412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 4)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

5

У Маши, открывшей Евлампьеву дверь, был счастливо-возбужденный, праздничный вид.

– Ксюша у нас, – сказала она ему полушепотом, и улыбка так и играла у несе на лице, прямо сама собой, против воли. – Позвонила, спросила, можно ли ирисхать, и вот уже два часа сидит, тебя ждет.

– Почему меня? – удивленно спросил Евлампьсв, тоже вссь в одно мгновение переполняясь счастьем близкой встречи с внучкой.

– А вот узнаешь,с какой-то заговорщически-снисходительной интонацией отозвалась жена.

Внучка ие была у них с самых зимних каникул, да и тогда-то погостила всего день: поела испеченных бабушкой специально к ее приезду пирогов с маком и с яблоками, полежала на диване с вытащенными из шкафа подборками «Науки и жизни» за прошлые, еще до ее рождения, годы, погуляла в одиночестве по улице, посмотрела вечером телевизор и, переночевав, утром засобиралась. «Да у вас никакой музыки нет,сказала она оправдывающимся тоном, когда Евлампьев с Машей стали уговаривать ее побыть хотя бы еще денек, быстро взглядывая на них и тут же отводя взглял. – И вообще…»

Ну-у, кто это к нам тут пожаловал?! – сказал Евламиьев, входя на кухню; Ксюша была там, стояли у плиты и, вытянув подбородок, снимала ложкой нену с кипяшей в кастрюле картошки. В кастрюле бурлило, и струящимиея лоскутами било белым нежным парком.

– Э-это я-а… растягивая гласные, улыбаясь и теперь вскидывая подбородок вверх, зная, что ее здесь любят, всегда счастливы видеть, и в самую меру играя в эту любимую внучку, проговорила Ксюша.

– Ты это, ишь ты, объявилась, гляди.

Евлампьев подошел к ней, обнял рукой за плечи, жадно прижал к себе и, наклонившись, стиснув невольно зубы, потерся щекой, подглазьем, где у него не было щетины, о ее щеку, отстранился и поцеловал в шеку, и она, хихикнув, далась поцеловать себя, чуть-чуть только отклонившись в сторону.

–Де-ед, – сказала она, снова задирая подбородок, все с тем же видом любимой внучки. Ты не сердись, извини меня, что я у тебя на дне рождения не была… Была бы я при всех при вас ребенком… а я уже все-таки не ребенок…

– Ладно, ладно, – Евлампьев с любовью снова приобнял ее и похлопал по плечу. – Давай помогай бабушке, молодец, не лодырничай.

– Будьте спокойны,– сказала Ксюша, выставляя перед собой руку ладонью вперед и водя ею из стороны в сторону. – Своих дома кто ужином кормит? Мамочка, думаете?

Все в ней перемешалось: и дочерино, и Виссариона – в чертах лица, в жестах, в повадках, в характере, и было такое, что пришло к ней даже не от Евлампьева с Машей, дедушки с бабушкой, а от дальних, боковых родственников, вот тот же жест с выставленной вперед ладонью – это от брата Евлампьева, Игната, и ни у кого больше не было подобного во всей семье. А привычка задирать подбородок – это от бабушки, бабушка ее и сейчас еще, случается, несмотря на свои годы, в минуты особого довольства собой так вот победоносно-кокетливо вскидывает его вверх. От него, от Евлампьева, ярче всего в Ксюше, наверное, – форма ушей: без мочек, «волчья», передалась, минув детей, и Ермолая, и Елену, у тех уши обычные, с мочкамн, материнские…

Евлампьев ушел в комнату, переоделся в спортивное синее трико, в котором обычно ходил дома, н снова вышел на кухню. Маша возилась с кастрюлями, ставя створаживаться на плиту в водяную баню скисшее молоко; Ксюша сидела у стола, засунув руки между коленями, низко прнгнувшись к нему, и что-то читала в принесенной Евлампьевым свежей газете.

– Подними голову, глаза испортишь, – сказал Евлампьев.

– Де-ед, – не обращая внимания на его слова и продолжая сидеть в той же позе, сказала она. – Вот вы меня с бабушкой все ругаете, что я уроки с музыкой делаю, а тут пишут, между прочим, социологическое обследование проводили, что очень многие студенты предпочитают готовиться к экзаменам с включенным магнитофоном, музыка помогает им сосредоточиться.

– Ну, не знаю, Ксюша, – отозвалась от плиты Маша. – Если это студенты, это еще не значит, что нужно с них брать пример. Еще неизвестно, какие это студенты. Может, двоечники.

– Присоединяюсь к бабушке.– Евлампьев подошел к внучке и рукой приподнял ей голову.Голову выше держи, слышала, как я сказал?

– Слышала-слышала, – небрежно проговорила Ксюша, все так же не отрывая глаз от газеты и вновь понемногу опуская к ней голову.

Евлампьев посмотрел на жену и, стараясь, чтобы внучка не видела, за ее спиной, с беспомощной и любящей улыбкой развел руками.

«Да-а», – безмолвно согласилась с ним Маша, тоже улыбаясь похожей на его улыбкой. Долгие годы жизни бок о бок научили их слышать даже то, что не было произнесено, и Евлампьев уловил интонацию этого непроизнесенного «да»: с прощающим, ласковым вздохом.

Ксюша дочитала, подняла голову и, вывернув ее, посмотрела на Евлампьева.

– Вот, дед, – сказала она,между прочим, в газете написано, а не где-нибудь. Мне тоже сосредоточиваться помогает. Что, если б не помогала, так зачем бы я включала? Правда, помогает, а мне не верит никто. Я возьму газету у вас? Папе с мамой дома покажу.

Евлампьев усмехнулся, провел рукой по Ксюшиной голове, – заплетенные в тугую косу светлые, с нежной рыжеватиной волосы ее были мягко-упруги.

– Возьми. Только не сейчас прямо. Я еще почитаю. Я вот тебе зачем-то нужен был, что такое?

– А…а, да…– поворачиваясь на табуретке и уводя голову из-под руки Евлампьева, сказала она, и на лице у нее появилась деловито-смушенная улыбка – какая-то странная смесь улыбок Елены, Виссариона и вот его, Евлампьева,уже в год она определилась, эта улыбка, и осталась без всяких изменений до сих пор. – Де-ед, нам домашнее сочинение задали, «История моей семьи» – такая тема, ну вот…

– Что – ну вот? – спросил Евлампьев, выдвигая из-под стола табуретку и садясь на нее. Я тебе нужен был – ты историю нашей семьи от меня узнать хочешь?

– Ну да, – кивнула Ксюша. – Я думала-думала и так решила, что это надо не только про папу с мамой, а и про вас тоже. Ведь моя семья – это и вы тоже, ведь да?

Евлампьев поймал брошенный на него быстрый счастливый взгляд Маши, призывающий и его полюбоваться внучкой вместе с нею. И снова не смог удержаться от улыбки:

– Да пожалуй, Ксюша, пожалуй… Что же, так вот тема и называется: «История моей семьи»?

– Так и называется, – подтвердила Ксюша. – У нас такая учительница – закачаешься! Она считает, что сочинения нужно писать такие, чтобы они темой не связывали, а наоборот, чтобы простор был – тогда общие навыки письма развиваются. Да-да! Ее ругают, мы знаем, директор и завуч, но она все равно по-своему делает.

– Понятно, понятно, – проговорил Евлампьев. – Повезло вам с учительницей…

– Повезло, да,– утвердительно, будто он спрашивал ее, сказала Ксюша.

Только вот что писать тем, у кого, как у одноногого вместо второй ноги костыли, вместо отца – бланк перевода на двадцать пять процентов его зарплаты. Или чужой дядя вместо отца, или чужая тетя… сколько таких по нынешним-то временам. Тоже, конечно, история, да кому о такой захочется… Травма одна, а не сочинение… Ну да ладно, что ж.

– Ладно, – произнес он вслух. – Будет тебе история. И белка, как говорится, и свисток. Ты торопишься?

– Ксюша остается, – сказала от буфета Маша.

Голос у нее как светился. Она достала из буфета тарелки и стала расставлять их на столе. У них завтра нет двух первых уроков, и она остается.

– Ну, совсем чудесно! – У Евлампьева мягко и сильно, с болезненной сладостью сжало сердце. Весь нынешний вечер она будет рядом, ходить по квартире, сидеть перед телевизором, переплетать на ночь косу – и можно будет сколько угодно, вдоволь смотреть на нее, любоваться ею. Вот уж наговоримся!

Ксюша, закусив нижнюю губу, с задранным вверх подбородком, искоса посмотрела на него и помотала головой.

– Нет, дед. Я буду спрашивать, а ты будешь отвечать. А то так ты начнешь всякое вспоминать, мы до нового ледникового периода не кончим. Я тебя определенное буду спрашивать.

– Ну-ну, – сказал Евлампьев.– Значит, только определенное… неопределенное тебя не интересует.

– Да, – не поняв его иронии, подтвердила Ксюша. – У меня уже план составлен и уже идея есть. Так примерно: «История страны – история семьи». Как, ничего?

– Ничего… Только, по-моему, путь у тебя не совсем правильный. Не материал надо подгонять под идею, а идею извлекать из материала.

– Де-ед,– протянула Ксюша. – Ну я ведь знаю, что говорю. Ты прав, конечно, но я ведь знаю, что надо. Мне ведь все-таки нужно отметку получить, а не просто так.

– А, ну молчу, – Евлампьев поднял руки. – Молчу.

Когда-то, когда еще Елена ходила класс в третий, четвертый и он стал замечать в ней это старание не ступить в сторону с означенной ей тропы ни шагу, это старание пожертвовать в угоду благополучию даже истиной, он пробовал переломить ее, воссоздать в ней то, утрачиваемое мало-помалу, что было создано в ней до школы, и одно за другим, одно нелепее другого повалили всяческие недоразумения: четверка по поведению, двойки по предметам, вызовы к учительнице, начались неврастенические скандалы, слезы, обвинения… и Евлампьев оставил свои попытки и не возобновлял их больше никогда, ни с нею, ни потом с Ермолаем…

Маша потыкала вилкой в картошку, выключила огонь под кастрюлей и, прихватив ее полотенцем, стала сливать воду в раковину. Из кастрюли било паром, раковина вся дымилась, Маша отворачивала лицо в сторону.

Ужин был – картошка со сметаной и «любительская» колбаса.

Евлампьев с женой уже давно взяли себе за правило не есть мясное на ужин, и колбаса была сейчас подана только для Ксюши. Но все же Евламльев не смог удержаться, позволил себе кружок, съела кружок и Маша, оба они приговаривали при этом: «Не надо бы. Эх, не следует! Ну уж ладно…» – и Ксюша, умолачивавшая колбасу без всякого счета, каждый раз, как кто-нибудь из них говорил что-либо по этому поводу, прямо заходилась от смеха.

Так славно было сидеть за столом втроем, так забыто и так тепло…

Маша осталась на кухне мыть посуду, прибираться, а Евлампьев вдвоем с Ксюшей перебрались в комнату. Евлампьев прихватил с собой свежую газету с понравившейся Ксюше статьей и, пока она готовилась – доставала блокнот, меняла стержень в ручке, – устроившись на диване, наскоро просмотрел ее. Писали о заканчивающемся в южных областях страны севе; сообщали о подготовке к нему в центральной части и на севере; критиковали бесхозяйственность и нерасторопность отдельных руководителей: в западном мире шли и шлн демонстрации, бастовали, взрывали бомбы в помещениях компартий и в кафе…

– Де-ед! – позвала Ксюша. – Ну чего ты в газету уткнулся?

– Я готов.– Евлампьев с улыбкой свернул газету и положил на диван рядом с собой.– Прошу, спрашивай.

Получалось слишком неестественно, слишком специально, даже напыщенно, и Ксюша растерялась. Она сидела на стуле напротив Евлампьева и, морща лоб и кривя губы, покусывала колпачок ручки.

– Нет, де-ед,сказала она наконец, вскидывая вверх подбородок.Ты знаешь, ты сам начни, а я потом тебя перебью. Ладно?

Евлампьев засмеялся:

– Ну, то-то…Он помолчал и снова засмеялся:

– Слушай, а я тоже не знаю, как начинать. С рождения, что ли?

– А, вот как! – Ксюша вынула ручку изо рта н взмахнула ею. – Вот с чего надо. Скажи мне: ты в революции участвовал?

– Что? – Евлампьев не понял, шутит она илн всерьез. – В два с половиной года?

Ксюша покраснела. Она краснела густо, всем лицом, шеей, ушами, и сейчас все это у нее так и полыхнуло. Евлампьев пожалел даже, что ответ ега невольно прозвучал столь уничижительно.

– Я, Ксюш,– сказал он,– участвовал в Великой Отечественной войне. Все. Болыше, слава богу, мне не довелось ни в чем участвовать. Ну, а вообще, если уж говорить об истории семьи, то, чем глубже в нее, наверное, тем лучше. Нет?

– Да,– смогла разомкнуть губы Ксюша.

Евлампьев, с нежностью глядя на ее лежащие на столе руки с зажатой в них дешевой белой шариковой ручкой, подумал про себя: а ведь и в самом деле серьезно она про революцию…

– Сейчас все, – сказал он, – все у себя голубую кровь ишут. Этот, глядишь, внук незаконнорожденного сына князя какого-нибудь Шувалова, этот и вообще прямой потомок, а у того бабушка в гимназии сидела за одной партой с дочкой губернатора – вроде как, значит, и сама облагородилась… У тебя голубых кровей нет, никаких, можешь на этот счет быть совершенно спокойна. Мой дед – бывший крепостной, у бабушки у твоей – та же линия, и со стороны твоего папы тоже, насколько мне известно, графьев не было.

– Его тетка воспитывала, – перебила Ксюша.

– Тетка, – согласился Евлампьев.Сестра матери. Я ее помню. Она была воспитательницей в детском саду. И мать твоего папы была воспитательницей. А отец его, твой другой дед, – бухгалтером…

– Да,снова перебила Ксюша, – я знаю, я с папой уже говорила. Он на пожаре погиб. У них барак, в котором они жили, горел, он там детей спасал, и крыша обвалилась. Их там трое тогда погибло.

Она уже оправилась от смущения, краска понемногу сходила с ее лица, и кажется, она уже сама готова была поведать Евлампьеву историю его жизни.

– Ну, ты какая бойкая, – он развел руками.Да мие уже и рассказывать-то тебе больше нечего.

– Нет, еще есть чего, – серьезно проговорила Ксюша. – Ты мне о своем отце расскажи. Это правда, да, что он унтер-офицером царской армии был?

Евлампьев с трудом сдержал улыбку.

– Правда,сказал он.– Только разве в этом что-то страшное есть? Ты что, думаешь, все, кто носил форму, жандармами были, приходили по ночам революционеров арестовывать? Ты, наверное, не знаешь, а ведь командирский костяк Красной Армии в гражданскую войну именно бывшие царские офицеры составляли. Ты думаешь, все, как один, в Добровольческую армию подались? Да нет. Если бы так было, тогла бы у нас и командовать было некому. Чапаев ведь тоже, между прочим, в царской армии служил.

– Разве? – недоверчиво спросила Ксюша.

– Конечно. – Евлампьев повозился на диване, устраиваясь удобнее, и забросил ногу на ногу.– Прадед твой, мой отец, в гражданской, правда, не участвовал. Он в шестнадцатом комиссован был по состоянию здоровья, и вот тогда-то мы натерпелись: пенсия маленькая, а нас у отца с матерью трое уже было – Игнат, тетя Галя и я, мне всего год с небольшим. Ведь почему отец на сверхсрочную остался? Срочная кончилась – куда податься, обратно в деревню? Так, значит, кусок хлеба у сестер-братьев отнимать. Раньше душевые наделы земли так называемые были – на душу, то есть на человека, определенное количество земли давали. Ну вот, когда последний передел был, служил в армии, ничего и не получил, а ждать следующего – когда он, этот следующий, будет? Может, через десять лет. Землю ведь не так просто делить. Это посложнее, чем Всесоюзную перепись населения провести… А у него почерк хороший был, служил – в писаря угодил. Ему так писарем и предложили остаться, только уже на сверхсрочную. Ну, и остался. Батальонным писарем. Правда, это у нас сейчас такое понятие: писарь – значит, бумаги без конца переписывает. По-современному если, он так называемым делопроизводителем был, то есть батальонной канцелярией заведовал. Почему и потом на заводе общим отделом, той же суть канцелярней, руководил… А унтер-офицер – это что за звание, ты хоть знаешь? (Ксюша отрицательно помотала головой.) Это не офицерское никакое звание, это то же самое, что сейчас прапорщик, что-то такое между солдатом и офицером. Понятно?

– Понятно. – Ксюша что-то быстро черканула в тетради, провела рукой по волосам, глядя туда, в тетрадь, в какие-то свон знаки, и подняла голову. – Де-ед, а вот скажи, а вот братья твои, Игнат и Василий, они как, во время войны погибли?

«И мама с таким упреком меня спрашивает…» – вспомнился Евлампьеву его день рождения, Галин сон, из-за которого она тогда расплакалась, и в висках будто что-то лопнуло с шумом, и кровь застучала в них с жадной, жаркой торопливостью.

– Василий – да, – сказал он, помолчав, поднимая руки и осторожно, чтобы Ксюша не поняла, в чем дело, нажимая пальцами на виски. – Он младшим был, как раз, как война началась, срочную проходил в Белорусском округе. Где-то от границы близко, в Барановичах, кажется. Последнее письмо от него за неделю перед войной пришло, и все, больше ничего не было. Как говорится, пропал без вести. А Игнат…Он отнял руки от висков, опустил их и сцепил на колене замком. Игнат – нет, он еще до войны…

– А, вспомнила, вспомнила, – замахала рукой с зажатой в ней ручкой Ксюша.– Мне мама говорила о нем. Он был токарем, членом партии, его в тридцать седьмом выдвинули на партийную работу, в тридцать девятом арестовали, и он больше не вернулся.

Евлампьев согласно покачал головой.

– Да, совершенно верно. Именно так…

Господи, как далеко от ее поколения все это: какой-то там тридцать седьмой – тридцать девятый, сорок первый – сорок пятый, как легко, не задумываясь, она проговорила: «и больше не вернулся»… И никогда уже не вернется – вот ведь что! И нигде его, на всем громадном пространстве одной шестой части суши, нет и не будет – ныне, присно, во веки веков… кончилась человеческая жизнь, оборвалась, пресеклась, сделала последний вдох или выдох – и все, не сделает больше…

И как для нее все это естественно и не вызывает никакого удивления…

Голова заболела. Евлампьев приложил ко лбу ладонь и некоторое время сидел так. Рука, казалось, не то вытягивала боль. не то рассеивала ее. Ксюша молча, с выжидательностью смотрела на него из-за стола и крутила, покусывая, ручку во рту.

– А вот ты,– сказала она, когда Евлампьев отнял руку ото лба, – ты правда, да, что ты добровольцем на войну пошел?

Евлампьев снова согласно покачал головой:

– Да, правда, Ксюша…

– Но это же ведь подвиг, дед. Ты ведь тогда герой!

Евлампьеву стало смешно – с какой она это интонацией проговорила… даже голова, кажется, стала болеть поменьше.

– Да уж какой подвиг, Ксюша,сказал он.На наш отдел тогда пришла разнарядка: снять пять броней, так что, может быть, и само бы собой на меня выпало. С кого-то же ведь надо было снимать.

– А-а…– в голосе у Ксюши прозвучало явное разочарование.

– Но заявление мое у военкома к тому времени уже лежало. Впрочем, если бы не заявление, то, может быть, и не сняли бы с меня броню. Работать-то ведь кому-то тоже нужно было.

– Ну понятно, – сказала Ксюша, но в голосе у нее слышалось прежнее разочарование.– А почему ты, дед, рядовым служил, ведь ты же все-таки инженер?

– Ну и что ж. Так уж мне выпало. На войне и рядовые необходимы, а я, так, чтобы обязательно командиром стать, я не рвался.

Лившаяся на кухне из крана вода оборвала свою сиповатую булькающую песню, прогремела, поставленная на сушилку, последняя тарелка, н Маша, с посудным полотенцем на плече, торопливо вытирая о него одну руку, а в другой, мокрой еще, держа местную газету с телевизнонной программой, вошла в комнату.

– Слушай, Леня, а ведь сейчас с первенства мира вчерашний матч в записи должен транслироваться. Ты помнишь?

– Ох ты! – Евлампьев вскочил, бросился, пришаркивая, к телевизору и включил его.Ох, Ксюха! – повернулся он к внучке и погрозил ей пальцем. – Задам! Отвлекла деда. – Ну вот, ба-аб! – обиженно посмотрела Ксюша на бабушку. – Теперь дед будет сидеть смотреть, а мы еще не закончили.

– Закончим, закончим, – заверил ее Евлампьев. – Ты давай задавай вопросы, что там у тебя еще.

Ксюша посидела над тетрадкой, вчитываясь в свон записи.

– Ты мне какой-нибудь эпизод военный расскажи, а…– попросила она. – Или два. А я выберу.

Экран матово засветился, померцал, померцал бело, и вместе с обрушившимся в комнату захлебывающимся, словно бы бурлящим голосом комментатора на нем проступило изображение. Играли наши со шведами, у наших ворот была куча мала с торчащими из нее во все стороны клюшкамн. «Явное нарушение правил, явное нарушение!..» – бурлил комментатор.

– Ай-я-я-яай! – мигом забывая о своей головной боли, вглядываясь в экран, проговорил Евлампъев.

– Де-ед! – позвала Ксюша.Ну вот, так я и знала.

– Сейчас, сейчас, – не отрываясь от телевизора, сказал Евлампьев. – Одну мннутку. Пойму только, в чем дело.

Свалка у ворот разобралась, хоккеисты разъехались, ругаясь, сплевывая слюну, поменялся состав, судьи ввели шайбу в игру.

– Значит, какой-нибудь эпизод, да…– взглядывая на Ксюшу и снова отводя взгляд к телевизору, сказал Евлампьев. – Хм, ну сейчас…

И что-то не вспоминалось никак ничего такого, интересного для нее… господи, как забылось все, глянешь туда, назад, – да неужели с тобой это было? С тобой, да,но и как не с тобой!.. И мог умереть – и не умер, неужели это был он? Невероятно… И ничего уже вот как-то особенно не помнится, а то пуще всего, что на самой поверхности: как рыдала Маша, узнав, что он уходит, да не просто так, а по своему желанию… вот это-то пуще всего, это и сейчас – будто не прошло с тех пор чуть ли уже не сорок лет…

Ведь знал же он, что ей выпадет, когда он уйдет,с годовалым-то ребенком! Да целый день на работе, а то и не то что день, но и полночи еще, а с утра – снова в цех, и никакой почти помощи ни от кого, все сама, только сама, а от него – ничего, кроме писем, даже и денежного аттестата, не командир!.. Ох, как она натерпелась, его, его семя, его продолжение в этой жизни выхаживая, его дочь спасая!.. Ведь все знал, как будет, знал, что мать не помощница ей, попробует – и не осилит, со слабым своим здоровьем, надо будет выбирать между внуками, которых нянчишь с рождения, с которыми живешь в одном доме; внуками дочери, и внучкой невестки, и сердце невольно само подскажет выбор… знал – и отмахнулся, не захотев знать. Что, если бы не тот самолет, не то конфузное ранение во дворе медсанбата, что, если бы он не вернулся тогда обратно, спустя восемь месяцев, разве бы выжила она, его дочь, семя его? Так бы и умерла, маленькое синюшное тельце со стиральной доской ребер, на ржавой железной кровати детской больницы… Надо было случиться тому самолету, чтобы дочь избежала смерти, – кривясь, сгибаясь от боли во швах в три погибели, он выходил ее, вытаскал на руках, забитые мокротой легкие ожили, – надо было случиться тому самолету… Есть все-таки разница, что говорить, когда тебе приходит повестка, когда ты уже не волен поступить иначе, когда выбор за тебя делает словно бы судьба, и ты оказываешься чист и перед землей своей, и перед близкими, и когда ты отнимаешь себя от них сам: ведь броня была у тебя не потому, что тебя укрывали, спасали от смерти, берегли тебя бог знает для чего, а потому, что нужно же было кому-то эти самые танки и пушки делать, и это было столь же необходимо, как сидеть в них, и если бы ты остался, то не вышел бы виноват ни перед кем…

– Де-ед! – окликнула его Ксюша. – Ну, вспомнил что-нибудь?

– А-а, да-да, – вскинулся Евлампьев. Оказывается, она окликала его уже не первый раз – он не слышал, совсем забылся. И телевизора тоже не слышал, и не видел ничего: глядел – и не видел.– Да-да, – повторил он,да, Ксюша… Ты понимаешь, что-то все не то вспоминается… тебе это, я боюсь, неинтересно будет. Ряхов вот такой вспоминается, мы с ним вместе с самого сборного пункта были… разнорабочим на нашем же заводе работал… ужасно он меня ненавидел за что-то. Да точнее – ни за что ненавидел, просто так, и ужасно, ужасно ненавидел, все приставал: «Что, карандашиком, значит, и резиночкой трудишься, да?!» Раза два у нас с ним серьезные стычки были, и в одну он мне пригрозил, прямо весь трясся от злобы: «В бой пойдем – кончу тебя. До первого боя живешь». И лицо его помню, будто только вчера виделись: широкое такое, квадратное, и все из одних костей, ни грамма мяса на них – будто из куска камня лицо. А губы – как две бритвы, и глаза всегда прищурены.

– Ну так что же,– ошеломленно проговорила Ксюша. Она вся напряглась, сидела, неестественно вытянув шею, по-школьному сложив перед собой на столе руки.– Ну так что же… разве нельзя было… надо было сообщить об этом кому следовало. Как так – убить?! Разве он смел? Ведь это же преступление!

Евлампьев усмехнулся.

– Ах, Ксюша!.. Ну, сказал бы, ну и что? Что ты, милая… Это ведь не детский сад: воспитателю пожаловался – и она наказала. Это жизнь…

Голова все болела, боль не проходила, и он снова провел по лбу ладонью. – Ну вот… Я, знаешь, надеялся, разберут нас по разным частям – и до свидания, но не повезло. Так и в окопы вместе попали. И когда мы в окопы попали, то больше всего я боялся, как бы этот Ряхов не убил меня. Не бомбежки, не снарядов немецких, не танков их – а его боялся. Мы тогда три дня в окопах провели, четыре атаки отбили, и ничего я из этого толком не помню, а только и помню этот страх свой.

– А потом? – блестя глазами, спросила Ксюша.

– Убило его, Ксюша, – Евлампьев помолчал.Как раз перед тем, как нас сменили, только солнце село, – снайлер его немецкий снял. И вот, поверишь ли, до сих пор стыдно: убило его – а я рад. Убили, жизнь человеческая кончилась – а у меня на душе такое облегчение…

Ксюша пристукнула по столу костяшками пальцев.

– Ну и правильно, а мне бы не было стыдно: он же тебя убить грозился.

Евлампьсв, глядя в сторону, на экран, и все так же ничего не видя на нем, покачал головой:

– Эх, Ксюш!.. Жизнь человеческая… да кто бы то ии был… она уже сама по себе свята. Тот, кто в живых остался, всегда перед мертвым виноват.

– Да ну уж, де-ед!..– протянула Ксюша.– Вечно ты со своими… странные у тебя какие представления. Но вообще да,– на лице у нее появилась та ее деловито-смущенная улыбка, – вообще этот эпизод… история то есть,поправилась она, – не подойдет. Что-нибудь бы другое, дед, а? Слушай, – помолчав немного, приподнялась она со стула, – я сделаю ТВ потише?

– Ну сделай, – согласился Евлампьев.

Она подошла к телевизору в углу у окна, и Евлампьев заметил, что она прихрамывает.

– Ты чего это? – спросил он.Отсидела?

– Что? – переспросила на ходу Ксюша. Поняла и махнула рукой: – Да не, это я уже месяц почти. Мозоль натерла.– Она убавила звук, вернулась, прихрамывая, к столу и села на свое место.Вот за что ты, дед, «Отвагу» получил? Вспомни, а?

На пороге, уже без фартука, управившись, значит, со всеми делами на кухне, снова появилась Маша.

– Вот-вот, расскажи-ка,– сказала она Евлампьеву, проходя к дивану и садясь с ним рядом.Это как ты полковника с важными документами в плен взял. Вот это, наверно, интересно будет.

– Да-да! – Евлампьев обрадованно закивал.– Да-да-да. Это вы точно сообразили. Это именно то.

И, одним глазом следя за игрой, он стал рассказывать Ксюше про этого полковника, про которого, в тех подробностях, в которых сейчас помнил, уже давно б и забыл, если бы не рассказывал о нем неоднократно тогда, сразу по комиссацин, сорок почти лет назад, – и вот зафиксировалось. Полковник, как ему сообщили потом, задним числом, был из штаба армии, совершал инспекционный объезд, – укрывшись на гумне, он жег какие-то бумаги, и это, видимо, было важнее для него, чем собственная жизнь… Впрочем, судя по той медали, что была после «спущена» Евлампьеву, сжечь ему удалось не все…

– Ну, довольна? – спросил он Ксюшу, закончив рассказ,

– Ага,качнула она головой и помахала рукой с зажатой в ней ручкой.– Погоди, я запишу.

«Погоди» в ней было от него; это он всегда говорил вместо «подождн» «погоди», так никто не говорил кругом, не говорили так ни Елена, ин Ермолай, а Ксюша вот переняла. Евлампьеву очень нравилось это «погоди» в ее речи.

–Ага, ага, запиши, – согласился он и с удовольствием полностью переключился на телевизор.

Смотреть хоккейные и футбольные матчи было дли него настоящим наслаждением. Казалось, когда смотрел, это ты сам сорок лет назад, ты сам несешься по полю к воротам противника… правда, в те годы хоккея с шайбой не было и сам ты играл лишь в футбол, но когда смотришь, особой какой-то разницы нет, суть-то одна…

Потом Евлампьеву пришлось рассказать Ксюше, чем он занимался после войны, какие машины проектировал, какие при сем случались истории, и этим Ксюша удовлетворилась. Она переключилась на бабушку. заканчивая начатый еще, видимо, раньше опрос; Маша стала подробно объяснять ей, что такое быть цеховым технологом, и что такое технологическая карта, и для чего она нужна. Ксюша прерывала ее: «Мне это неважно. Ты вот о том происшествии с металлоконструкциями давай», – а Маша, отрицательно качая головой, улыбалась: «Иначе ты не поймешь».

Евлампьев и не заметил, как перестал слышать их. Сложив руки на груди, он молча смотрел телевизор, следил за игрой и думал о том, что все это, то, что интересует сейчас внучку, – это на самом деле вовсе не история ее, Ксюшиной, семьи, это лишь оболочка истории, внешнее, наружное ее проявление, нечто вроде блестящей обертки, суть же, главное же – лямка повседневности с ее чередою одиннадцати месяцев работы и четырех недель отпуска где-нибудь в профсоюзном доме отдыха, с болезнями детей, ее матери ныне и дяди, с вечным страхом за их жизнь, с вечной боязнью вдруг умереть прежде, чем они встанут на ноги… ну и так далее и так далее – это все глубоко внутри, под семью замками, и навсегда останется для Ксюши нераспечатанным. Наступит день и час, когда это окажется для нее интересным, правильно тогда сказал на дне рождения Виссарнон: «Уже, неинтересно и еше неинтересно…» – так вот, наступит этот час, когда станет интересно, потянет к корням, необходимым сделается сидеть на семейных застольях, наблюдая родственные отношения и угадывая прошедшие тайны, но и тогда они не будут разгаданы ею: то, что прннадлежит предыдущему поколению, – это внутри него, как куколка в коконе, и никогда не выйдет вовне, видимое – лишь малая часть случившегося и бывшего. Но в этом-то и весь смысл, это-то и есть тот зацеп, что схватывает намертво поколения друг с другом: в остающейся тайне – та сосущая горечь полузнания, горечь вины за него, из которой и прорастает росток истинного родства…

Спать Ксюшу уложили на диване. Для себя Евлампьев расставил раскладушку. Было еще не поздно, половина десятого, они с Машей не привыкли ложиться в эту пору и, закончив с постелями, пожелав Ксюше спокойной ночи и выключив в комнате свет, вышли на кухню. На кухне Евлампьев сел к столу и, облокотившись о него, принялся за все еще не прочитанную газету. Маша захватила с собой из комнаты белье для починки и села с другой стороны стола, разложив перед собой необходимые принадлежности: мохнатый серый ежик с воткнутыми в него иголками, обшоркавшиеся на ручках, со сточенными лезвиями ножницы, катушки с нитками.

– Заметил, как повзрослела? – шепотом, с той же счастливой улыбкой, что продержалась у нее на лице весь вечер, спросила она.

– Повзрослела, – согласился Евлампьев, хотя он и не заметил ничего подобного. Но не имел он, этот вопрос, никакого принципиального значения… И тоже не смог сдержать улыбки, оторвался от газеты и так, отсутствующе улыбаясь, посмотрел в темное, блекло отражающее в себе кухню окно. – Бойка… ох бойка!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю