412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 11)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)

– Ну уж, ну уж, – пресекаюше вскинув голову, быстро проговорил Хлопчатников.– Не я бы… А кто трн изобретения заработал на этом деле, я, что ли?

Евлампьев хмыкнул.

Хлопчатников имел в виду его – действительно, три изобретения он сделал при проектировании установки, у других не вышло ни по одному, а у него вот целых три, но что они, эти его изобретения… В самом деле так оно все и было: не Хлопчатников бы, не его энергия, не его умение именно что соблазнить пойти за собой, не его бы, наконец, способность внушать доверие, располагать к себе, так что уже сам его облик как бы служил для начальства некнм гарантом успеха затеваемого предприятия, чем-то вроде обеспечения его в твердой валюте, – если бы не это, то и не было бы ничего, и его, Евлампьева, тех трех изобретений, естественно, не было… Уж чей ребенок эта установка, так Хлопчатникова. А уж потом, после него, они, четверо, могут считать себя отцами… только после него.

– Я, Павел, к тебе, в общем-то, не за восиоминаниями пришел, – сказал Евлампьсв, кося глазами на глубокую, оставленную чем-то тяжелым треугольную шербину посередине покрытого светлым лаком стола.– Когда тебе вспоминать – у тебя работы полно… Я по делу к тебе… не знаю, может быть, я не понимаю чего-то, отстал на пенсии… ну, объясни мне тогда, потрать время… ну, как для старого соратника… – Ему не нравилось, как он говорит – сбивчиво получалось, бестолково, вот уж точно: по-пенсионному. – Я шагающие балки имею в виду, – вконец раздражаясь на себя и оттого прыгая глазами с Хлопчатникова на шаербину, проговорил он.

– А! – сказал Хлопчатников. Откинулся на спинку, снял со стола руки и сложил их на коленях. – Понял тебя, Емельян. Понял… Подожди секундочку, – поднялся он. Быстро прошел к двери, приоткрыл ее и попросил невидимую сейчас Евлампьеву секретаршу: – Люба, чаю нам два стакана принесите. – Она, видимо, что-то уточнила, он подтвердил: – Да-да, – закрыл дверь и вернулся на свое место. – Ты ничего не имеешь протиь чая? А то работаю сегодня целый день языком, глотка у меня – как ободранная.

– Не-не, ничего, хорошо, – торопливо проговорил Евлампьев.

– Выпью тоже. Я люблю чай. – Он помолчал, все так же в раздражении на себя, что никак не может встать на нужный тон. – Я, Павел… я понимаю, я отдаю себе отчет, что это, наверно, мелочь…

– Да нет, не мелочь,– перебил Хлопчатников.– Не мелочь…

Он снова сложил перед собой на столе руки, улыбки на лице у него больше не было, и глядел он на Евлампьева сосредоточенно и напряженно. – Какая же это, Емельян, мелочь, когда дело идет о принципиально ином конструкторском решении?.. Видел, выходили сейчас от меня? – спросил он затем.

– Ну? – не понимая, отозвался Евлампьев.

– Вот этот, что первым шел, лысоватый, с брюшком, знаешь его?

– Нет.

– Веревкин такой. Вот он да еще Клибман такой – они нам с балками и устроили.

– А, ну-ну-ну! – вырвалось у Евлампьева. – Значит, они все-таки. Я так и подумал…

Взгляд у Хлопчатникова сделался сощуренно-припоминающим.

– Ну да, это ведь еще при тебе началось, – кивнул он согласно.– Они, Емельян, они.

– Но ведь, Павел…Хлопчатников вел с ним разговор совершенно буднично, просто, так, будто и не было их, этих трех пенсионных лет, будто и сейчас Евлампьев продолжал быть постоянным работником отдела и вот еще вчера только встречались точно таким же образом, и у Евлампьева все больше внутри отпускало, мышцы расслаблялись, и раздражение против себя тоже мало-помалу проходило.– Но ведь, Павел, они и раньше выступали против балок, и раньше они всякие свои расчеты представляли – я все помню, – и всегда мы все-таки их побивали, что же теперь изменилось? Какие у них мотивы?

– Да мотивы все те же, Емельян,сказал Хлопчатников. – Те же… Слишком интенсивная обратная теплопередача – от балок к слитку, а то есть и лишний расход энергии. Невозможность регулировать интенсивность охлаждения по длине слитка и поперечному сечению… Да что тебе, собственно, перечислять? Все мотивы, все обоснования – все те же, ты знаком абсолютно со всем.

– Так, – сказал Евлампьев.Интересно. Так а почему же тогда? Как так вышло? Почему они сильней оказались?

Дверь за спиной тягуче и длинно заскрипела, Евлампьев обернулся, – в кабинет, толкая перед собой дверь ногой, вбиралась секретарша с двумя стаканами чая в руках. Стаканы были на блюдцах, и в блюдца через край выплескивалось.

Евлампьев сидел ближе к двери, но секретарша, обойдя стол, подала чай сначала Хлопчатникову, сказала ему: «Пожалуйста, Павел Борисыч»,и затем уже, перегнувшись через стол, молча поставила стакан и Евлампьеву.

Дверь за спиной закрылась.

Чай был с лимоном, и на дне уже лежал сахар.

– Ого! – Евлампьев удивился. – Тебя с лимоном поят. Откуда?

– Да в буфете тут покупаю, – быстро проговорил Хлопчатников.– С лимоном меня как-то получше взбадривает. – Он помешал в стакане, подавил лимон, чтобы из него вышел сок, и отхлебнул.

– Почему, спрашиваешь, вдруг сильней оказались? Звания, Емельян. Звания… Научный, так сказать, вес. А балки им наши отрицать надо, хоть те трижды хороши будь, – у них же диссертации па этом построены. Опи же на этом отрицании кандидатские себе сделали. Когда мы институт искали, кто бы на себя научную часть взял, их институт руками-ногами замахал. А как пустили установку – тут как тут, головными сделались. Ходи к ним теперь на поклон да в рот заглядывай: как они «А» говорят, как «Б» говорят…– в голосе у Хлопчатникова прорвалась желчь. Он сжал губы в нитку и искоторое время посидел так. Потом наклоинлся к стакану н, наклоня его, отхлебиул еще. – Собственно, что я тебе объясняю, ты это все знаешь. Новое только то, что Веревкин с Клибманом, как говорится, остепенились, и теперь их мнение подкреплено званиями. Вот, Емельян.

Евлампьев поймал себя на странном ошущении. Эта машина, эти трясущиеся, вращающиеся, громыхающие куски металла, это дитя его, вдруг соединилась в его сознании с Ксюшей, с ее болезнью, и так как он был беспомощен, бессилен что-либо изменить с Ксюшей – только ждать, вот так же, показалось ему, беспомощен и бессилен он здесь – ни защитить свое дитя, ни подставить грудь, ни положить голову.

– Но неужели же у нас прямо-таки никаких ходов не было, чтобы оспорить приказ? – спросил он. – Ну, в обход, через верха?..– И, будто со стороны, услышал, как жалко это все у него получилось.

– Пей чай, Емельян, – сказал Хлопчатников.– Пей, ты же хотел.Потрогал-потрогал свой стакан ладонью, нашел, что остыл вполие достаточно, и взял в руки.

– Ход один, Емельян: представить более веские теоретические доказательства. У нас ведь, ты знаешь, еще одна слабая позиция: повышенная трудность эксплуатации, профилактики, ремонта… На заводах этим как раз недовольны были. А недовольны па заводах – недовольны и в министерстве. Куда как благоприятиейшая ситуация для Веревкина с Клибманом: ролики-то ведь менять – никаких хлопот. Да пей же ты чай, – мгновенно переменив тон, уговаривающе произнес он.

– Пью, пью,-поспешно отозвался Евлампьев.

Взял стакан, потянул в себя – чай был кислый и несладкий: забыл размешать сахар.

– Но ведь ролики,– ставя стакан обратно на блюдце, сказал он,– особенно на слябах, это же верное ухудшение сортности, повышение брака… что тут, собственно, Павел, доказывать, это же очевидно. Это же когда еще доказано!

Хлопчатников засмеялся. Он смеялся, опустив углы губ, словно кривясь, глядя куда-то мимо Евлампьева, смех этот сделал с его лицом что-то странное, словно бы смыл с него некую глянцевитую защитную пленку, обнажил то, естественное, настоящее лицо, и Евлампьев увидел, что вовсе он не моложе своих лет, как ему показалось, вовсе не так уж бодр и свеж, а скорее устал, вял и все силы у него уходят на то, чтобы не показать этого.

Хлопчатников отсмеялся, вздохнул и стал пить чай – маленькими быстрыми глотками.

– Да, Емельян, – сказал он наконец, все так же не глядя на Евлампьева,вижу, что ты прежний… и вместе с тем оторвался уже от реальности. Мало ли что когда доказано – всякий раз доказывать надо заново. А кто у нас этим заниматься будет? Расчетами, экспериментами… У нас же производство, план, график, сроки, людей на основную-то работу не хватает, сам знаешь. – Он снова поднес стакан ко рту, чаю в нем оставалось совсем на дне, и он сделал только один глоток. – И вообще, Емельян,– вновь стал он смотреть на Евлампьева, и Евлампьев, будто сейчас только увидел его, заметил, какие у него глубоко ушедшие в себя, тяжелые глаза, вся зеленая их яркость – это лишь обман. И вообще, знаешь, для меня это сейчас не самое главное. Главное, пока еще голова варит, пока мотор еще не совсем отказывает, совместить разливку с прокаткой. Ну, то, о чем еще тогда говорили. Что еще тогда хотели – и оказалось много сложнее, чем думали. Мне бы – на это б хватило себя, не могу уже разбрасываться. У меня, у меня лично, понимаешь это, нету сил на Веревкина с Клибманом. Мне дело надо сделать, чтобы я спокойно умереть мог, а бороться с ними мне некогда. Такой вот у меня выбор. Понимаешь?

Евлампьев не мог ответить. Будто пережало голосовые связки горячим жгутом – не выдохнуть ни слова. «Понимаешь?..» Он сидел, молча глядел на Хлопчатникова, сжав губы, в груди было горько н счастливо. Конечно, конечно… это для него, живущего теперь, можно сказать, прошлым, так они существенны, эти балки… вот так вот старики и оказываются анахронизмом… а для Хлопчатникова все по-иному, ему нужно делать выбор, и он деласт, это все равно как разрываться между любовью старой, принесшей уже все свои плоды, обременившей семьей, тысячами забот, сделавшейся привычной, даже, может быть, утомительной, не обсщающей впереди больше ничего, кроме тепла, уюта да сознания завершенности судьбы, и любовью новой, сулящей остроту неизвестности, счастье предстоящих открытий, хотя опыт жизни подсказывает, что счастье это может оказаться мнимым, н в зависимости от натуры, от температуры крови в жилах кто выбирает что… Хлопчатников предпочел новую. Правильно, иначе бы он не был тем, кто он есть. Все он тот же… Как жаль, что они не ровесники, поработать бы с ним еше, поработать бы – такое это счастье… нет, не суждено уже…

– Что ты, Павел, о смерти, – сказал он, когда жгут, сдавливавший горло, немного ослаб. – «Пока мотор еще не отказываст»… Тебе еще рано об этом.

Хлопчатников заглянул в стакан, будто лишний раз хотел удостовернться, что чай у него кончается, потряс его зачем-то, раскрутив чай и заставив лимон бегать по окружности, и сделал еще глоток.

– Да, Емельян… Рано – да приходится. Мне прошлый год звонок прозвенел. Две недели в больнице пролежал. Теперь вот хожу неразлучно с этим, он полез одной рукой в боковой карман пиджака, другой – в нагрудный и достал: из бокового – жестяной, с пластмассовой пружинистой крышкой валидольный пенальчик, из нагрудного – стеклянную долгую трубочку, тоже заткнутую белой пластмассовой крышкой. Евлампьев догадался: нитроглицерин. – Видишь? Я не думаю об этом, поверь, просто знаю. Поэтому мне нужно торопиться, а когда торопишься, нужно уметь распределить силы. – Он сунул лекарства обратно в карманы и допил чай. – Слуцкера-то ведь хорошо знаешь?

– Ну, как…– Евлампьев не понял, при чем здесь, в этом их разговоре, Слуцкер. Был он у меня. в группе… давно уж, мальчишкой…

– Ну вот, – сказал Хлопчатников.Слуцкер голова, стратег, тактик, опыт у него разносторонний… я хочу, чтобы в будущем, если что, он бы на мое место, он лучше меня руководителем будет. Но я ему должен с готовой машиной отдел передать. Или почти готовой. Ему материал в руки надо – и он тебе что хочешь скроит. Так скроит – залюбуешься, по лучшим стандартам. А вот пряжу напрясть да соткать этот материал – это он не сможет. И никого вокруг нет, кто б смог. Смотрю – и не вижу. Понимаешь меня теперь?

Евлампьеву было все так же горько и счастливо. Никогда Хлопчатников, даже в пору самой большой близости, тогда, когда работали над первой установкой, не был с ним так обнаженно открыт.

– Понимаю, Павел…– проговорил он с расстановкой. – Понимаю… Ну, а ты-то меня? Что же теперь, так теперь и будут ролики?

Хлопчатников с размаху обеими ладонями звучно ударил по столу, так что подпрыгнул, вздребезжав ложкой, его стакан, откинулся на спинку стула и захохотал.

– Молодец, Емельян,– приговаривал он сквозь смех, – ну молодец, ну хват!.. С роликами, Емельян, так, – прекращая смеяться, но по-прежнему с улыбкой на лице сказал Хлопчатников. – Решил я стать с этими господами из института вровень, сделаться, другими словами, тоже человеком со степенью. Чтобы я в таких же латах был, как они. Единственно, что мне диссертацию делать некогда. И некогда, и неохота. Но вот сейчас ВАК рассматривает – по публикациям и по результатам практической работы, авось присвоят.– Лицо у него снова сделалось молодым, светлым, и весь он снова был полон сил и энергии. – А вообще я тоже был в ярости, рвал и метал, но… Будем потом менять ролики на балки. А вдруг они покажут себя хорошо? Тогда вообще отлично будет.

Евлампьев покачал головой:

– Не покажут они себя хорошо…

– Ну, вот так, Емельян, тем не менее, – развел Хлопчатников руками. И спросил, уже совсем другим тоном: – Ну, а как вообще на пенсии?

– Как на пеисии? Евлампьев усмехнулся про себя: разве расскажешь…

– А вот уйдешь – узнаешь, – сказал он.

– Уйду? – переспросил Хлопчатников. – Ну-ну…

И по тому, как он это сказал, Евлампьеву почудилось, что Хлопчатников подумал о валидоле и нитроглицерине в карманах.

Нало было подниматься. Разговор был закончен, исчерпан полностыо, дошел до самого дна, и дальше начиналась уже одна лишь неловкость: никогда у них не было близких нерабочих отношений, всегда дружеские, теплые и тесные, но – только лишь в рамках работы, ни на микрон не выходя за ее черту, и больше им просто не о чем было говорить.

– Что ж, Павел, – сказал Евлампьев, вставая, – Спасибо тебе, что не пожалел времени… извини, что я так вот к тебе… неожиданно. Спасибо.

– Чего ж чай-то не допил? – тоже вставая, с лукавостью кивнул на его стакан Хлопчатников.

– Да я не хотел,– махнул рукой Евлампьев, забыв, что двадцать минут назад, чтобы Хлопчатникову не было неудобно пить чай в одиночестве, поддакнул ему: «Не-не, это хорошо, выпью с удовольствием».

Хлопчатников засмеялся:

– Ах ты… ну, Емельян!

Секретарша за своим столом, когда Евлампьев вышел из кабинета, сидела в напряженной, ожидательной позе, вся благожелательность и внимание, и только он открыл рот попрощаться, тут же произнесла с поспешностью, опережая его:

– Всего доброго вам.

Голос у нее был прямо-таки мед, а не голос.

В конце дня, уже перед самым звонком, когда Евлампьев прибрал на столе, спрятал в ящик готовальню, отнес в шкаф папку с нормалямн, неожиданно подошел Слуцкер,

– Емельян Аристархович,– сказал он, улыбаясь своей обычной обращенной в себя улыбкой н начавши, едва заговорил, почесывать за ухом, – у меня какое-то дурацкое состояние после нашего утреннего разговора, никак успокоиться не могу. У меня ощущение, будто вы обиделись на меня…

– Да ну что вы, Юрий Соломонович, что вы! – торопливо проговорил Евлампьев, но глаза помимо всякой воли избегали смотреть на него. И в голосе, видимо, тоже было что-то неубедительное.

– Нет, Емельян Аристархович, в самом деле. – Слуцкер, разведя руками, сцепил их было в замок на животе и тут же разомкнул, снова почесал за ухом.– Я хочу, чтобы вы правильно поняли… мне бы очень хотелось, чтобы вы поняли. У нас, к сожалению, нет выбора, у нас только один путь, тот, о котором я говорил, – ждать. И дело тут не в том, что не я проектировал все это, что не я, так сказать, отец-создатель, хотя, наверно, это сказывается как-то на остроте восприятия… Просто таково соотношение сил… Мне бы очень неприятно было, если б вы подумали как-то иначе.

– Да нет, Юрий Соломонович, нет… что я думаю…– Евлампьев осилил себя и взглянул Слуцкеру в глаза.Ничего я такого не думаю… Вы, может быть, даже и не так уверены в этих балках, как я… Я все понимаю, вы напрасно… Просто, вы тоже поймите меня, мне трудно реагировать на все это по-иному…

Ни в чем он, конечно, Слуцкер, не был виноват, собственно, как и Молочаев,если в чем Молочаев и виноват, так в своем хамстве, н лишь, – но какой-то камешек тяжелой, мозжащей боли все-таки сидел в груди, жал и давил, и Евлампьев был не в силах перебороть эту боль.

Ударил звонок, они распрощались, и Слуцкер пошел обратно, к себе в кабинет, а Евлампьев в устремившейся по лестнице вниз толпе спустнлся на улицу.

Солнце, начинавшее свой пологий закатный путь, потеряло дневной жар, но светило еще почти по-дневному. Не дул еще и прохладный предвечерннй ветерок, земля не успела отдать накопленное за день тепло, в воздухе, казалось, была разлита некая торжественная тихая благость, и Евлампьев специально пошел домой тихим, медленным шагом – омыться в этой высокой, умиротворяющей душу благостн. Зелень вокруг совсем окрепла, входила во взрослую, зрелую силу, но пока не утратила сочной молодой яркости, и глядеть на нее – уже на сердце делалось легко и отрадно.

Маши дома не было. Она пришла минут через десять после Евлампьева и, едва открыв дверь, определив, видимо, по его туфлям на коврике, что он дома, крикнула:

– Леня! Ты где? Слышишь? У Ксюши сегодня утром тридцать восемь и пять!

Евлампьев, побежавший из комнаты на ее голос, прослушал температуру нз-за шарканья тапок и, выскочив в прихожую, переспросил возбужденно:

– Сколько-сколько?

– Тридцать восемь и пять,повторила Маша.

– Ну!..– с размаху хлопая себя по щеке, весь в одно мгновение переполняясь счастьем, протянул Евлампьев. – Ну. пошло-о!.. Все, наконец. Я же говорил вчера.

– Говорил, говорил,– с улыбкой сказала Маша. – Вид у нее был не самый лучший, даже, пожалуй, измученный, но глаза так и блестели радостью. – Возьми у меня сумки.

Евлампьев взял у нее из рук тугие, теперь, вечером, набитые магазинной снедью сумки и спросил:

– А ты что, только сейчас домой, днем не приезжала?

– Нет. Я сегодня у Ксюши пробыла. Лену вдруг что-то на работу вызвали – прямо в больнице нашли. Уж она не хотела, боялась – ну как меня выпрут и ей потом не разрешат больше, да что делать… Подписи ее где-то там понадобились, и ждать не могли больше – сколько она все-таки не появляется на работе.

Маша переобулась, и они вместе, он впереди, она сзади, прошли на кухню. Маша села на табуретку у стены, прислонилась к стене и, вытащив из-под стола еще одну табуретку, положила на нее ноги.

– Ой, господи, как гудят… Ну, а у тебя что? – спросила она. – Ходил к Слуцкеру?

Евлампьев не ответил. Он был не в состоянии вот так, с ходу говорить об этом. Столько всего намешалось в это дело с нынешнего утра… столько всего накрутилось. ..

– Ну, ходил? – переспросила Маша.

– Да, в общем… ходил‚ – сказал он, садясь за стол напротив нее.– Говорили. Еще и к Хлопчатникову ходил…

– И к Хлопчатникову даже? – удивилась Маща.

– Ну, а что ж… ходил, – Евлампьев пожал плечами, будто это было для него совершенно обычным делом – ходить с любым волнующим вопросом к Хлопчатникову и советоваться с ним. – Ходил… беседовали.

Он снова замолчал. Никак не говорилось. Что-то внутри будто перевернулось, будто захлопнулась, с лязгом прокрутившись в петлях, какая-то заслонка – и отгородила всю его прошлую, прожитую жизнь, вплоть до нынешнего дня, от той, будущей, что еще предстояло прожить, возможной. И сейчас, когда день с этими его двумя разговорами был позади, уже словно бы со стороны глядя, с глухой, давящей определенностью сделалось ясно, что главное в нынешнем деле – именно это ошущение, оно словно бы итог, неожиданная завершающая его, и потому именно оно важно, оно существенно, а не то, как и о чем он разговаривал…

– Ну так и что? – снова спросила Маша, уже начиная сердиться.– Какой результат? Что они сказали тебе?

Отделываться дальше теми невнятностями, за которые до сих пор прятался, было больше нельзя. Евлампьев вздохнул.

– Я, Маша, – сказал он, глядя в стол перед собой и негромко прибарабанивая по нему пальцамн,– пожалуй, последний раз так подрабатываю. Больше не буду. Ну, деньги… ну да. А что, в конце концов, деньги… что, пенсии нам не хватит?.. Если ничего не можешь, не в состоянии… не в смысле там редуктор рассчитать, а в смысле… ну, понимаешь… подделывайся под чужое, неси это чужое, да и считай еще при этом своим…

Он умолк, пальцы все так же, будто помимо него, выбивали дробь, и глаза, зацепившись за мутный, стертый временем рисунок клеенки, никак не могли оторваться от него. Он чувствовал, что вышло невнятно и бестолково, что надо бы попытаться объяснить поконкретнее, поточнее, – и не мог заставить себя сделать это. Он надеялся только на то, что Маша поймет и так.

Она поняла. Он поднял глаза – она сидела, смотрела на него, и во взгляде у нее были страдание ин сочувствие.

– Вот Ксюхе выкарабкаться…стыдясь этого ее взгляда н тут же отводя от нее глаза, сказал он.Ермолаю на путь встать… Вот им… им жить, им еще того да этого добиваться… а уж нам что… все, сделали свои дела. Нам теперь их делими жить. И нечего дергаться, нечего думать, будто мы что-то…Он хотел сказать «представляем из себя», но откуда-то из глубины сознания выплыла подсказка, что Мащу эти слова обидят, и он удержался, оборвал себя на полуслове.

– Лена говорила, может, денька через два-три спать будет домой ходить, – через паузу сказала Маша.– Умоталась она – жалко смотреть.Снова посидела молча и спросила: – Рома не объявлялся? Не звонил тебе?

Евлампьев отрицательно покачал головой.

– Нет. Да он теперь сам едва ли объявится… Надо ему на работу позвонить, телефон есть наконец-то.

– Позвони завтра, – сказила Маша.– А то вдруг я завтра опять задержусь. Спроси у него, что и как. Попроси все-таки те его координаты, вдруг что-то изменилось – и даст.

– Ну да, даст он! – Евлампьев, сдерживая против воли поднявшийся в нем смешок, захмыкал. – Он, как партизан, погибает, но не сдается.

– Ну, а вдруг.

– Ну, если вдруг,– согласился он.

Ложась спать, на кухне поставили для Ермолая на всякий случай раскладушку.

Но утром, когда поднялись, постель на ней была нетронута.

– Ну все, – сказал Евлампьев.– Кожанку надел… все! Можно больше не стелить.

– Пожалуй, – согласилась Маша.– Так ты позвони ему сегодня, не забудь.

Разговаривать с Ермолаем при той девочке-технике Евлампьеву не хотелось: как там еще пойдет разговор. Он сходил на обед пораньше, до начала перерыва, один, без Матусевича, и, когда вернулся, как и рассчитывал, в бюро почти никого не было, и девочки-техника тоже. Он сел за ее стол и набрал номер Ермолая.

Сначала ему сказали, что он ошибся, здесь таких нет, и он растерялся, но потом вспомнил, что Ермолай говорил что-то о лаборатории огнеупоров, спросил : «Это лаборатория огнеупоров?» – ему ответили: «Да», – и он стал утверждать, что такой у них должеи быть. Говоривший с ним отвлекся от трубки, начал спрашивать у кого-то, а что, разве есть у нас такой Евлампьев, ему что-то отвечали, что – было непонятно, но говоривший в конце концов протянул: «А, это новый-то! Ну, сходите кто-нибудь, позовите его из подвала. Минуту-две подождите у телефона», – сказал он затем в трубку.

Ждать Евлампьеву пришлось минут пять.

Голос Ермолая, задышливо произнесший: «Слушаю!» – он узнал сразу. Сын это был, сын. Вот где, в лаборатории огнеупоров, теперь… ладно, что хоть дал телефон, можно позвонить, а то ведь мог и не дать.

– Здравствуй, Рома,– сказал он. – Ты что опять не звонишь, исчез – и нет тебя?

– А, это ты, пап! – проговорил Ермолай. – Здравствуй. А что, разве я не позвонил?

– Нет, – сказал Евлампьев, удивляясь легкости, с какой Ермолай лгал, прикидываясь при этом этаким наивным простаком, этакой самой бесхитростностью.

– А, – протянул Ермолай.– А мне казалось, что позвонил. Ну, вы не волнуйтесь, все в порядке. Вот мой телефон у вас есть, если что – звоните.

Евлампьев снова удивился: как он все-таки умеет обойти молчанием то, наиболее существенное, что от него ждут, скользнуть мимо него по самой кромке – и не задеть.

– Дома ты появишься? – спросил он. – Ждать тебя?

Наступило некоторое молчание.

– Нет, не ждите, – сказал затем Ермолай скороговорчато.– Я все там же.

Евлампьев положил трубку и долго, ему показалось, с четверть часа, неподвижно сидел, сложив руки перед собой одна на другую, невндяще глядя в толчею высовывающихся один из-за другого, наползающих друг на друга кульманов, скрадывавших этой своей толчеей глубины зала. До чего все-таки странно и унизительно – видеть сына, разговаривать с ним, знать точно, что он твой сын, и чувствовать постоянно при этом, все время чувствовать, что это уже как бы и не твой сын, потому что о сыне ты знал все, ты знал, какой он, какими интересами живет, чего хочет, что его мучает, он любил разговаривать с тобой, и о том, и о сем, и о другом, и о третьем, любил бывать с тобой и делиться своими планами. Этот же, якобы твой сын, наглухо закрыт от тебя, заперт, забаррнкадирован, не прорвешься к нему, если бы не схожесть черт, не общине воспоминания о прошлом – чужой человек…

Вечером, когда вернулся домой, Маша сообщила, что температура у Ксюши нынче утром была тридцать восемь н три н вообще сегодня не поднималась выше тридцати девятн и пяти.

И сегодчя это нзвестие не имело уже остроты новости, было привычно, естественно – душа уже заранее настроилась на него.

В субботу Евлампьев снова ездил в больницу. И снова после больницы заходил к Елене, только на этот раз не было Виссариона – в университете подступала экзаменационная сессия, и он сегодня принимал зачет.

Жизнь как бы стремилась сложить из нынешней своей неустойчивости и раздрызганности какое-то подобие ритма, наладить какой-то порядок, вогнать самое себя хоть и в недолговечную, но всё колею.

Каждое утро Евлампьев так же ходил на работу, поднимался на свой этаж, оттягивал, открывая, тяжелую дверь бюро… Вернулся с военных сборов Бородулин, на чьем кульмане он работал, и пришлось перейти на другой, освободившийся недавно по причине ухода его хозяйки в декретный отпуск, – «переехать» на другой конец зала. А в остальном все осталось по-прежнему.

Но работал он без охоты, без интереса, работа не приносила радости, он теперь ждал конца этих двух месяцев и, когда Матусевич за обедом в столовой начинал жаловаться, что напрасно пошел работать, ни к чему это, зря, сам не замечая того, поддакивал ему, согласно кивал головой:

«Пожалуй. Пожалуй, Борис Ильич…»

13

Появление Хваткова, как всегда, было неожиданным и сумбурным.

Маша позвонила на работу и сказала, что сейчас был какой-то странный звонок домой: мужской голос позвал к телефону Емельяна Аристархыча, спросил затем, где он, и поинтересовался, скоро ли будет; голос был напористый, ошеломляющий, и Маша ответила на все вопросы, когда же наконец спохватилась и спросила, а кто это и что передать, голос, помолчав некоторое время, проговорил, будто отмахиваясь: «Да это не надо. А то вдруг не появлюсь больше. Напрасно ждать только…» .

– Это не Хватков твой? – спросила Маша, пересказав разговор.По-моему, на него похоже.

– Вполне возможно, – вполне,непроизвольно улыбаясь рассказанному, согласился Евлампьев.

И в самом деле было похоже на Хваткова. Позаботился о спокойствии – и не подумал, что подобной заботой только и вызвал что беспокойство: гадай теперь, кто это был, он, не он?

Но вечером Хватков без всякого нового предварительного звонка заявился собственной персоной.

Было уже около десяти, свет за окном начал блекнуть, стремительно теряя полутона, отступая перед близкими сумерками, по телевизору транслировали футбольный матч.

– Привет, Емельян Аристархыч! – сказал Хватков своим мягко-осиплым, словно бы шершавистым голосом, вскидывая сжатую в кулак руку, когда Евлампьев открыл дверь. В другой, за горлышко, этикеткой назад он держал узкую, длинную пол-литровую бутылку с чайного цвета жидкостью – похоже, что коньяком. Широкое его, немного приплюснутое, как бы вдавленное внутрь лицо было оживленно-веселым.

– Примете, нет, Емельян Аристархыч? Посидеть с вами хочется. А то завтра мне уже чемодан на весы ставить.

Чемодан на весы ставить – это значило, что завтра он улетает. Евлампьев про себя мимолетно улыбнулся с довольством: понял!

– Привет, Григорий, – сказал он, сторонясь,привет! Заходи. – И пошутил, указывая на бутылку:

– Это у тебя как: как пропуск или как отмычка?

– Это-то? – перешагивая через порог и взглялывая на бутылку в руке, спросил Хватков. – Это намек. На закуску.

Евлампьев подал ему руку, и они поздоровались еще раз.

– Днем это ты звонил? – спросил Евлампьсев. – Сказал, что передавать ничего не нужно…

– Я, я, – подтверждающе пробурчал Хватков. – Я позавчера приехал, ну то, ну се… вот, сегодня смог только. А вы, Емельян Аристархыч, телсграмму мою получили?

– Какую телеграмму? – Евлампьев не помнил, чтобы приходила какая-нибудь телеграмма. И понял: – А-а, это ты о поздравительной? Получил, Григорий, получил. Спасибо тебе. Как раз мы за столом снделн, когда грннесли. Спасибо. Не знаю вот только, что с бочкой грибов делать? Грибов-то насобираю, это не проблема. Где бочку взять? И держать опять-таки где?

Хватков захохотал. Смех у него, как и голос, был мягкошершавый н перекатистый, словно бы комкастый, весь слепленный из отдельных кусков.

– Вот. Емельян Аристархлыч, вот! Вот что мне нравится, как вы на такие хохмы реагируете. Что за жизнь без хохм – не жизнь, каторга сплошная, все равно что «МАЗ» у тебя на плечах висит, и жить-то не захочешь. А с хохмой – так и два таких «МАЗа», как пушинку, потащишь.

– Ну и сравнения у тебя, Григорий! – Евлампьев не смог удержать в себе покровительственной улыбки. – С явным, по-моему, преувеличением.

– А я, Емельян Аристархыч, вообще против всяких норм преувеличен. Отец у меня метр шестьдесят девять, мать метр пятьдесят восемь, а я метр восемьдесят два. Отец у меня больше пятьдесят второго не таскал, а я вот год уж как меньше чем в пятьдесят шестой не влезаю.

– Ну ладно, ладно, – похлопал его Евлампьев по жесткому, невидимо бугрящемуся под пиджаком крепкими мышцами предплечью.

– Ладно. Пойдем давай.

Всегда Хватков своим поведением вызывал в нем чувство как бы снисходительной покровительственности. И как он только начальничает в своей мехколонне, ведь это же несколько десятков человек, да каких только характеров, наверно, не понасобрано… однако руководит, управляется, ничего!

Маша с улыбкой ожидания стояла на пороге кухни.

– Здравствуйте, Марь Сергеевна,поклонился на ходу Хватков, подошел, взял Машину руку и поцеловал – с эдакой тяжеловатой, слоновьей грациозностью. – Вот, если не возражаете, – подал он ей затем бутылку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю