412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 10)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)

– Да какие же это административные! – вырвалось у Евлампьева.– Это же чисто конструкторская…

– Это вам так кажется, что конструкторская, – снова перебил его Молочаев.– А на деле – самая настоящая административная игра во всезнайство. Ну, раз ты себя мнишь богом, то что ж, я – червь… И нечего со мной, Емельян Аристархович,– без всякого перехода сказал он,– говорить в таком отчитывающем тоне. Вам я, слава богу, не подчиняюсь!

«А ты со мной в каком говоришь!» – так и просилось у Евлампьева с языка, но он осилил себя, не сказал этого – как и всегда во всей своей жизни в подобных случаях осиливал. Если тебя обозвалн дураком, не следует кричать ответно: «Сам дурак!» – тогда уж вот точно выставишься дураком, это последний предел, раз дело дошло до оскорблений, и надо просто повернуться и уйти.

И ничего не говоря, он повернулся, вышагнул через порожек в коридор и пошел в бюро. И со стороны, наверно, казалось, что у старика просто болят зубы: идет, поглаживает себя по челюсти, минет ее. успоканвая боль, – оттого и тащится еле-еле.

❋❋❋

– Что же, так прямо и сказал: «Я вам, слава богу, не подчиняюсь»? – с возмущением спросила Маша,

Евлампьева всегда, хотя он и не говорил ей об этом, несколько смешила та горячность, с которой она переживала обычно всякие рассказы о его делах. Правда, вот в таких случаях, как нынешний, когда угнетала, выворачивала душу, давила обидой сердце свершившаяся несправедливость, это ее горячее, активнос сочувствие успокаивало, давало облегчение, – и сейчас было так же.

– Да, так и сказал, – с горечью пожимая плечами, подтвердил Евлампьев.– Нечего, мол, тебе, старому ослу, поучать меня.

– А ты еше к нему всегда хорошо относился. Выдвигал его. Руководителем группы сделал.

– Ну, положим, руководителем группы я его не делал,– пробормотал Евлампьев.

Напоминание о прошлом отношении к Молочаеву было тягостно.– Рекомендовал просто… А уж прислушаться или…

– Ой-ой, ты куда, хватит! – прервала его Маша.– Хватит мне, куда ты столько!..

У них скопилось несколько недоеденных зачерствевших батонов, Маша решила нынче избавиться от них, и он нарезал их на тонкие хрусткие ломти, а она размачивала ломти в перемешанном с молоком яйце и как раз положила на сковороды обжариваться первую партию. Для Евлампьева она жарила отдельно – на топленом масле – и бросила его побольше, чтобы хлеб не схватился жесткой поджаристой корочкой, а как бы сварился в масле.

– А остальное что, на сухари? – показал Евлампьев на оставшиеся две большие горбушки.

– На сухари, на сухари, конечно, – сказала Маша. – И все-таки ничего он от тебя, кроме добра, не видел, – вернулась она к недосказанному. – Низко просто, по-человечески если…

– Да ладно, бог с ним. что о нем столько…– Евлампьеву уже было неловко от ее защитительных слов. – Да он даже прав ведь: чего я к нему… он ведь не инженер проекта. Просто я к нему как к бывшему своему сотруднику… притом, что все-таки именно его группа эту машину ведет…

– Ну вот! – Маша, переворачивая в тарелке размокающие ломти, сокрушенно покачала головой. – И всю жизнь ты так. Выпустил пар – и снова видишь во всем одно хорошее. Снова все простить и забыть готов.

– Да нет, действительно…Теперь Евлампьев нарезал хлеб толстыми, широкими ломтями, чтобы потом эти ломти нарезать на длинные узкие полоски – выйдут чудесные ломкие сухарики: хоть бросай их в бульон как гренки, хоть просто грызи за газетой вместо семечек.

– Конечно, он мог бы те же самые вещи сказать не в такой форме, но по сути… есть инженер проекта, почему, собственно, у руководителя группы должна за него голова болеть?

– А почему она должна болеть у тебя? – взглядывая на него, спросила Маша.

– Ну, у меня… – Нож, отваливая ломоть, глухо выстукивал о доску.– Для меня эта машина… сама понимаешь, что она для меня такое. Детище. Это во мне вроде как отцовская обида. Я его и отчитывать стал, как зятя, дочь обидевшего.

Маша усмехнулась.

– Ну-ну…– сказала она.

С горбушками было покончено – груда ломтей на доске, Евлампьев сложил вместе два ломтя и принялся нарезать их полосками.

Никто из них ничего не говорил больше, и молчание это длилось и длилось. Угасший, будто расползшийся, как расползастся под рукой ветхая ткань, разговор, поначалу объединявший, под конец словно бы разъединил, и Евлампьев чувствовал в Маше от того, как он закончился, то же неудовлетворение, что и в себе.

Действительно, зачем было рассказывать ей обо всем этом… для того, чтобы признать потом: ты же н был не прав? Но ведь не был не прав, не был, в том-то и штука. Почему же вдруг вышло так, что стал оправдывать Молочаева? Теми же самыми, его же словами. М-да…

– Ой, слушай! – повернулась от плиты Маша. Лицо у нее светилось.– Ты у меня все своим рассказом выбил из головы, забыла совсем: у Ксюши сегодня утром тридцать восемь и семь было!

– Ну да?! – будто не поверив – оттого, что просто не в состоянии был сразу и до конца осознать эту новость, – вскинулся Евлампьев.

– Ну что «ну да»! – сказала Маша.Тридцать восемь и семь.

– Ну-ты фу-ты! – с размаху бросая нож на доску и ударяя рукой об руку, стиснуто проговорил Евлампьев.– Значит, дело на поправку. Да, значит, на поправку. Теперь пойдет!..Наклонясь, он обхватил Машу за талию. поднял и прокрутился с нею в тесном пространстве между столом и плитой.

– Ой, ну ты что! – смущенно смеясь, высвободилась Маша из его рук, когда он опустил ее.– Ну совсем не думаешь? Мальчик, что ли? Семьдесят килограммов во мне.

– Все, теперь все! Теперь пойдет. Гарантирую: теперь пойдет! – не слыша, что она говорит, вновь возбужденно ударяя рукой об руку, счастливо сказал Евлампьев. – Гарантирую!

– Гарантируешь…– снова, как тогда, когда он стал оправдывать Молочаева, усмехнулась Маша. – Как ты можешь гарантировать? Ты что, врач?

– Нет, гарантирую, гарантирую! – даже не задумываясь над тем, что слова его и в самом деле звучат и смешно, и наивно, просто доверху переполненный и счастьем, и верой, что действительно все будет хорошо, проговорил Евлампьев. – Я сердцем чувствую.

Он подобрал с доски брошенный нож, сложил вместе разлетевшиеся от его удара ломти и принялся за оставленную работу.

Душе было легко и празднично.

– Завтра я к Слуцкеру пойду, – сказал он.– Сегодня просто не в состоянии был. Я с ним спокойно, без эмоций… Я представляю, по каким мотивам отказались от балок, но они ведь и раньше существовали, эти мотивы, что изменилось?

– Ах, если б так и было, как говоришь. Если б так!.. – сказала Маша, глядя куда-то ему на ухо, и Евлампьев понял, что это она не о балках его, а о Ксюше.

Он не успел ей ничего ответить, – в замке заскребся ключ, повернулся, и дверь квартиры открылась.

Оба они одновременно, взглянув друг на друга, с недоумением поморщили губами: для Ермолая было необыкновенно рано, но кто же это мог быть кроме него?

– Рома? – громко спросила Маша, вглядываясь через плечо Евлампьева в сумеречную темь прихожей.

– Он самый,– отозвался оттуда голос Ермолая, щелкиул выключатель, и зажегся свет.

– Рано сегодня,– вызывающим на объяснение голосом, заговорщически глянув на Евлампьева, сказала Маша.

– А что, не позволено? – спросил Ермолай.

– Наоборот, нужно,– боясь, что Маша сейчас ответит на его грубость как-нибудь слишком резко, поспешно проговорил Евлампьев.

– Ну так вот,– сказал Ермолай, что должно было означать: вот и пришел как нужно, что ж удивляться этому.

Не заходя на кухню, он прошел в комнату, походил там, громыхая стульями, и появился на кухне уже без пиджака, с расстегнутым воротом рубашки.

– Никто мне не звонил, нет? – спросил он, садясь на табуретку возле стола.

– Нет‚– сказал Евлампьев.– А что, кто-то должен тебе звонить?

– Не, ну вообще…– пробормотал Ермолай. Он потянулся через стол к тарелке с поджаренным хлебом, взял кусок и стал есть.– У-у ты! – жуя, покрутил он головой.Вкуснятина, а! – Кусок он взял масляно-желтый, из тех, что были для Евлампьева.– Вкуснятина, а! – повторил он, отправляя в рот оставшийся зазубренный серпик, потянулся и взял еще кусок, снова из тех, без корочки.– Ух, есть что-то хочу…

– У Ксюши тридцать восемь и семь,сказала Маша. – Слышишь, Рома?

– Слышу, – отозвался он.– Гадство. Сколько времени держится. Ужасно…

– Это хорошо, Рома,– сказал Евлампьев.– У нее такой низкой еще не было.

Ермолай помолчал.

– А-а!..– протянул он затем. И снова помолчал.– Сходить к ней нужно… Все никак не выходит…

Телефон в коридоре на стене зазвонил.

Запихивая остаток хлеба в рот, изо всей силы ворочая челюстями, Ермолай, опережая дернувшегося было на звонок Евлампьева, вскочил с табуретки, бросился в коридор и не снял, а рванул трубку с рычага.

– А-ллё! – произнес он затем в несе совершенно иным, спокойным, как бы даже ленивым голосом, будто не бежал к ней, не срывал ее бешено с аппарата, так что она едва не выпрыгнула у него из рук.

Евлампьев с Машей переглянулись. Ермолай явно ждал какого-то звонка, и звонок этот был ему важен.

– Михаила Сергеевича? – переспросил Ермолай в трубку. Голос у него будто спустил, как спускает воздух проткнутая футбольная камера.– Нет, нет у нас таких, номером вы ошиблись.

Он положил трубку и вялым шаркающим шагом вернулся на кухню.

– Точно мне не звонили, нет? – снова спросил он, по очередн глядя то на Евлампьева, то на мать.

Евлампьев не успел ответить, ответила Маша:

– Да ну точно же, точно. И подожди с тарелки хватать, сейчас все будем есть. А светлые которые – эти, кстати, вообще не бери больше, это папе.

Евлампьеву сделалось неловко. Полжизни – больше даже: чуть ли не две трети – прожил так, что готовили ему отдельно, и все не смог преодолеть в себе этого чувства стыда: что для него, специально, только для него, больше ни для кого – вроде как он какой-то особый…

– Да можно, Рома, можно, – пробормотал он.

– Ну, отец! – развел Ермолай руками.– Ну ты что! Это я по незнанию. Зачем мне? Отвык просто, не подумал. Не сообразил.

Отвык… да. Сколько уж мотается по чужим стенам. Конечно, отвыкнешь. Что у него с той женщиной?.. Не от нее ли звонка ждет? Не скажет…

– Ленка что, как она? – спросил Ермолай, снова обращаясь к ним обоим, переводя взгляд с Евлампьева на мать.– Не будет нынче день рождения отмечать?

– Да ну что ты, ну какой ей день рождения нынче? – быстро взглянув на Евлампьева, сказала Маша.

– Ну понятно… естественно. Это я так, на всякий случай спросил,– торопливо покивал Ермолай.

День рождения у Елены был накануне, но отмечать дни рождения собирались обычно по субботам-воскресеньям, суббота же еще была впереди, и взгляд, который Маша метнула на Евлампьева, означал: видишь, все-таки не забыл, помнит, спросил!

Евлампьев в ответ на ее взгляд согласно качнул головой: вижу…

Помнит, да. Помнит… Но, собственно, что в этом такого необыкновенного? Неужели они до того дурного мнения о сыне, что готовы радоваться в нем элементарному? Помнит – и помнит, совершенно естественно…

Когда уже сидели за столом и ужинали, телефон зазвонил снова. И снова Ермолая как подняло – сорвался с табуретки, с грохотом опрокинув ее на пол, бросился в коридор:

– А-ллё?!

Теперь звонок, видимо, был тот.

Ермолай, растянув скрученный пружиной шнур, зашел в комнату и прикрыл за собой дверь, тесно, насколько позволял шнур, вдавив ее в косяк.

Он вышел возбужденный, с блестящими блуждающими глазами, молча сел за стол, придвинул к себе, хотя она была дальше от него, чем собственная, чашку Евлампьева и отхлебнул из нее.

– Вот твоя, – показал ему Евлампьев, отбирая у него свою чашку.

– Где? – беспонятливо обвел Ермолай вокруг себя взглядом. Увидел и засмеялся: – А! Твою взял? Извини.

Он еще посидел за столом немного, доел оставшийся на столе, когда вскочил к телефону, кусок, допил чай и поднялся.

– Я пойду, – сказал он, стараясь избегать встречи с родительскими глазами.– Если не вернусь, не беспокойтесь.

Маша быстро, как тогда, когда он спросил об Еленином дне рождения, глянула на Евлампьева.

– Это… та? – спросила она.

Ермолай не ответил на вопрос.

– Значит, не беспокойтесь, – повторил он. Вышел в коридор, стал одеваться и спросил оттуда: – Папа, холодно вечерами, куртку эту кожаную я надеваю?

– Надевай, конечно,– сказал Евлампьев, встал и пошел к нему в прихожую.

– Ну, ты что, опять нсчезаешь? – спросил он, кладя ему на плечо руку и пытаясь заглянуть в глаза. И почувствовал, как беспомощен, как жалостлив его голос.

– Да я позвоню, папа, позвоню,– уклончиво, поведя плечом, чтобы освободиться от его руки, проговорил Ермолай.

Евлампьев убрал руку, Ермолай снял с вешалки кожаную куртку, два дня уже висевшую здесь без употребления, и надел ее.

– Ну, счастливо, – сказал он.

Ермолай ушел, Евлампьев погасил за ним в прнихожей свет и вернулся на кухню.

Маша сидела за столом, глядела в окно, и рука ее, лежавшая на столе, медленно и размеренно, словно бы сама по себе, поднималась и опускалась, мягко пристукивая подушечками пальцев.

Евлампьев тоже сел и налил себе еще чаю.

– Ну, ты что, Маш? – сказал он, ловя ее руку и не давая ей в очередной раз опуститься на стол.

Она медленно повернула к нему голову. Глаза у нее были тусклые, словно бы невидящие.

– Ну, ты чего? —повторил он.

Она вздохнула, забрала у него руку и пристукнула пальцамн о стол – будто бы додавала недоданное.

– Да ничего, Леня,– сказала она.– Ничего. Так это…

И пододвинула к нему свою чашку.– Налей мне тоже немного. За компанию.

12

Маша припозднилась, и они вышли из дому вместе. На троллейбусном кольце Евлампьев дождался, когда подойдет машина, помог ей взобраться по ступенькам, и она, уже изнутри, обернувшись,. помахала ему свободной от сумок рукой:

– Ну, ни пуха тебе, ни пера! – и улыбнулась ободряюще.

– К черту,– сказал Евлампьев, тоже помахал рукой и пошел к своему зданию, по-крепостному толстостенно громоздившемуся поодаль за пиками чугунной ограды.

У входа в бюро он столкнулся с Вильниковым. Вытянув влеред свои мохнатые толстые руки, Вильников вышел из двери, раскрыв ее ногой, пальцы и ладони у него были в чернилах.

– А! Привет, Емельян! – проговорил он, отвечая на приветствие Евлампьева.– Привет! Извини,– показал он руки, – не подаю, видишь. Авторучку заряжал, проклятая… Ну, вот так если, – сказал он затем, согнув руку в кисти и подавая ее вперед запястьем, и Евлампьев на миг сжал это его вылезшее из-под манжеты рубашки голое волосатое запястье.

– Тебе с такими руками хоть снова сейчас в первый класс – примут, – пошутил он.

– А, не говори! – ругнулся Вильников.– Ни к черту конструкция у этих перьев. Какие головы их придумывают! Мы бы так свои машины лепили… Да! – вскинулся он, тесня Евлампьева в сторону от двери.– Ты что это вчера там с Молочаевым? Ты что, обвинил его, он-де виноват, что вместо балок ролики стали ставить?

У Евлампьева, едва Вильников произнес «вчера», все внутри напряглось. Конечно, конечно… Уже пошли, пошли круги от этого его разговора. И как все переворачивается при этом с ног на голову, как перевирается – не узнать ни единого своего слова…

– Нет, – сказал он сухо.– Ни в чем подобном Молочаева я не обвинял. Так, как я его обвинял, я могу и тебя обвинить. Я говорил: почему он соглащается с подобным решением? Почему не отстаивает наше, заводское, выношенное, в котором мы уверены?..

– А! – протянул Вильников.– А!.. Ну, Емельян, знаешь… Да почему же не отстаивали? Отстаивали. Да только, брат… А, ладно,махнул он рукой.Чего говорить об этом. Пойду лапы отмывать.

Он ушел, тяжело впечатывая в пол каждый шаг, а Евлампьев открыл дверь и ступил в бюро.

Дверь в комнату руководителей групп была приоткрыта, н он мельком увидел Молочаева, с засунутыми в карманы руками стоявшего перед свонм столом и задумчиво глядевшего в какне-то бумаги на нем. При этом он, пристукивая ногой, бормотал одну из тех популярных песенок, что пела каждый день по радио Алла Пугачева.

По инерции Евлампьев свернул было с центрального прохода к своему кульману, но тут же спохватился и, пролавировав между чужими столами и кульманамн, выбрался обратно на проход.

Дверь у Слуцкера была незаперта. Евлампьев раскрыл ее пошире,Слуцкер, без пиджака, в одной рубашке, с распущенным брючным ремнем, стоял у распахнутого окна и занимался гимнастикой: прогибался назад, закидывая за голову руки, наклонялся вперед, доставая пальцами носки туфель, снова назад…

– Извините, Юрий Соломонович, – смущенно стал закрывать дверь Евлампьев.– Я попозже…

– Ничего, ничего, Емельян Аристар…– на выдохе, так что ему не хватило воздуха договорить, помахал рукой Слуцкер.– Заходите, я сейчас уже…

Он еще раза два прогнулся, нагнулся, сделал затем дыхательное упражнение, поболтал расслабленно опущенными руками и распрямился.

– Извините, Емельян Арнистархович,– улыбаясь своей сдержанной, как бы обращенной в себя улыбкой, сказал он. затягивая ремень.– Не могу иначе, знаете, день начать. Обязательно размяться нужно. Старость, не иначе, подступать стала…

– Ну какая у вас старость? – сказал Евлампьев.– Мужчина вы в расцвете лет, Юрий Соломонович, и до старости вам еще далеко. Пальцами до носков вы спокойно дотягиваетесь.

– Это да, это да,– согласно покивал Слуцкер. Он снял со стула пиджак, надел его и затянул, не застегивая верхней пуговицы, расслабленный узел галстука.– Но лет до тридцати пяти, тридцати шести вообще, знаете, Емельян Аристархович, просто ведать не ведал, зачем она нужна, вся эта гимнастика. Ничего мне разминать не нужно было, ничего разгонять… Присаживайтесь, – показал он на стул у внешней стороны стола; дождался, когда Евлампьев сядет, и сказал: – А вы, я помню, увлекались спортом, занимались, даже тогда еще, кажется, когда я у вас работал. Футболом, кажется?

– Да, было дело.– Евлампьев невольно улыбнулся.– Я в сорок лет последний раз играл. Когда же это? Ну да при вас уже, в пятьдесят пятом. За отдельскую команду, на заводских соревнованиях. Это еще с тридцатых годов… Тогда кто спортом не занимался. Тогда всех этих рекордов еще не знали, тогда для удовольствия занимались…

Он говорил и думал, как перескочить на тот разговор, из-за которого пришел сюда. Нелепо как получилось, минутой бы позже… а сейчас увязли оба в этом бессмысленном светском разговоре, пойди теперь из него выпутайся…

Но выпутаться все равно было нереально, только обрубить его, и Евлампьев проговорил:

– Я к вам, Юрий Соломонович, собственно, по делу пришел… я не знаю, как вы сейчас, располагаете временем?

– Пожалуйста, Емельян Аристархович, пожалуйста.– Лицо у Слуцкера стало выжидательно-неподвижным, и он сцепил перед собой на столе руки.– Я слушаю, – мягко подтолкнул он затем Евлампьева.

Как-то все это выходило неестественно, напряженно с самого начала. Однако же…

– Я по поводу шагающих балок, Юрий Соломонович,сказал Евлампьев.– Я, конечно, понимаю, что мне никто не должен давать отчет, я пенсионер, ну, взяли меня на два месяца, почеркал карандашом – и уходи… не имею, видимо, права… но просто уж… ведь эти машины мне – как дети, я их с нуля начинал, сколько сил вложено…

– Да, Емельян Аристархович, да,покивал Слуцкер, – я вас уже понял, о чем вы. Имеете право, именно как один из пионеров…

– Сколько в свое время вариантов перебрали, сколько было всего просчитано…– Евлампьев не мог остановиться, ему требовалось сказать Слуцкеру все, хотя и без того было ясно, что коль сделали так, а не иначе, прежде отмерили десять раз и десять раз взвесили.

– Я понимаю вас,– повторил Слуцкер, когда Евлампьев наконец кончил.– Я понимаю… Вас, конечно, молочаевская машина прежде всего в этом плане волнует?

– Конечно, – подтвердил Евлампьев. Как-то все не так выходило – легковесно, просительно. Будто его обвесили в магазине и он пришел к директору добиваться справедливости, заранее зная при этом, что никакой справедливости у директора не добудешь, а выпустишь разве что немного пар.

– И Молочаев очень странное дал мне объяснение всему этому: так из министерства приказали. Но, помилуй бог, разве подобные вещн приказным порядком решают?

Слуцкер, сцепив перед собой на столе руки, сидел теперь со спокойно-бесстрастным выражением лица, чуть наклонив голову к плечу.

– Молочаев вас, Емельян Аристархович, не совсем точно проинформировал. Конечно, подобные вещи приказным порядком нс решаются, вы сами это прекрасно понимаете. Просто в министерстве решили прекратить спор и встали при этом совершенно однозначно на сторону головного института.– Он помолчал, ожидая, быть может, что Евлампьев сейчас что-то скажет, Евлампьев никак не отозвался на его слова, и он добавил: – Вот оно как…

Вот оно как… Да, конечно, именно так. Абсолютно точно, что так. Это, впрочем, ясно было с самого даже начала, просто пропустил мысль об этом мимо себя, уперся, старый осел. в сам факт: приказали! Это все из-за раздражения на Молочаева, из-за злости на его высокомерный технократизм: я конструктор! ставьте передо мной задачу как перед конструктором… если мне какой-то там дуб приказывает!.. А дело-то именно конструкторскос, а не административное, и ведь знал, знает это, но так-то легче встать в позу, изобразить из себя оскорбленного, еще и уважением к себе преисполнишься…

– Это в институте не Веревкин с Клибманом против шагающих балок? – спросил он наконец вслух.

– Не знаю, Емельян Аристархович.– Голос у Слуцкера был мягкий и как бы соболезнующий.– Решение уже было при мне, но я к нему ни малейшего отношения… я его получил в готовом, так сказать, виде. – Ага… ну понятно.

Понятно. И понятно, почему так спокойно… Для него эти установки – не дети, он с ними не нянчился, не подтирал им попу, не просыпался по ночам на их крик, не бегал с ними по врачам… он получил их уже «выросшими» – вроде как командир свежее пополнение, которому нет дела, сколько сил было положено матерью каждого из этих стоящих перед ним солдат, чтобы из маленького розово-синюшного тельца с безмышечными веточками рук и ног вырастить розовощекого молодца, ему нужно выполнять с ними боевую задачу, а для этого ему вполне достаточно того, что у них две ноги, две руки и на правой руке – указатсльный палец…

– Ну, а сами-то вы как считаете, Юрий Соломонович? – спросил Евлампьев.

Слуцкер не ответил. Он вскинул на Евлампьева глаза, подержал некоторое время его взгляд, потом отвел глаза. И так, с отведеннымя глазами, расцепил затем руки и развел нми.

– Как представитель заводской школы, Емельян Аристархович, я, в общем, придерживаюсь, конечно, того мнения, что лучше бы балки. Балки. Но… Но ситуация такова, что мы слабая сторона. Те сильнее. И нам ничего не остается другого, как подчиниться.

– Но ведь это… но ведь это же такая глупость, Юрий Соломонович! Черт знает какая глупость!..

– А что же делать? – все таким же спокойно-бесстрастным и сочувствующим вместе тоном спросил Слуцкер.– Плетью обуха не перешибешь. Надо ждать. Альтернативы нет. Ждать. Единственный выход. Пустим машину, ролики дадут себя знать – и тогда наша правда восторжествует сама собой: придется их заменять на балки.

Сама собой!.. Евлампьеву было горько и невмоготу было держать эту горечь в себе.

– И вы можете так спокойно, Юрий Соломонович? На смонтированной, а то и на работающей машине заменять?! Да это ведь какие потери!

– Да, ну а что же делать? – повторил Слуцкер. – А, Емельян Аристархович? Что мне остается, как не спокойно? Ну, буду неспокойно. И что? Потеряю на этом без толку лишь килограмм нервов – и все.

Он потянулся через весь стол, взял с его края какой-то исчерканный листок синьки, поглядел, смял и, потянувшись вбок, бросил скомканный листок в корзину для мусора. Корзина была плетеная, крупноячеистая, и Евлампьев, непроизвольно глянувший вслед комку, увидел, как он ударился о боковую стенку, отлетел к другой, свалился на дно, поднрыснул еще раз и замер.

Ну вот. Как и обещал Маше, как и собирался, поговорил, в общем, без эмоций, не повышая голоса… славно они оба поговорили – оба не повышая голоса,– только Слуцкер начал уже бомбометанисм заниматься… Думает сейчас, наверно, на кой черт обьяснялся с этим старым ослом во всяких своих чувствах…

Евлампьев встал и поклонился. И почувствовал, что поклон вышел чересчур церемонным и нарочитым.

– Ну, извините, Юрий Соломонович, за мое неожиданное вторжение… И спасибо за всю информацию… за объяснение.

Слуцкер поднялся следом за ним и развел руками.

– Не за что, Емельян Аристархович. Всегда рад.

«Да ну и ладно. Ну и подумаешь, – повторял про себя Евлампьев, идя по проходу к своему рабочему месту.Жизнь здесь, что ли, работать… Месяц – и все. Всех-то делов. Ксюха бы выкарабкалась. И все. Что мне еще для счастья…»

Как он очутился на пятом этаже, в приемной Хлопчатникова, Евлампьев не очень-то понял и сам. Обедали в заводоуправлении с Матусевичем, вышли уже на улицу, и вдруг повернул назад, бросил Матусевичу: «Иди, не жди меня. Мне тут еще…» – и вот ноги привели. Прямо как сами.

Приемная была маленькой и полутемной из-за ущербного, каких-то казематных размеров окна, с секретарским столом, неудобно стоявшим подле самой двери кабинета, с серым громоздким сейфом в одном углу и двумя книжными шкафами в другом, заваленными наверху рулонами ватмана. Секретарша оказалась новая, незнакомая Евлампьеву, – молодая, ярко накрашенная пышноволосая женщина; включив настольную лампу, она печатала на машинке и, когда он спросил, у себя ли Павел Борисович и не занят ли, прекратив на мгновение печатать и окинув его быстрым холодным взглядом, сказала:

– Занят.

– Простите, а когда он освободится?

Секретарша уже снова печатала, водя головой слева-направо, слева-направо – читая текст, и не ответила Евлампьеву.

Евлампьев подождал немного и повторил вопрос, прибавив только теперь «девушка».

Секретарша с силой ударила по клавише, ставя точку, и, поерзав на сиденье, откинулась на спинку.

– Ну, я же объяснила вам: он занят. И когда освободится, не знаю. Что еще?

– Мне надо попасть к нему.Евлампьев знал, что сдержится, ничего иного не останется, как сдержаться: он весь в се власти, и ей может быть угодно лишь одно – смирение. – Я из бюро Слуцкера, Евлампьсв, и мне обязательно нужен Павел Борисович.

– Из бюро Слуцкера? – недоверчиво переспросила секретарша. – Евлампьев… А, вы из пенсионеров, что ли?

– Из пенсионеров, – подтвердил Евлампьев.

– Ну вот и видно сразу. Забыли все порядки на пенсии. Приходите завтра с четырех до пяти тридцати. Завтра у Павла Борисыча день приема сотрудников.

Она подалась вперед, поправила под собой подушечку и, глянув в лежащий рядом с машинкой текст, снова принялась печатать.

– Девушка, но у меня служебный вопрос! – как выкладывая последний козырь, воскликнул Евлампьев.

Она печатала и не ответила. Она больше не слышала его и не видела.

Евлампьев постоял еще немного у ее стола, затем отошел в угол к сейфу и сел на стоявший там стул. Прошла минута, две, пять…

– Слушайте, чего вы ждете? – внезапно отрываясь от машинки, спросила секретарша.Я же сказала вам: завтра, с шестнадцати до семнадцати тридцати.

– Ничего, я подожду,– не глядя на нее, сказал Евлампьев.

Она посидела некоторое время молча и раздраженно передернула затем плечами:

– Ну сидите, ваше дело…

Снова загрохотала, задолбила по голове звонко и часто ее мащинка.

Так прошло еще минут пять, и дверь кабинета отворилась, и из нее один за другим стали выходить люди. Их было трое, двое мужчин и женщина; мужчины с портфелями в руках, женщина с большой пухлой паникой; никого из них Евлампьев не знал, но по тому, как они выходили, по той уверенно-хозяйской манере держать себя, что сквозила в каждом их движении, он сразу определил, что – москвичи. Следом за ними в дверном проеме появился провожавший их Хлопчатников. Он дождался, когда они покинут приемную, и, мельком глянув в сторону поднявшего. ся со стула Евлампьева, сказал секретарше, тотчас, как дверь открылась, прекратившей печатать и всем телом потянувшейся к ней с выражением пре. данностн на лице и готовности доказать эту преданность:

– Вильникова со Слуцкером и этого… как его…

– Пустомехова,– подсказала секретарша.

– Да, Пустомехова. На четыре вызывайте.

– Павел! – сказал Евлампьев, выходя из своего угла.

Хлопчатников помолчал, приглядываясь, и с улыбкой развел руками:

– Ой, господи, кого вижу! Емельян! Извини, бога ради, – пожимая ему руку, сказал он,– не узнал. Темно здесь… Ну, ты что, ко мне?

– К тебе, – сказал Евлампьев.

– Пойдем, – беря его за плечо и подталкивая внутрь кабинета, так же все с улыбкой проговорил Хлопчатников.– Пока никого ко мне! – бросил он секретарше, закрывая дверь.

Он был в незнакомом Евлампьеву сером в клетку, с красными искрами в нитях, отлично пошитом и прекрасно на нем сидевшем костюме, все такой же поджарый и легкий, без всякого даже намека на живот, со свежим, молодым цветом лица; поседевшие, чисто, как всегда, вымытые волосы по-прежнему густы и волнисты,этакая живая наглядность удачника, баловня судьбы, талантливого везушника. У Евлампьева было ощущение, что Хлопчатников моложе его не на десять лет, а на все двадцать.

– Садись, Емельян,– показал Хлопчатников на стул возле приставленного к его рабочему столу совещательного стола, обошел совещательный с другой стороны и сел напротив Евлампьева. Кабинет у него, как и приемная, тоже был довольно мал, все практически занято этими столами, и к рабочему его месту можно было пройти только с одной стороны, с другой подходу мешал втиснутый все-таки в эту тесноту кульман.

– Я перед тобой виноват, – сказал Хлопчатников, по-школьному складывая перед собой на столе руки и наваливаясь на них. – Знаю, что ты работаешь у меня, сам приказ подписывал, – и все вот не собрался, видишь, встретиться с тобой. И должен, и хотел —и не собрался. То то, то это… Прощаешь хоть?

– Да что ты…– Евлампьеву было и неловко и приятно, и держалась еще на сердце униженность ожидания в приемной, и было уже на нем тепло.– Да у тебя столько дел… что ты! Главный конструктор отдела!.. Можно было разве предположить, когда мы начинали тогла… Помнишь, как начинали, помнишь эту пустоту вокруг, прямо как в вакууме?

– Как не помнить…– протянул Хлопчатников, с улыбкой глядя на Евлампьева снизу вверх, небольшие, но ясного, четкого выреза зеленоватые глаза его так и светились в этой улыбке, и от нее он казался совсем молодым – азартный, полный сил, будто с некой туго закрученной пружиной внутри, и нет этой пружине сносу.Мне-то, может быть, вдвойне помнится: мне вас всех разжечь надо было, соблазнить… Ты говоришь – как в вакууме, так ведь нас тогда уже пятеро было, а поначалу-то я один. Это ты как порох, а Канашев, Порываев… пока они раскочегарились…

– Да, да… это так,– поддакиул Евлампьев.– Не ты бы – ждать бы, пока институты разродятся да нам министерство в план поставит,какие-нибудь экспериментальные установки только б и имели сейчас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю