412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 7)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

Елена все так же дежурила возле нее, подменяясь лишь на часы посещений – съездить быстро домой, переодеться, умыться, поесть‚и спала прямо в палате, на матрасе подле Ксюшиной кровати, ей это разрешили с условием, что она будет исполнять в Ксюшиной палате и еще в двух других обязанности санитарки. Маша, подменяя Елену, пыталась остаться вместо нее и на ночь, но Елена не позволяла.

– Не надо, мама, ну не надо, не лезь! —с мучительной гримасой на лице, прикладывая руку ко лбу, говорила она.– Пока у меня есть силы. Мне же разрешили, не тебе. Прогонят тебя еще и меня потом не пустят…

Маша уступала. Глаза у Елены были красные, воспаленно-горящие, волосы развились, и она закалывала их сзади в куцый, скорый хвостик.

Вечером перед Первым мая, в воскресенье, объявился не подававший о себе целых три недели никаких вестей Ермолай.

Днем Евлампьеву удалось купить на рынке говядины, и сейчас, разделав куски, он прокручивал ее через мясорубку – на фарш для котлет. Говядина была парная, толькошнего убоя, и в ноздри от нее ударял свежий и острый запах крови. Маша, устроившись с доской на другом конце стола, стряпала сырники. Они торопились: и котлеты, и сырники требовались к завтрашнему утру, отвезти Ксюше в больницу – больничное ей ничего не шло, и удавалось дать ей только чего-нибудь домашнего. Маша нервничала, что все у них так затянулось, бог знает чем прозанимались весь день, все дела на ночь остались, опять не выспимся, и, нервничая, высказывала Евлампьеву все, о чем думала.

– Вот с Ромкой тоже. Ну, сколько это может продолжаться? Ничего не знаем о нем, где он, что он… Ты как отец должен положить конец этому. Ну, нет телефона, пусть адрес даст этой женщины, что он, не знает адреса? И рабочий, наконец, телефон… не полгода же целых его меняют?!

– Ну конечно… правильно… Появится он, надо будет насесть на него, узнать, – оправдывался Евлампьев.

И не более чем минутой спустя после этого их разговора, за входной дверью послышался звяк ключей, В замке захрустело, и язычок его, открываясь, щелкнул. Евлампьев с женой переглянулись, и, не сговариваясь, оба пошли в прихожую.

Ермолай был пьян. Он стоял, прислонившись к стене, и, согнувшись, обеими руками стаскивал с ноги ботинок. Стащил, бросил его на пол, поглядел, не разгибаясь, снизу вверх, вывернув голову, на родителей и усмехнулся текучей, обессмысленной – пьяной усмешкой:

– Э-эт я…

Задрав другую ногу, стащил второй ботинок, бросил его вслед первому и молча пошел мимо Евлампьева с Машей в комнату. Ботинки у него почти до самого верха были в засохшей грязи, от удара об пол куски ее отскочили от них, густо обсыпав половицы вокруг, и брюки внизу тоже были сплошь извожены.

– Где это тебя так угораздило? – глядя ему в спину, с возмущением спросила Маша. Она будто остолбенела, увидев его, и сейчас этим возмущением словно бы брала у самой себя за мгновение растерянности реванш.

– Ведь уже сухо везде!

– Свинье везде найдется,– не останавливаясь, пробормотал Ермолай, скрылся в комнате, и секундой позже там с хрустом рявкнули пружины дивана под тяжестью его рухнувшего тела.

– Легок на помине, – сказал Евлампьев, взглядывая на Машу и качая головой.

– Очень легок! – все с тем же возмущением сказала она.

– Мам! Пап! – позвал из комнаты пьяный голос Ермолая. М тут же, без перерыва: – Ма-ам! Па-ап!.. – – М-да а… – протянул Евлампьев, ступил мимо Маши к входной двери, резко толкнул`ее, чтобы закрылась, повернулся и пошел в комнату.

Маша, оп услышал, пошла за ним.

Ермолай лежал на диване, уткнувшись головой в угол между спинкой и подлокотником, одна нога была протянута через весь диван в другой, дальний угол, вторая свисала на пол.

– Голод долог, – сказал он им снизу, когда они вошли в комнату. И усмехнулся: – А-а? Ничего?

– Ты что звал? – спросил Евлампьев.

– Я говорю: голод, долог! – с вязкой пьяной медлительностью, повысив голос, проговорил он.

– Что, не чувствуете? Слева направо и справа налево – одно и то же. Го-лод до-лог – го-лод до-лог…

Евлампьев невольно представил себе эти слова написанными и прочитал их слева направо и справа налево. Действительно, они читались одинаково и с той, и с другой стороны.

– Сам придумал,– с горделивым удовлетворением сказал Ермолай и умолк. Глаза у него стали закрываться.

– Так ты что, для этого звал нас? – спросила из-за спины Евлампьева Маша.

– А? – открыл глаза Ермолай. Подтянул ногу с пола на диван, повернулся на бок и подложил под голову руку вместо подушки.– Н-нет. Не для этого. Переночевать я у вас могу?

Евлампьев с Машей переглянулись.

– Ну конечно, – сказала Маша. Голос у нее враз помягчел.А ты что, – спросила она через паузу, замялась, подыскивая слово, но так и не подыскала, – поссорился там?

Ермолай вместо ответа выругался.

– С-сука!..промычал он сквозь стиснутые зубы.Стерва! Что за бабы пошли…

Евлампьев взял Машу за плечи и испуганно помотал головой: не надо его больше ни о чем спрашивать.

Маша поняла.

– Что же ты прямо в одежде лег? – сказала она. – В брюках таких. Ну-ка вставай, раздевайся, я тебе постелю сейчас.

Ермолай покорно, молча стал подниматься, поднялся, его качнуло, он ухватился рукой за Евлампьева, и Евлампьев усадил сына на стул.

Он начал было помогать Ермолаю расстегивать ремень на брюках. но Ермолай отбросил его руки:

– Я сам!

– На работе вам телефон наконец поменяли? – глядя, как он начал расстегивать пуговицы ширинки, спросил Евлампьев.

– Поменяли? – Ермолай справился наконец с одной пуговицей и поднял глаза на Евлампьева.– А-а!..Он усмехнулся. – Да-а, поменялн… Пятьдесят один шестьдесят семь тридцать шесть, запомните. Лаборатория огнеупоров, меня…

– Погоди, какая лаборатория огнеупоров? – не понял Евлампьев. – Ты же работаешь в твердых сплавах. Тебя что, перевели?

– Угу, – подтвердил Ермолай, вновь принимаясь за пуговицы. – Перевели.

Маша, заправлявшая на диване постель, повернулась к ним, как была, с распяленной на руках наволочкой.

– Почему перевели? Ну, это хоть тот же институт или другой?

– Тот же… другой…– пробормотал Ермолай. – Какое все имеет значение? Вам мой телефон нужен. Другой…

С ширинкой было закончено, он спустил брюки к ногам, вышагнул из них, оставив их на полу, ухватился за ворот рубашки и с силой рванул его в разные стороны. Вырванные с мясом пуговицы звонко и весело защелкали по полу.

– Да ну ты что! – подался к нему Евлампьев, но Ермолай дернул плечом, не позволяя приблизиться к себе, содрал рубашку с плеч, бросил ее на слинку стула и, прямо в носках, повалился на застеленную уже постель – громадный, еле умещающийся на диване, этакий детина.

Маша вытащила у него из-под ног одеяло и укрыла Ермолая.

«Пойдем», – показала она Евлампьеву глазами.

Они вышли, и она сказала, вздохнув, сокрушенным шепотом:

– Не надо к нему сейчас ни с какими вопросами. Пусть спит.

На кухне матово-бело торчала над столом со вздыбленной ручкой мясорубка, мокро блестели в миске промытые под водой куски мяса, на пол возле дальней ножки стола, где Мана стряпала сырники, насыпалось муки, и в вечернем электрическом освещении она казалась на светло-коричневых половицах ослепительно белой.

Евлампьев уперся левой рукой в стол, а правой взялся за ручку мясорубки, приготовясь крутить ее.

– Ты понял, почему у него полгода не было телефона? – спросила Маша, становясь перед ним и прислоняясь бедром к столу. И, не дожидаясь ответа, сказала: – Он не работал. Его выгнали из твердых сплавов. Так же, как и с прежней работы.

– Что же, целых полгода? – недоверчиво проговорил Евлампьев.

– Ну а что же. Так же прогуливал, так же спустя рукава работал. Устраивается, звонят на прежнее место – как он? – ну и не берут после этого.

– М-да… протянул Евлампьев.Похоже на то. А на что же он, интересно, жил?

– Откуда я знаю,– сказала Маша. И, словно сама боясь своих слов, понизила голос: – Может, эта, – она сделала паузу,– стерва которая, кормила.

Было стыдно, хотя бы и предположительно. признавать такое, и Евлампьев, помолчав, пробормотал неопределенное:

– М-да…

Когда они управились со всеми делами. была уже совсем ночь, темно за окном – двенадцатый час.

Раньше, до появления Ермолая, они собирались назавтра встать к самому началу движения транспорта и, пока демонстрация не перекрыла дороги, успеть добраться до Влены. От нее до больницы можно было дойти пешком. Собирались онн поехать вместе, чтобы потом, когда Маша вернется из больницы, пойти к Гале, но появление Ермолая все изменило, и, посоветовавшись, решили, что Евламиъев останется, поговорит с ним утром, может быть, Ермолай что-нибудь и расскажет о себе.

На кухне расставили раскладушку, застелили ее, и Евлампьев завел будильник на половину шестого, На раскладушку ложилась Маша. Она не любила ее, жаловалась, что совершенно не может спать на ней, но она не хотела тревожить утрем Евламльева, раз уж так получилось, что ехала она одна.

– Постарайся его разговорить, – сказала она, уже укладываясь.Родной сын, и абсолютно о нем ничего не знаем.

– Да-да, я попытаюсь, – сказал Евлампьев, выключая свет.Спокойной ночи.

Он прошел в темную комнату и тоже стал раздеваться. Ермолай лежал на диване лицом вниз, обняв подушку, и тихо, по-детски посапывал. Закрой глаза – н полная иллюзия, что там, в другом конце комнаты, спит маленький твой пятилетний Ромка…

Сквозь сон Евлампьев слышал, как зазвенел и тут же умолк, зажатый, видимо, проснувшейся Машей, будильник, как хлопнула потом за ней входная дверь, как встал, кряхтя, постанывая, Ермолай, прошлепал босыми ногами в туалет, вернулся и тяжело рухнул обратно в постель. Не пропустить бы, как он подниматься станет, а то уйдет еще, подумалось Евлампьеву, но когда он наконец проснулся и испуганно глянул в противоположный конец комнаты – показалось вдруг, как часто это бывает, что уже день белый, все проспал,Ермолай по-прежнему лежал на диване, все так же на животе, и на пол из-под одеяла свесилась у него рука.

Евлампьев, стараясь не звенеть сеткой кровати, встал, осторожно, бесшумно оделся и вышел в коридор, затворив за собой дверь.

Будильник показывал половину девятого. Через полчаса Маша пойдет в больницу подменять Елену. Евлампьев поставил на газ чайник. Солнце было такое яркое, такое слепящее, что с легким гудом вырывавшееся из отверстий конфорки пламя совершенно съедалось им: приглядывайся – не увидишь. Кухня нагрелась, воздух в ней был тяжел и душен. Евлампьев поднял шпингалет и распахнул обе створки. Уличный воздух еще держал в себе утреннюю прохладу, но уже чувствовался в нем нарастающий сухой жар.

Да, давно не случалось такого Первомая… Одно удовольствие после всей этой долгущей, холоднющей зимы, вогнавшей жизнь под крыши, в стены домов, пройти по такой погоде десять километров до центра. Евлампьев любил в прежние годы ходить на демонстрацию. Демонстрация ломала привычный, устоявшийся жизненный ритм, те же люди, с которыми встречался ежедневно в рабочей, обыденной обстановке, с которыми был связан рабочими, обыденными узами, вдруг оказывались в совершенно иных условиях – и сами оказывались иными, и жизнь от этого словно бы освещалась каким-то новым, радостно-будоражащим резким светом. Пожалуй, рискнул бы пойти и нынче – ну, не дошел бы до конца, вернулся бы, в крайнем случае, с полпути, – если б не Ксюшина болезнь. Не было никакого праздничного настроения. Хотя вместе с тем эта ее болезнь стала уже как бы нормой жизни, за эти несколько дней уже обвыкся с нею, притерпелся к ней, приноровился носить ее в себе, не ужасаясь ей больше каждую минуту.

Из комнаты донесся кашель, скрип диванных пружин и затем – долгий, тягучий вздох.

Чайник вскипел, из носика ударила тугая белая струя. Евлампьев уменьшил пламя, вышел в коридор, приоткрыл дверь в комнату и заглянул внутрь.

Ермолай, только что, видимо, поднявшийся, в одних трусах и босой, сидел на диване, широко расставив волосатые ноги, облокотившись о колени и свесив между ними кисти. Он повернул голову на звук открывающейся двери и так, глядя на Евлампьева снизу вверх, боком, сказал обесцвеченным голосом, с тяжелой угрюмостью:

– Доброе утро, папа.

Волосы у него были всклокочены, веки опухли, глаза из-под них еле виднелись.

Евлампьев раскрыл дверь во всю ширину и зашел в комнату.

– Доброе утро,– сказал он ответно.– Выспался?

– Выспался,– все тем же бесцветным, угрюмым голосом отозвался Ермолай.

– Чай вскипел, будешь? – спросил Евлампьев.

– Чай? – переспросил Ермолай.А этого,– он помялся – чего-нибудь такого… другого нет?

– Нет.

– Тогда буду.

Он нагнулся, дотянулся до батареи, под которой лежали сброшенные им, видимо, ночью носки, взял их и стал надевать. Евлампьев повернулся и пошел из комнаты. Господи боже, и этот детина был твоим трех-, четырех-, пятилетним сыном и любил тебя такой безмерной, такой нежной беззащитно-слепой любовью. «Папа, давай обнимемся, давно не обнимались», вдруг ни с того ни с сего говорил он и, прижавшись своей гладкой чистой щекой к твоей щетине, обнимал за шею так крепко и так долго стискивал, сколько хватало сил…

Евлампьев заварил чай, подал на стол из холодильника творог, сметану, колбасу, нарезал хлеб. Ермолай тем временем дооделся, умылся и, намочив волосы, причесался.

– Я, пап, есть не буду,– сказал он, входя на кухню.– Только чай. Ты крепкий заварил?

– Что я, для одного тебя подал? – доливая из большого чайника в заварной, посмотрел на него Евлампьев.– Ты не будешь есть, так я буду.

– Не обижайся.– Ермолай сделал попытку улыбнуться. Двинул табуреткой, тяжело опустился на нее и перевел дыхание.– Просто я про себя сказал. Предупредил. Извини, если как-то не так вышло…

Евлампьев не ответил, промолчал. Ему стало стыдно. Уж в чем он был несправедлив по отношению к Ермолаю, так в этом вот своем упреке. Уж чего не было никогда в Ермолае, так не было: этой эгоистической унижающей жестокости, стремления подчинить все вокруг себя одним своим интересам. Уж чего не было, так не было…

Он налил Ермолаю в чашку только из заварного чайника – черного, как кофе, долил в заварной еще кипятку и наполнил чашку себе.

Ермолай сидел, откинувшись в сторону, держал свою чашку, чуть наклонив ее, за ручку и, поворачивая на донном ребре, рассматривал.

– Хо, какую ты мне дал! – сказал он, когда Евлампьев сел. Взглянул на него, и теперь улыбка, хотя и довольно убогая, появилась на его лице без всякого принуждения.– Тысячу лет не пил из нее.

Евлампьев не понял сначала, о чем это он, потом до него дошло. То была детская чашка Ермолая, не чашка даже, а как бы такой маленький бокальчик с нелепым индустриальным рисунком – башенные краны над кубиками условных домов, – почему-то она в детстве очень нравилась Ермолаю, и он пил только из нее, потом она упала, у нее выщербился край, и ею почти перестали пользоваться, а он вот сейчас, подавая на стол, совершенно неосознанно подал для Ермолая именно се.

– А, я тебе вон что подсунул,– поняв в чем дело, сказал Евлампьев, тоже невольно улыбаясь. И дернулся встать: – Заменить?

– Не-не,– торопливо проговорил Ермолай.– Допью. Даже с удовольствием.Он вытянул губы трубочкой и потянул в себя из чашки.– Уф, хорошо.

– Ты что, на демонстрацию не идешь? – спросил Евлампьсв.

– Не-е-еа,– вновь с хлюпом втягивая в себя из чашки, сказал Ермолай. – У нас контора полтора человека, и двух рядов не составишь, мы не ходим.

– Какие полтора человека? – Евлампьев еще не притрагивался к еде, сидел и смотрел на сына.– У вас же большой институт.

Ермолай вскинул на него глаза и опустил.

– А-а…– протянул он затем, замолчал, так, молча, сделал еще несколько глотков, Евлампьев тоже молчал, и Ермолаю пришлось продолжить: – Я, папа, в другом месте ведь сейчас работаю. В лаборатории огнеупоров такой. Я вчера, кажется, говорил ведь?

– Говорил.Евлампьев положил себе в тарелку творога, размял ложкой и стал есть, запивая чаем. Он всегда этот свой домашний творог ел и без сахара, и без сметаны – вообще безо всего, просто лишь запивая чаем.– И давно там работаешь?

– Да нет, недели две.

– Кем?

– Так же, лаборантом, – в голосе у Ермолая прозвучала уклончивая раздражительность.

– А почему ты перешел? Тебе же на прежнем месте нравилось. Говорил, что даже сейчас над кандидатской можно работать.

– Ну, какая мне кандидатская, когда у меня и диплома-то нет, – усмехнулся Ермолай.

– Ты сам говорил об этом.

– Мало ли что я говорил.– Ермолай уже не усмехался, в голосе у него осталось одно лишь раздражение, и смотрел ои перед собой в стол.

– Ну, почему же ты все-таки перешел, ты так и не ответил мне? – повторил Евлампьев свой вопрос,

Ермолай не ответил и на этот раз, только хлебал и хлебал из чашки. Евлампьев оказался вынужден сказать что-то еще:

– Денег больше платят?

– Больше, – согласился Ермолай.

– На сколько же больше?

Ермолай опять не ответил, Евлампьев не выдержал:

– Ну, ты можешь мне ответить или нет? На сколько же больше?! Слышал ты мой вопрос?

– Слышал, – сказал Ермолай и поднял глаза на Евлампьева.– На пять рублей. Хватит тебе?

Евлампьев хотел было сказать, что эти пять рублей, если он переходил из-за них, нужны были ему, а не кому-нибудь другому, и что это, черт побери, за манера разговаривать с родителями!.. раскрыл уже рот и остановился.

Что проку, что он даст себе сейчас волю и выскажется. Ермолаю тридцать лет, и его не переделаешь – все, поздно. Какой есть. Полная неспособность всерьез заниматься каким-либо делом, все скоком, все из предельной уж необходимости, когда прижмет, когда уж нельзя иначе, как только сделать… Поставила судьба стоймя – будет стоять, не шелохнется; положила на бок – будет лежать, не поворотится; скрючит в три погибели, закрутит колесом – и тут пальцем не шевельнет, чтобы разогнуться. С пятого курса вылететь из университета! И из-за чего? Из-за двух «хвостов», на которые за год не мог найти недели, чтобы посидеть над учебниками и сдать их… И полгода эти он не работал, права Маша. Действительно, что за чепуха, когда это полгода целых меняли телефон? И выгнали его с этой работы, как и с прежней, и в этом Маша права. Во всем права. Только нет смысла спрашивать его ни о чем. Не скажет, Да если бы и сказал, что от того изменится? Ничего.

Чай у Ермолая в чашке кончился, он потянулся к чайнику, Евлампьев опередил его, подхватил чайник н стал наливать ему – в детскую его чашку-бокал с нелелыми красными кранами на боках…

– Ты вчера телефон дал, – сказал он, не глядя на Ермолая,– пятьдесят один шестьдесят семь тридцать шесть…

Ого, оказывается, он невольно запомнил его, сам не ожидал, что сейчас на память скажет.

– Это новой работы?

– Пятьдесят один шестьдесят семь тридцать шесть, – повторил Ермолай.Да, точно.

– Ну хорошо, хоть теперь будет тебя где найти. А то даже и не знаешь ничего о тебе. Сам ты не звонишь. И сообщить тебе ничего нельзя. У Лены Ксюша тяжело заболела, знаешь?

– Ксюха? – будто не поверя, вскинулся Ермолай.Что с ней? —

Когда-то, когда она родилась, а он еще был школьником, и потом, до армии, он ужасно любил ее, нянчился с нею, менял пеленки, подмывал, гулял, и когда разменяли квартиру и Елена переехала, специально даже ездил к ним – повидаться с Ксюшей, и в письмах из армии все спрашивал и спрашивал о ней, просил побольше о ней писать, но она выросла, изменнлась за те два года, что он отсутствовал, с выросшей с нею он не знал, как обращаться, она его не принимала, и он охладел,

Евлампьев рассказал, как и что было, о мозоли, о первых, неправильных, диагнозах, об операции, о нынешнем ее состоянии, и Ермолай, дослушав его, спросил:

– Пускают к ней, я к ней могу прийти?

– Да, – сказал Евлампьев.– Она в костной хирургии, в сорок пятой палате на Меньшиковской лежит.

– А! – кивнул Ермолай.– Я знаю эту больницу. Я там недалеко…– Он осекся и больше ничего не сказал. Поднес чашку к губам и стал пить глоток за глотком.

Институт твердых сплавов, в котором он раньше работал, находился совсем в другом месте.

– Новая твоя работа недалеко там? – спросил Евлампьев. Хотя, конечно же, если бы там была работа, он бы не осекся.

– Да нет,– отмахнулся Ермолай. – Не работа.

Евлампьев взял в рот творогу, отпил из чашки. Он не мог решиться на тот, на другой вопрос. И решился.

– Это там…– запинаясь, проговорил он,– это там ты сейчас… вот та женщина… Людмила ее?.. Она там живет?

– Не-ет! – грубо и хрипло, врастяжку сказал Ермолай.

– Рома! – Евлампьев протянул руку, хотел положить се на руку сына, лежащую на столе, и не положил, опустил посередине стола.Но ведь так нельзя. Что за глупейшая ситуация, почему, скажи мне, наконец, мы с матерью даже не можем знать, где ты живешь. Я не говорю о том, что ты не знакомишь… наверное, на это есть какие-то причины, не знаю… хотя глупые, наверное, какие-нибудь причины… Или она не хочет знакомиться? Но уж адрес твой на всякий случай, ну мало ли зачем понадобишься… раз, ты говорншь, телефона нет…

– Хватит! – Ермолай ударил кулаком по столу, из чашки у Евлампьева выплеснулось и потекло по клеснке. – Я не маленький, хватит! Я не должен давать отчет о каждом своем поступке!..– Он поднялся, отпнув от себя назад табуретку, она с грохотом ударилась о плиту и, повернувшись на одной ножке, боком упала на пол.

– Мне тридцать лет, и как-нибудь я своим умом проживу, слава богу!

Ермолай вышел из кухни, быстрым тяжелым шагом прошел в прихожую, и Евлампьев услышал, как там вразнобой пристукнули о пол составленные им с обувной полки ботинки. Он посидел некоторое время, глядя в одну точку перед собой, ошеломленный, униженный, совершенно не в силах заставить сейчас себя подняться,и в какой-то миг смог все-таки, оторвал себя от табуретки, вышел в коридор.

В прихожей была полутьма – Ермолай не включил свет. Евлампьев щелкнул выключателем, сделалось светло; наклонившийся над ботинком Ермолай поднял на него глаза и тут же опустил, продолжая завязывать шнурки.

У Евлампьева все внутри дрожало, ему хотелось накричать на сына – тридцать лет ему, видите ли! своим умом!.. но все это было бессмысленно, разве что понизишь себе адреналин в крови, и он сдержался.

– Куда ты такой пойдешь сейчас? – сказал он.– Тебе отлежаться надо, еле ноги волочишь.

– Держат, ничего…– пробормотал Ермолай.

– Ну, раз уж ты пришел к родителям, так побыл бы все-таки у них. Куда ты пойдешь, мы с мамой вчера поняли, ты там поссорился?

Ермолай затянул шнурок, распрямился и, отводя глаза от Евлампьева, усмехнулся:

– Пивка пойду попью где-нибудь…Он помолчал, переступил с ноги на ногу и, все так же не глядя Евлампьеву в глаза, вытянул вперед и поводил из стороны в сторону лаково сверкающим носком ботинка. – За чистоту спасибо…Снова помолчал и, теперь подняв глаза, проговорил скороговоркой: – Рубля мне на пиво не найдешь?

Ну, конечно, хоть рубль… А на заданный вопрос так ничего и не ответил. И не ответит. Родной сын, кровь ткоя, плоть твоя… И что за ссора у него с той женщиной? Размолвка? Разрыв?

– Будет тебе сейчас рубль.Евлампьев сходил в комнату, взял из кошелька тяжелую металлическую монету и вынес ее сыну. – На.

– Спасибо, пап, – снова скороговоркой и снова уже не глядя в глаза Евлампьеву, пробормотал Ермолай.

– Если что – приходи, – сказал Евлампьев.Родительский дом – твой дом.

– Мг,– торопливо, согласно буркнул Ермолай, повернулся и открыл дверь.– Пока.

– Пока, – сказал Евлампьев.

Дверь захлопнулась, и он побрел на кухню. Есть теперь не хотелось, но он заставил себя доесть творог, съел бутерброд с колбасой, убрал потом со стола и вымыл посуду.

Была половина десятого. Солнце всходило все выше, оставило себе в кухне лишь небольшой уголок возле плиты, день наливался все более и более крепчающим жаром.

Маша уже подменила Елену, сидит возле Ксюшиной кровати, пытается, может быть, ее покормить, а может быть, взяв в санузле тряпку, швабру и тазик с водой, моет палату, а Елена, наверно, еще на пути к дому, еще, наверно, не дошла…

Евлампьев убрал все постели, засунул на свое обычное место – под диваном – раскладушку ин включил телевизор. В десять часов должен был начаться репортаж с центральной площади города о демонстрации.

Поехать бы сейчас к Елене и там уж, у нее, дожидаться возвращения Маши. Но никуда сейчас не проедешь, все сейчас стоит, весь транспорт – из-за этой вот как раз демонстрации. Часа через два можно будет выходить, не раньше. И надо эти два часа как-то убить…

…– Ну так что же, так вот вы о нем ничего и не знаете? – спросила Галя. Как это так, Леня? Я не понимаю. Нет, в самом деле,повернулась она к Маше, – как вы допустили?

Она говорила с Евлампьевым, а заодно и с Машей, как всегда – тоном старшей, более умудренной жизнью сестры, более умелой, ответственной по причине старшинства за все его поступки, и в голосе ее была отчитывающая назидательность.

– Ой, Галя! – махнула Маша рукой.Что значит —допустили, не допустили? Взрослый человек!

Федор, отвалившись на спинку стула и забросив за нее руки, выставив вперед живот в белой рубашке с лежащим на нем красным галстуком, поочередно поглядывал на них на всех и молча посмеивался.

– Нет, ну подождите, —приложив руку к груди, обращаясь теперь к одной Маше, недоумевающе проговорила Галя. – Неужели он не понимает, что, хотя он и взрослый, для родителей он все равно сын, и они беспокоятся о нем, тревожатся за него?.. А, Маша? Я помню его маленьким, такой был славный, такой приветливый, добрый такой… такая улыбка у него была, открытая, честная… я помню, прямо в дикий восторг приходила от этой его улыбки.

Маша снова махнула рукой:

– А, что было, то было. Теперь того нет.

– И что это за женщина, что она, кто она – прямо совершенно не имеете представления? – вновь глянула Галя на Евлампьева.

– Нет, Галя, нет, – сказал он.Никакого представления.

– И давно они вместе живут?

– Тоже не знаем точно. Около года уж, наверно. Звоним однажды на квартиру, где он снимал, а нам отвечают: он здесь не живет больше. Вот так вот и выяснилось. На следующий день Маша дозвонилась ему на работу – да, говорит, я переехал…

– Вот прямо вижу сейчас эту его улыбку…– отстраненно, но все тем же недоумевающе-решительным тоном проговорила Галя.

– Ты мне напоминаешь, моя королева, – не меняя позы, с заброшенными за спинку стула руками, хитро щуря один глаз, своим сиповатым ироническим голосом сказал Федор, – ту самую старую даму из анекдота, которая показывает внучке всякие пустые флакончики н говорит: «Понюхай, как чудесно пахнет! Это французские духи, «Шанель номер пять». А это вот тоже французские, «Жизель», понюхай!». Внучка нюхает и говорит: «А что, бабушка, раньше духи пахли дохлыми мухами?»

Евлампьев посилился удержать улыбку и не смог, улыбнулся, хотя это было, наверно, и нехорошо – шутка у Федора вышла грубоватой. Маша, он увидел, тоже улыбнулась.

– Что это за анекдот такой? – через паузу, с обидой в голосе, спросила Галя.– Никогда я его не слышала.

– Ну. даже если я его прямо сейчас и придумал, – с вечной своей иронической усмешкой на лице сказал Федор. Снял, наклонившись вбок, руки из-за спинки, лодался к столу и облокотился о него. Живот у него втянулся, галстук свободно повис.– Вот, Емельян, видел ты в натуре, как возникают анекдоты?

– Да вроде бы я что-то подобное слышал…– сказал Евлампьев.

– А это потому, что все анекдоты давно уже придуманы и остается только их вспомнить. Каждый новый анекдот – это хорошо забытый старый.

– Как и мода,– сказала Маша.

– А, мода – это да, мода – да,подтверждающе закивала головой Галя. Она не умела долго ни сердиться, ни обижаться и уже отошла.– Помнишь, в нашей молодости длинные платья носили с оборками – и снова носят. Только ватных плечиков не делают. А так – так абсолютно то же носят.

– Слушай, королева моя, – сказал Федор, – а наши с Емельяном желудки твоих пирогов с черемухой просят.

Все засмеялись, и сама Галя – тоже, вздохнула, смеясь, встала, встала и Маша, и они принялись убирать посуду.

Они были вчетвером – как обычно встречали праздники; так вот по праздникам, в общем, лищь и виделись. И всегда радостно и хорошо было свидеться, и совсем нескучно, несмотря на то что вчетвером да вчетвером. Это в прежние годы, далекие уже – бывшие ли? – хотелось больших компаний, новых знакомств – возбуждающей остроты жизни, а сейчас только и тянуло друг к другу – к родной крови. Да давно уже так, задолго еще до пенсий, вскоре, пожалуй, где-то за перевалом пятого десятка. Увидеть друг друга и не говорить ни о чем особо. а просто побыть вместе…

Только вот Ксюшина болезнь примешивала во встречу привкус горечи – невозможно было о ней забыть…

Галя вошла в комнату с лаучя блюдами в руках.

– Значит, только так. Леня,– сказала она, ставя блюда на середину стола, – я нынче не как мама сделала. Я, во-первых, не стала их большими печь, а маленькими, видишь. А во-вторых. тот, что большим испекла, мне рецепт дали, я из песочного теста сделала. Вот оценишь.

Евлампьев опять, как тогда, когда она звонила по телефону, приглашая прийти, невольно улыбнулся этой ее упорной, пронесенной через столько лет вере, что черемуховые пироги – великая его слабость.

– Спасибо, Галочка,– сказал он, взял ее руку в свои, похлопал по ней, вздохнул и отпустил.– Спасибо, милая.

– А какой сейчас Галка у меня чай подаст! – хитро подмигнув Евлампьеву, обещающе протянул Федор.

Чай Галя с Федором пили только индийский или, еще лучше, цейлонский, а сейчас у них было откуда-то немного китайского с жасмином, и Галя заварила его. Аромат был необыкновенным – нежным, тонким и вязким вместе. Галя подала в вазочках варенья, розетки, но никакого варенья к этому чаю не хотелось.

– Откуда же он у вас? – спросил Евлампьев, прихлебывая из чашки.Женя прислала?

Женя была старшая дочь Гали с Федором, она обычно и присылала им из Москвы чай.

– Нет, это не Женька, – с хитрым хлебосольским вндом усмехнулся Федор.– Это я. Подчиненный один бывший в гору пошел, в Японии был – оттуда.

– Ну, а как она там, в Москве, Женя? – спросил Евлампьев.– Лида как? Алексей?

Все трое детей Гали с Федором жили в Москве,уехали, каждый в свой срок, учиться туда и остались. Галя с Федором гордились имн. Старшей, Жене, испол. нилось сорок три, она преподавала математику в техникуме, и старшая ее дочь училась уже в институте.

– Да все хорошо, Леня, все хорошо,– сказала Галя.– Женя, правда, давно, месяца три, не писала, ну да она так и пишет – работа, двое детей, да квартиру они новую получили, сам понимаешь…

– Квартиру – новую?– переспросила Маша.– Трехкомнатную? – В голосе ее Евлампьев услышал что-то вроде благоговения.

Они сами всю жизнь прожили в коммунальных да однокомнатных, в двухкомнатной только несколько лет и пожили – пока вот Елена не вышла замуж.

–Трехкомнатную, ну! – отозвался вместо Гали Федор. – У нее ж Володька – пробивнющий мужик!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю