Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
Сняла ремень, свернула, уложила в пластмассовую длинную черную коробку, захлопнула ее и, скрипнув стулом, повернулась к Маше, стоявшей сбоку в напряженной, ожидающей позе.
– Солнечный удар, несомненный. По такому солнцу без головного убора…
– Ой, ну вот же я ему говорила!..– с возмущенным отчаянием махнула рукой Маша.
Колола сестра плохо – игла вошла болезненно, тяжело, н потом, как стала вводить лекарство, все что-то дергала шприцем, вела в сторону, и от движения иглы внутри хотелось стонать. – Давайте полежите немного, и пойдем,– сказала врач, когда сестра наконец вытащила иглу.
– Будем госпитализироваться.
– Что, надо в больницу ложиться? – потерянно спросила Маша.
– А что ж вы думаете, верхнее давление у него двести?! С гипертонией только солнечные удары и получать. «Ксюху – «из», меня – «в», – лежа с закрытыми
глазами на боку, устало подумал Евлампьев. Комедия какая-то. Снова Маше с передачами ползать… Этого только ей не хватало». Он медленно перевернулся на спину и открыл глаза. – Да нет, доктор, – сказал он.—Я уж дома. Завтра участкового вызовем. – Вас колоть нужно. В поликлинику ходить станете? Дойдете – и хлопнетесь там.
Маша, стоявшая возле дивана у него в ногах, опережая Евлампьева, проговорила:
– Леня, врач все-таки лучше знает,
О боже милостивый, как нелепо…
– Не поеду я в больницу,– как мог твердо сказал он. – И не убеждайте, не поеду…
«..поводу солнечного удара… предложение врача Петраковой Л. Ф… под личную ответственность» схватили глаза начерканные за него врачом на бланке для рецептов слова отказа. Евлампьев изобразил что-то похожее на свою подпись и отдал ручку. Потом до него донесся всхлоп двери, и Маша вернулась в комнату.
– Ну, как умеешь иногда на своем настоять! – Она говорила со смягчающей улыбкой, но избавиться от укоризненных интонаций в голосе не смогла.Прямо не своротишь. И уж боншься даже перечить тебе – все равно по-своему сделаешь…
Она помолчала.
– Что вот, спрашивается, не вернулся за шляпой?
Евлампьев вдруг вспомнил о грохочущем, плюющемся бензинным дымком экскаваторе возле дома. Какая там в кабине, должно быть, духотища, жара какая, да вонь еще, – и ничего, сидит мужик, двигает рычагами, ничего… Старый стал. Шестьдесят три года – и старый. Другие в эту пору такие еще молодцы…
– Да чего ж теперь-то…пробормотал он,
– Нет, ну вот мне бы все-таки хотелось понять, – сказала Маша.
– Ну. не вернулся и не вернулся. Чего ж теперь-то,-повторил он.
Он не чувствовал ссбя вправе открыться – почему. Словно бы оттого, что он откроется, мог разрушиться, уничтожиться вссь тот смысл, ради которого он сделал так. Не говоря о том, что все это было слишком несерьезно, смешно даже…
Маша села на диван возле него и положила ему руку на лоб. Рука была прохладная, прохлада эта была приятна, и Евлампьев закрыл глаза.
– Только вот очень тебя прошу, – сказала Маша через некоторое время.Если вдруг почувствуешь, хуже становится, – не таись. Вызовем еще раз. Так просто больницу они не предлагают.
Он не ответил. Маша была права, и он ничего не мог возразить ей.
2
Спускаясь из процедурного кабинета, па промежуточной площадке между маршами Евлампьев столкнулся с Коростылевым. Коростылев стоял на последней ступеньке нижнего марша, держась обеими руками за перила, глядел вниз перед собой и ие заметил Евлампьева.
– Здравствуй, Авдей,– сказал Евлампьев, осганавливаясь.
Коростылев поднял глаза, вскинул узнающе брови – «Кого вижу!» – оторвал руки от перил и хромо ступил вверх к Евламльеву. Палки у него не было.
– Емельян! Здравствуй, здравствуй!
Он протянул ему руку, Евлампьев пожал ее, – ответное пожатие Коростылева оказалось еле чувствительным, слабеньким, будто ему лень было согнуть пальцы покрепче.
Остроклинная седая бородка его, всегда обычно аккуратная, давно уже не правилась и сделалась кривобока, и вообще был он давно не брит, в щетине до самых глаз, будто решил дать бороде полную волю.
– Вот жизнь пошла, где встречаемся, – опережая Евлампьева, который хотел пошутить насчет его бороды, что Хемингуэем ему поздно быть, сказал Коростылев. – Не у поликлиники, так в ней самой… Чего ты тут бродишь?
– Да на магнезию ходил, – сказал Евлампьев. – Солнечный удар со мной приключился, теперь вот через день укрепляюсь хожу. Первый на дому сделали, а теперь хожу. Болезненный укол, знаешь. С новокаином делают, но все равно… А с тобой что? Ты ж, помню, говорил мне – лучше к ним не ходить. Серьезное что?
Коростылев усмехнулся – обычной своей странной усмешкой, будто знал что-то о жизни из тайныя тайных ее, сказать о чем не мог, но не мог удержаться, чтобы не выдать это свое знание хотя бы усмешкой.
– Черт его знает, серьезное, нет. Чепуха какая-то – правая рука ничего не держит. Вот! – он поднял руку и попытался сгибать пальцы,они медленно пошли собираться в кулак, сомкнулись, но сжаться до конца не смогли. – Знаешь, как в гриппе, вялость такая? Вот, точно. Сильнее только. Бриться не могу, видишь? С палкой ходить не могу – она мне под правую руку. А без палки тяжело. И одышка какая-то. Поднинимаюсь вот, что поднялся – ничего, а задохся весь. К невропатологу направили.
Евлампьев сочувственно покивал головой.
– Жара. Устает сердце. У меня тоже одышка. А с рукой, видно, да, что-то у тебя с нервом. Пережал, может, как-то? Я помню, у меня случай был, лег десять назад. Картошку нес в сетке. То ли пожадничал, много купил, большая была сетка, то лн просто неловко так взялся, в общем, отдавило мне пальцы, думал, потеряю их. Месяц не слушались. Ладно, на левой руке, работать мог.
– Да наверно,– согласился Коростылев. – Наверно, что-нибудь вроде. Но вот палку не держат. Решил сходить всс-таки. вдруг помогут чем? Как жизнь вообще?
– Как жизнь, спрашиваешь? Ну, какая у нас пенсионерская жизнь… Работал вот, правда, два месяца – приглашали. Ну. работа, что ж…Евлампьев хотел было рассказать. хотя бы в двух словах, о своей истории на работе, но почувствовал, что не хочется рассказывать. Ну его. Что рассказывать, перетряхивать… заново только себя растравливать. Ни к чему. И о Ксюше, оказывается, тоже не хотелось рассказывать – ну что ему за смысл, Коростылеву, слушать о болезни неизвестной, незнакомой ему девочки, ничего это не прибавит в его жизни и не убавит. Разные жизни, параллельные, непересекающиеся… Нет, рассказывать имеет смысл близким, тем, кто с тобой рядом, кто с тобой вместе, а рассказывать Коростылеву – да все равно что выйти на улицу, встать посередине и начать говорить в пространство. Параллельные жизни… именно. – Вот и все, собственно, – развел он руками.
– Ну да, – подтверждающе покачал головой Коростылев. – То же самое. Лето вот какое-то жуткое в самом деле. Дождичка бы…
Они еще постояли минуты три, поговорив о погоде, и разошлись: Коростылев вверх, медленно, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, Евлампьев вниз.
– Емельян! – окликнул его Коростылев, когда Евлампьев был уже на сходе лестницы.
– Ау? – останавливаясь и закидываясь лицом вверх, громко откликнулся Евлампьев.
– Марии Сергеевне, забыл, привет передавай! – крикнул сверху невидимый Коростылев. – Как она там?
– Да ничего.
– Ну вот, передавай.
– Спасибо,– сказал Евлампьев, со стыдом вспоминая, что и прошлый раз, весной тогда, Коростылев передавал Маше привет – вот, помнит по имени-отчеству, а он, убей бог, не вспомнит ничего о его жене. – И от меня кланяйся – придумавши наконец, как ответить, крикнул он немного погодя, но Коростылев не отозвался. Видимо, он уже ушел с лестницы и не слышал его.
На улице, несмотря на ранний еще час, было душно, тяжело, в воздухе висела, лезла в нос, оседала на гортани пыль – нужно было дождя, нужно…
По дороге домой Евлампьев зашел в молочный, выстоял очередь, купил молока, купил сметаны в баночках, еще Маша просила сыра, но сыра никакого не продавалось.
Тротуар во дворе был уже прорезан траншеей, и она утягивалась через дорогу к соседнему дому. Вынутая из нее земля завалила невысокую изгородь газона почти по макушку, в нескольких местах плети его под ее тяжестью оторвались от столбов и дыбисто торчали наружу. Часть тротуара, оставшаяся нетронутой, была загромождена кусками расковырянного асфальта, и не оставалось ничего другого, как идти по ним, рискуя каждую секунду подвернуть ногу.
Маша затеяла стирку. Стиральная машина – двадцатилетней почти давности, одна из первых моделей – была вытащена из угла на кухне, где стояла обычно, покрытая куском цветастой клеенки, от нее через всю кухню тянулся к розетке черный шнур, и машина гудела и бурлила внутри себя водой, царапая о стенки чем-то твердым, видимо пуговицамн.
– Что это ты вдруг? – спросил Евлампьев, ставя авоську с бутылками на буфет.
– Да как вдруг,– сказала Маша, перебирая кучу белья на табуретке, отбирая порцию для новой закладкн.– Давно собиралась.
И посмотрела на него.
– Укололся?
– Укололся, – сказал Евлампьев.Такой болезненный укол… – И вспомнил о встрече с Коростылевым. – Тебе привет! От Коростылева, встретил его в поликлинике.
– Какого Коростылева?
– Да вот, с бородкой-то все ходил. После войны я с ним вместе работал. Ну, вссной, когда тоже в поликлинику ходил, встретил его еше.
– А-а! – протянула Маша. – Того-то. А ты знаешь, я тебе все сказать хочу – забываю, ты тогда напомнил о нем, и я вспомнила, я ведь его еще раньше, до тебя знала.
– Ну да?! – удивился Гвлампьсв.А почему не говорила никогда?
– Да говорила, наверно. Забыл ты просто. Я и сама забыла. Я совсем молоденькой была, лет восемнадцати, наверно, в компании мы одной встречались. Он еще не хромал тогда.
– Это я, – сказал Евлампьев. – Ногу ему на тренировке сломал. Подсек неудачно… И до сих пор, знаешь, как вспомню, не по ссбе делается. Вроде и не виноват, а… С палкой ходит. Сегодня, правда, без палки – с рукой у него что-то, держать не может, к невропатологу шел.
– Да, ты смотри-ка, – кажется, не слыша Евлампьева, глядя куда-то мимо него, словно бы в те давние, с лишком сорокалетней давности, годы, проговорила Маша. – Он это был. Молчаливый такой, серьезный, нахмуренный…
– То-то он тебя помнит. А я еще удивился. И нынче, и в тот раз. Я вот, убей бог, не вспомню, кто у него жена, как зовут. Знал, конечно, и видел, но сейчас…
– Серьезный такой, молчаливый…повторила Маша.Ой, ну-ка сколько там на часах?! – всполошенно бросилась она вдруг к буфету. Евлампьев отстранился, и она, пригнувшись, заглянула во внутреннюю буфетную выемку, где в углу поблескивал стеклом циферблата булильник. – Н-ну, заболталась с тобой! – укоряя себя, произнесла она, разогнулась, бросилась обратно к машине и нажала красную кнопку с выдавленной надписью «Стоп».Лишних четыре минуты прокрутила.
Машина утихла, Маша сняла с нее крышку, и оттуда ударило облаком мыльного волглого пара. Маша взяла веселку и опустила ее в бак – вытаскивать белье.
– Давай прокрути мне, – приказала она. – С молоком своим потом разберешься. Давай крути, чтобы я не простаивала.
– Чтобы она не простаивала. Ишь ты, чтобы она не простаивала, – шутливо ворчал Евлампьев, крутя ручку валиков.– Вот, все от того идет, все беды человеческие: сначала я, сначала мне, я вперед… И ты не лучше.
– Ладно, ладно, – посмеиваясь, сказала Маша. – С кем поведешься… Знаешь такую пословицу?
Она направляла в валики курившееся паром белье, с валиков текла на подставленную крышку мыльная пенящаяся вода, и белье выходило с другой стороны сжеванное и расплюснутое.
– Да! – воскликнула она неожиданно. – Чуть не забыла… Ермолай звонил, хотел что-то с тобой поговорить.
– Вот как?! – Евлампьев удивился.
– Не иначе как что-то нужно. Такой шелковый, внимательный такой – о здоровье сам справился, о Ксюше расспросил… Нужно что-то. А то бы разве собрался просто так позвонить?
– Ну уж, ты слишком о нем…пробормотал Евлампьев.
Он тоже не сомневался. что сыну что-то понадобилось от него, но слышать это произнесенным вслух было неприятно, хотя бы даже и от жены.
– Ай, я уже никак о нем, – махнула рукой Маша. И вернулась к началу: – Так не забудь, позвони ему.
– Нет, не забуду, – отозвался Евлампьев.
Но он забыл. Он хотел позвонить, когда Маша перестанет стирать и можно будет говорить спокойно, так, чтобы не мешала машина, одно, однако, цеплялось за другое: потом, когда машина наконец была выключена, хотелось уж, не прерываясь, закончить с полосканием, потом хотелось поскорее натянуть веревки и уж повесить белье, чтобы оно сушилось, ни за всеми этимн делами о звонке забылось, тем более что, повесив белье, пришлось сндеть на лавочке возле подъезда н поглядывать в его сторону, караулить: года два, как в магазинах нсчезли хлопчатые ткани, н белье с веревок стали поворовывать. Прежине годы случалось, забыв, оставлять его чуть ли не до полуночи, а прошлым летом сняли два пододеяльника и несколько простынь прямо средн бела дня.
Маша, поначалу время от времени напоминавшая Евлампьеву о звонке, тоже, по-видимому, в конце концов забыла о нем, и Евлампьев вспомнил о просьбе Ермолая уже вечером, сев за стол писать Черногрязову. Он давно уже мучился тем, что никак все не ответит Черногрязову, нехорошо выходнло – сколько времени прошло, как получил от него письмо. Но пока Ксюша лежала в больнице, пока то ужасное, что сжесекундно угрожало ей, стояло совсем рядом, ледяно обдавая своим черным дыханием, невозможно было заставить себя сесть за ответ, рассуждать на все этн отвлеченные темы, во что Черногрязов ввязывал сго своими письмами всякий раз. Голодному не до философии, набить бы брюхо. Теперь же, когда самое страшное было позади, он паконец почувствовал, что готов отвечать, и с утра нынче думалось, что, вернувшись из поликлиники, сразу же и сядет за стол, но вот не вышло.
Он сел, положил пересел собой несколько листов бумаги, написал в правом верхнем углу дату – и тут, необъяенимо для себя, вспомнил о звонке. Как бы это белое пространство чистого листа вымыло из него заполошные часы хозяйственной суеты, вернуло к началу дня, и вот вспомнилось.
– Ах же ты, боже ты мой! – вскочил он из-за стола и бросился в коридор к телефону.
Он стал уже набирать номер, когда до него дошло, что звонить сейчас бессмысленно: поздно, закончился рабочий день. Но все же, досадуя на себя, что так глупо забыл о звонке, он набрал номер до конца, и, вак того и следовало ожидать, ему ответили длинные сигналы, он послушал-послушал их и медленно опустил трубку на рычаги.
– Ты куда это? – недоуменно спросила с кухни Маша. Застелив стол старым шерстяным одеялом, она гладила белье, и на краю стола уже высилась тугая, плотная стопка выглаженного.
– Да Ермолаю! – избегая се взгляда, расстроенно сказал Евлампьев. Он чувствовал себя виноватым.
– Забыли, а, ну надо же! – всплеснула она свободной рукой. Помолчала, глядя на него, и добавнла оправдывающе: – Ну, завтра тогда, прямо с утра. Ничего, я думаю, страшного.
– Да ну, конечно, завтра, теперь уж что…– согласился Евлампьсв.
Он еще постоял немного, глядя, как Маша водит утюгом по белой изжеванной равнине, делающейся после него гладкой, как бы блестящей, и пошел обратно в комнату.
Но настроение испортилось, и никакого письма писать теперь не хотелось. Он думал о том, чего же хотел от него Ермолай. Попросить денег? Единственное, что можно предположить с наибольшей вероятностью. Но никогда он так вот специально не просил денег, всегда обходился сам, по случаю разве что стрельнуть немного – это да. Непонятно!..
Он бросил ручку на листы бумаги, встал и вышел на кухню.
В буфете внизу был сше один утюг, старый, без терморегулятора, но вполие исправный.
– Ты зачем это? – спросила Маша, когда он достал его.
Евлампьев передернул плечами.
– Да что-то не идет письмо… Давай помогу тебе. Уж заниматься хозяйством, так до конца.
Маща было запротестовала, говоря, что здесь жар и пар, а он еще не отошел как следует от солнечного удара, но Евлампьев настоял, Маша взяла с него слово: как только он что-то почувствуст, тут же уйдет, и они стали гладить в два утюга.
Ночью ему снова приснился тот, уже снившийся однажды весной нелепый сон: ему снилась Галя Лажечиикова, первая его любовь, обманувшая его с другим, снилась в облике грузной, оплывшей усатой старухи, какой он ее никогда не знал, потому что никогда не видел ее с тех давних лет молодости и не знал даже, жива лн она; эта толстая усатая старуха протягивала к нему руки, звала к себе и с горечью и страданнем говорила о том, что виновата перед ним, нужна была целая жизнь, чтобы понять эту вину, но теперь она готова искупить ес и отдает себя всю в его власть. И снова там, во сне, Евлампьев в ужасе и отчаянии противнлся себе, потому что готов был, еле удерживался, чтобы встречно не протянуть ей своих рук и пойти за нею куда ни позовет, потому что, оказывается, всю прожитую жизнь он лишь ее и любил, бросившую его ради другого, Галю Лажечникову, этого лишь и ждал всю жизнь – соединиться с нею, и что из того, что сейчас она была толстой усатой старухой, отдавшей свою молодость, свое здоровье, все свои прелести другому.нс плоти, душе его нужно было это соединение, душа жаждала сго и молила разум отпустить се.
И снова он проснулся в полном изнеможении от этой борьбы, разбитыи и обессиленный, с гулко и тяжело булающим в груди сердцем. И опять светила луна в окно, отгородив ссбе в комнате бледно-фиолетовый закуток, и в этом немощном, рассеянном свете он увидел спяшую на свосйи кровати другую старуху, ту. с которой и была прожита жизнь, и услышал ее сонное сиплое дыхание, – господи милостивый, зачем этот сон, да разве нх корни, его и жены, не переплелись уже давно в такой неразъединимый узел, что, двое, они сделались одним стволом, одним существом, одним организмом. и по отдельности, так, чтобы каждый сам по себе, нет их…
Евлампьев лежал с открытыми глазами, глядел в потолок, держал руку на бухающем сердце и просил, непонятно кого, освободить его от этого странного сна, не посылать больше, не трогать его.
Лунный закуток в комнате делался все меньше и меньше – луна уходила, – и стал он уже размываться и блекнуть в зарождающемся мало-помалу свете нового утра, а Евлампьев все не спал, ворочался, скрипел пружинами, и никак не получалось утишить сердце.
В конце концов он встал, тихо, чтобы не разбудить Машу, прошел на кухню, нашарил на буфете пузырек корвалола, на фоне посветлевшего окна накапал в стакан двадцать капель, разбавил водой и выпил.
Сразу же возврашаться в постель было боязно – еще слишком рядом было изматывающее бессонное ворочание, и, выпив, Евлампьев сел на табуретку к столу, облокотился о него и сколько-то времени сидел так, глядя в окно, в сереюшее пространство перед собой, старательно пытаясь ни о чем не думать.
– Леня! – позвал из комнаты испуганный голос жены, – Ты где?
Евлампьев вскочил, громыхнув табуреткой, и бросился в комнату.
Маша лежала, приподнявшись на локте, и глаза у нее были открыты.
– Что такое? – торопливо спросил Евлампьев, наклоняясь к ней.
– Что с тобой? – вместо ответа спросила Маша.– Ты почему не спишь? Плохо что-нибудь?
– А, – понял Евлампьев причину ее тревоги. И похлопал жену по плечу.– Да ничего такого, успокойся. Не спится…
– А я проснулась, глянула – нет тебя. Нет все и нет… Ну ладно, ложись давай, – махнула она рукой.
Ему было невмоготу идти на свой диван, буквально отталкивало от него.
– Давай я с тобой лягу. – Он сходил к дивану, взял подушку и вернулся к кровати.
– Подвинься.
– Ой, Леня, да ну что ты придумал! – сердито сказала Маша. Она удостоверилась, что с ним все в порядке, успокоилась и могла теперь быть недовольной.
– Молодой, что ли, спать вместе?
– Да ничего, ничего, – уговаривающе произнес Евлампьев.
Маша, ворча что-то неразборчивое, приподнялась, рывком передвинула свою подушку к краю и подвинулась сама.
Евлампьев лег с нею рядом и положил руку ей на плечо. Она было повела им, чтобы он убрал руку, но он не убрал, и Маша больше не противилась. Он лежал, чувствуя грудью, бедром, коленями ее тело, знакомую родную тяжесть его, и ему было хорошо и тепло. Потом он услышал, как изменилось дыхание у Маши – она заснула, и самого его тоже повело, понесло, качнуло… На короткий миг оплывшее усатое лицо мелькнуло перед ним, но он усилием воли отогнал это видение, и оно больше его не беспокоило.
3
День начался с телефонного звонка.
Евлампьев вскочил с кровати, шлепая босыми ногами по полу, разлепляя на ходу рукой неоткрывающиеся глаза, пробежал в коридор и снял трубку.
– Да-а!..– проговорил он хрипло.– Слушаю!
«Ермолай»,еще когда лишь вскакивал с кровати, пронзило его. Но это была Елена.
– Вы что, спите еще? – спросила она. – Я уже целый час на работе. Что это вы так долго?
Действительно долго, Евлампьев удивился. Никогда они не спали дольше восьми, разве что в прежние годы, когда Елена с Ермолаем были детьми, отсыпались по воскресеньям, а так обычно в семь, в половине восьмого, во сколько бы ни легли, уже поднимались – привычка. Видимо, это от вчерашнего дня: навозились со стиркой.
– Поднимаемся, Лена, – сказал он,-поднимаемся, дочка. Заспались просто…
– Тогда слушай, папа.– Голос у Елены был пообычному исполнен энергин, ясен и жизнелюбив – совершенно как до болезни Ксюши.– Помнишь, мы о мумиё говорили?
– Ну да, да, помню, – отозвался Евлампьев.
– Ну вот. Мы с Саней ездили вчера в санаторий, разговаривали там с врачом, в общем, он считает, что нужно попробовать. Не повредит, а помочь может. Сейчас нужно, чтобы у нее как можно быстрее восстанавливалась костная ткань, а мумиё этому очень помогает. Врач говорил, у него был больной, со сложным переломом, ему полтора месяца полагалось в гипсе быть. А он с мумиё через три недели уже ходил. Представляешь?
– Ага-а…протянул Евлампьев. – Вот как…
Доставать мумиё Елене советовали уже давно, Виссарион даже смотрел специально у себя в библиотеке в энциклопедиях, что это такое, но врачи в Ксюшиной больнице на все расспросы о мумиё пожимали плечами: «Да бог его знает!»
– Ага-а, – повторил он. – Значит, все-таки имеет смысл?
– Имеет, папа, имеет. Знаешь, дыма без огня не бывает. Так просто слух не пойдет. Очень вас прошу. У кого только можете – везде спрашивайте. Для первого курса лечения граммов пять нужно, совсем немного, так вот хотя бы эти пять граммов. По пять рублей его продают, это двадцать пять рублей выйдет, не так уж и дорого, принимая во внимание обстоятельства.
– Да конечно, конечно, – сказал Евлампьев. – Сегодня же прямо и начнем, дочка…
– Есть, безусловно, опасность, что подсунут какую-нибудь подделку, но что ж делать – придется рисковать.
– Ну да, ну да, – сказал Евлампьев.– Видимо… А как там Ксюша?
– Хандрит. Домой просится. Но куда ж домой, там врачебное наблюдение все-таки, если что… и воздух, их на веранду вывозят. Главное, что ей нужно – воздух, в городе такого нет, сосны же кругом.
– Ну понятно, – отозвался Евлампьев. Обо всем этом было тысячу раз говорено-переговорено, и Елена, видимо, не столько повторяла сейчас это заново, сколько пересказывала свой разговор с Ксюшей.
– К вечеру температура у нее тридцать восемь, – добавила Елена.Утром нормальная, а к вечеру все поднимается. Видно, еще идет процесс… Мумиё надо доставать.
– Это мы договорились. Сегодня же.
– Хорошо, папа. Спасибо. Маме привет. Пока.
– Пока, Леночка, пока,– сказал он, и, когда договаривал последнее слово, раздались уже отрывистые сигналы разъединения.
Маша лежала с открытыми глазами и разминала себе кисти.
– Отложения ломят. Ужас как,проговорила она, когда Евлампьев подошел к ней, н спросила: – Что, Лена?
– Лена,кивнул он, взял Машину руку в свои и стал массировать ее.
– Ага-ага, вот так, вот спасибо! – благодарно проговорила Маша. – Что она, так просто?
– Мумиё нужно.
Маша отняла у Евлампьева руку, которую он растирал, и подала другую, Евлампьев взял эту ее другую руку и мгновение смотрел на нее. Вот бы в молодости ему сказали, что по рукам можно определять возраст… Не то что можно, а просто невозможно скрыть. Лицо обманет, а руки выдадут. Лицо у Маши совсем нестарое, а руки… морщинистые, в шелушащейся, высохшей коже, с вылезшими наверх красновато-дряблыми жгутами вен, с шишками солевых отложений… – Мумиё нужно,– повторил он, начиная растирать руку. – Она вчера разговаривала с врачом в санатории, и тот рекомендует. Надо доставать. Спрашивать, в общем, всех, кого только можем. В аптеках же его не продают. Лекарством его не считают.
– Все, спасибо, – Маша потянула свою руку, Евлампьев отпустил ее, и она покрутила ею в кисти. – Вот, полегче стало… Мумиё, знаешь, мумиём, а я тут на днях, забыла тебе сказать, в ресторан заходила, договорилась, чтобы мне лимонов оставили, как будут, и икры черной. Надо заскочить сегодня. Сделаю я ей, рецепт мне дали, лимон с медом и алоэ, – говорят, очень хорошо для общего укрепления. И черная икра еще. Очень хорошо.
– Роме позвонить нужно, ты не забыл? – спросила она, когда Евлампьев, уже одевшись, умывался в ванной.
– Нет-нет, помню, буду сейчас,отозвался он.
Сегодня-то помнилось, сидело в мозгу царапающе, даже вон, когда бежал спросонья к телефону, так и думалось, что Ермолай, и оплеснуло после разочарованием, что это не он. Да кабы вот все-таки не поздно вышло; что же он сам-то не перезвонил, что за причина тому?.. А уж то, что ему что-то потребовалось, – это несомненно, и здорово приперло притом… Эх, кабы не поздно!
Но все это было в Евлампьеве сегодня не так остро и болезненно, как вчера, он вполне приготовился к тому, что звонок его окажется пустым, и, когда Ермолай, сам, кстати, поднявший трубку, проговорил в ответ на вопрос, зачем он вчера просил позвонить: «Да так просто, папа. Давно что-то с тобой не разговаривал»,Евлампьев воспринял этот ответ как совершенно естественный и единственно возможный.
– Так прямо и просто, – сказал он все-таки, без всякой надежды, что слова его возымеют какое-нибудь действие. – Наверное, если положа руку на сердце, что-то нужно было, а?
– Да нет, папа, ну ей-богу! – скороговоркой ответил Ермолай.
Евлампьев помедлил, раздумывая, имеет ли смысл вести с Ермолаем разговор дальше, и решился:
– Ну, ты же знаешь, что я тебе не верю, зачем ты утверждаешь, будто бы просто так хотел поговорить со мной? сказал он. Скажи честно, сын: чтото тебе нужно было?
Ермолай там, на другом конце провода, замялся.
– Да в общем… – протянул наконец он, в общем, да… но отпала уже необходимость… Все в порядке, папа, все уже в порядке, – добавил он затем абсолютно другим, бодрым голосом.
Он даже не утрудил себя выдумыванием какого-либо иного ответа, кроме правдивого: да, была необхолимость. Была – и отпала. Прямо и, более того, прямодушно. Ну, а коль отпала, так что и говорить об этом, – тут уж действительно не станешь настаивать на ответе.
Евлампьев вздохнул.
– Ну ладно, что ж, сын…– сказал он.– А как вообще дела?
– Хороши дела, – отозвался Ермолай.
Выходило прямо как в какой-нибудь юмористической сценке: один спрашивает, а другой отвечает теми же почти словами, с той лишь разницей, что уже не в вопросительной, а утвердительной форме.
– Ну да, ну да…– пробормотал Евлампьев. «Хороши дела…» Нет, ничего он больше не скажет, Ермолай, ничего. Хотелось еще послушать его голос, просто послушать, неважно, что бы он говорил… Да как послушаешь, когда из него каждое слово будто клещами… Надо было прощаться. Но все же, когда Евлампьев произнес: – Ну что ж, до свидания,прозвучало это у него вопросительно.
– Ага, пап, до свидания,– тут же с живостью откликнулся Ермолай.– Маме привет.
Ну, хоть привет передать не забыл…
Маша сидела на кухне на своем любимом месте – между столом и плитой,в руках у нее была вчерашняя газета, но она ее не читала, а смотрела все это время, пока Евлампьев разговаривал, на него с напряженно-ожидающей глуповатой улыбкой, пытаясь понять по его словам, что там говорит Ермолай.
– Ну, что он? – спросила она, едва Евлампьев повесил трубку.
Евлампьев молча прошел к ней на кухню.
– Да что, – сказал он, пожимая плечами. – Ничего. Что и следовало ожидать. Была необходимость – и отпала. А что за необходимость…
– Да…– все с тою же еще улыбкой, качая головой, проговорила Маша.– Что у него там делается?.. Ой, а ты про мумиё-то его… забыл? – меняясь в лице, всполошенно спросила она. – Забыл ведь?
Евлампьев хлопнул себя по лбу: – Вот идиот старый!
Он вернулся в коридор и снова набрал телефон Ермолая.
На этот раз подошел не он.
– Евлампьева? – переспросил толос в трубке. И, не дожидаясь подтверждения, крикнул, видимо обращаясь к кому-то там, в комнате:
– Где Евлампьев, только что был?!
Чей-то далекий от телефона, но ясно слышный другой голос ответил с иронией:
– Где, не знаешь? Курит опять, наверно, не работать же ему, если сегодня начальства нет.
Евлампьев почувствовал, как лицо ему опахнуло жаром. Ему стало стыдно. Будто это сказали про него самого.
– Сейчас, подождите, поищем,сказал голос в трубке.
Трубка сухо стукнулась о стол, и наступило молчание.
– Что? – спросила Маша, глядя на него поверх газеты.
– Ищут, – коротко отозвался Евлатпьев. От того, что он услышал по телефону, ему почему-то было неловко глядеть ей в глаза.
Возле трубки раздались шаги, ее взяли и голос Ермолая произнес:
– Алле?
– Это, Рома, снова я,– сказал Евлампьев.
– А! – узнающе произнес Ермолай, и Евлампьеву показалось, в голосе его прозвучало какое-то особое довольство. Будто он ждал и боялся некоего другого звонка и теперь был рад, что это не он. – Что, папа?
Евлампьева подмывало спросить Ермолая, как это так надо работать, чтобы за неполных два месяца о нем составилось столь «лестное» впечагление, но он сдержался.
– Ксюше одно лекарство нужно, и я хочу тебя попросить достать его,сказал он. Вдруг получится…
– Какое лекарство?
– Мумиё.
– А, это панацея-то от всех болезней?
– Ну, почему панацея? Ты что о нем слышал?
– Да что мертвых на ноги ставит, а у здоровых так прямо крылья отрастают, летать начинают.
Евлампьев улыбнулся. Господни, да ведь славный же он парень, Ромка…
– Ей нужно, Рома, – сказал он,чтобы у нее регенерация костной ткани быстрее шла. Пять граммов и требуется-то всего. Говорят, грамм по пять рублей продают. Может, знаешь, есть у кого?
Ермолай помолчал.
– Ладно, папа,– сказал он после молчания.– Есть у меня кое-какие мыслишки. Пока говорить не буду, но… есть.
Они попрощались по второму разу, и Евлампьев положил трубку.
– Что? – снова спросила Маша.
Евлампьев прошел на кухню, выдвинул из-под стола табуретку и сел.
– Да что… пообещал попробовать.
Он думал, стоит ли говорить Маше о том, что подслушал об Ермолае по телефону, желание было – сказать, но разум подсказывал, что не стоит: только расстроить ее, и все, а изменить – так ничего этим не изменишь.– Говорит, есть у него кое-какие мыслишки, – сказал он.








