пытался!
– И ты терпела?..
– Ну, долго-то не вытерпишь. Разъяснила. Отрежу, мол, лишнее к едрене-фене. Проникся. Из города драпанул.
Драпанул, но всё равно же где-то возникнет. И кто-то будет звать на помощь с балкона. И прощать. И чем дальше, тем прощать придется больше.
Когда кто-то преступает, это значит, что ему позволили преступить.
Перестать бы изображать страсть, совсем ее не ощущая, следуя рекламе и печатному вздору. Перестанем врать сексом – не понадобится унижаться. Ложь всегда признак проблемы. Не миражи бы и легенды создавать, а отыскивать выход.
– А я знала одних, – почти пропела Е., – у них любовь была. Он хотел ей что-нибудь хорошее, а она говорила, что у нее и так всё есть, а он всё равно хотел, но не знал – как, от этого у него происходила тоска и запой, а она его вытаскивала – и из-под забора вытаскивала, и лечила, а он поддавался, потому что жалел и хотел для нее, а она говорила – вот это и сделай, чтобы, значит, не пить, и он делал, завязывал на полгода, и у них был праздник, и они так смотрели, так смотрели… Потом ему автобусом ноги отдавило – выпал из двери под колеса, кровища, никто не хотел везти, она его на себе до больницы несла. Без ног остался. Она его на саночках гулять возила, и оба улыбались, тихо так, будто не на земле, будто подарил, что хотел…
– Она его усыновила…
– Ничего она не усыновляла, он муж был!
– Ребенок он был, а не муж.
– Любовь всё равно есть, поняла?!
– Есть. Конечно. Это у человека будущее. Но будущее не настанет, пока мы ищем любовь ниже пояса.
– Зануда!!!
– Ты давно тридцатилетняя дура, у тебя где-то там дочь, могла быть семья, но почему-то – ничего. Ты никому не стала матерью, ты осталась ребенком.
– А у тебя что? Семья? Даже кайфа не имеешь!
– Мне не нужен кайф. Это детское состояние – стремиться к удовольствию. Перед взрослым человеком другие задачи.
– Терпеть не могу арифметику!
– Ну, можно глаза закрыть и не видеть. Но можно и видеть. Я предпочитаю последнее. Ты могла бы так – на руках и в саночках?
– А кто не может, так уже не человек?..
Кто может – человек, кто не может – человек…
– Эй… Ну, где ты там… Слушай, у тебя мой мужик тоже в подъезде мочился?
– Что? – сверзлась я с теоретических высот.
– Меня там одна стерва вовсе достала, – объяснила Е., – по часу трезвонила, чтобы лужу подобрала.
– Не пойму… – пробормотала я, вполне всё понимая.
– Ага, я им разбежалась! – не услышала моего стыда Е. – Сами вымоют, не переломятся.
– Может, не он?..
А ведь и в нашем подъезде…
– Он, – непреклонно утвердила Е. – Доказано!
Хорошо, что я не родила, подумала я.
И тут мне показалось, что я смертельно устала.
* * *
Не могу отделаться от ощущения плача внутри себя. Так плачут по покойнику, соединяя слова со слезами, боль – с осознанием боли, плачут, итожа приобретенное и переваливая нищий багаж окончившегося прошлого в несуществующее завтра. В горле набухают слова моего плача, и я припадаю ими к свежей земле, как к пашне, я засеваю ими общее поле.
О вы, мочащиеся к стенам своих подъездов, в косноязычном молчании давящие на троих, чтобы выкрикнуть на забытом языке слова отзвучавших российских песен, вы, воины и защитники, потерявшие врагов и своих, вы, храбрые мужи, бьющие жен и детей, зачинающие без желания, великие заборные и клозетные мыслители, крещенные, как в святой купели, в тюрягах и отыскавшие рай на помойках, вы, труженики заводов и полей, не ведающие творимого, не доносящие до семей проклятые серебряники и питающиеся потом жен, – я плачу по вам словами надежды, как плачут матери над больным сыном немым своим мужеством, забвением грехов и подкашивающей ноги усталостью. Я, чья-то несостоявшаяся жена, не смогла никому стать прибежищем и тихим источником, исцеляющим силу, – я не смогла, не смогла… Я не заметила, как сделалась потаскухой, дешевкой, преисподней, ненасыщающим чревом, я больше не рожаю в муках, но убиваю без сожаления, я прилепилась к смерти, как к Древу Жизни, и не вижу, что произвожу уродов, я больше не учу ни терпению, ни любви, я сузилась до скважины, во мне нет милосердия, а это значит, что в вас не проснется пощада. Боже, помоги мне, я не знаю твоего имени, я Тебя не признаю, но останови мой последний поход, мою моровую косьбу, разбей глиняный сосуд, непригодный к наполнению ничем, кроме обладания пустотой. Я Женщина, я Смерть, я уже Геенна…
* * *
Убей меня, Господи.
* * *
– А если и правда убьет? – попыталась предохраниться Е.
Я не ответила.
* * *
В моем круглом аквариуме среди разноцветных гуппешек второй год одиноко живет тяжелая меченоска. Вчера изумилась: моя рыжая пленница стала поджарой, отрастила внизу темный меч и заострила спинной плавник – решила обеспечить себе пару, превратившись в самца. Теперь, наверно, удивляется: где же недавняя прекрасная дама? Почему не дождалась?
Признаю: Е., вопия о сексуальности наличествующего, выдала предпосылку, стоящую внимания. Моя меченоска ее явно поддерживает. Хотя в женской форме рыбка нравилась мне больше. Впечатление такое, что самец был заключен в ее теле всегда, она, как скульптор, только отсекла лишнее.
* * *
А меч, который веками служил оружием, имел явно фаллический образ. Поэтому мужчинам и нравилось разрушать? Мирные предметы, предназначенные воздействовать, вариации того же качества. А горшок или сундук кажутся постоянно беременными. Почти вся кухонная утварь – принципиально женского рода. Мужчина воевал, строил, пахал – и этим совершал мужскую работу. Женщина наполняла сосуды едой, облекала детей в одежды, заживляла раны – продолжая свою оберегающую природу на окрестный мир. Отдающее-берущее, выступающее-углубленное удерживает всё в равновесии, оказывается всеобъемлющим законом, всеобщей любовной связью, в которой не бывает измен.
Закон сферы и луча, закон наличия и отделения, в конечном счете – Закон Проявления возможного. То, что мы узко называем полом, есть единый, а может – единственный Закон Вселенной, пронизывающий всё существующее – от звезды до микрочастицы.