Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
– А конкретно, конкретно,– спросила Маша,– ничего не сообщил?
Евлампьев махнул рукой.
– А, знаешь… Это вообще бессмысленно – его просить. Так уж, для совести для своей, что и его охватили. Если он к Ксюхе в больницу ни разу не выбрался… Вскинулся – съездить! – и кончилось на сем.
– Да, наверно…вздохнула Маша.Наверное. – Ну вот…прибарабанивая пальцами по столу
и глядя мимо Маши в окно на жаркое, выбеливающесеся небо, сказал Евлампьев.
Нет, не надо говорить ей о подслушанном, ни к чему. И того вот уже достаточно, что не удержался ни высказал свое мнение о его «мыслишках»… А вместе с тем, как он хорошо сказал о слухах про мумиё: мертвых на ноги ставит, а у здоровых крылья отрастают… Просто удивительно хорошо! Какая-то такая внутренняя тонкость за этим… Елене так не сказать.
– Ладно, потом посмотрим – Маша свернула газету и положила ее на подоконник. – Давай завтракать.
Они еще не ели. Стол стоял накрытый, но Евлампьсв решил позвонить Ермолаю до завтрака, не откладывая в долгий ящик.
– Да. давай, конечно, – сказал он. – Что у нас, творог?
– Творог, что ж еще? – сказала Маша, открывая тарслку. – Больше нечего. Лучше, чем колбаса эта…
❋❋❋
После завтрака Евлампьсв «сел» на телефон. Он позвонил Вильникову, позвонил Лихорабову, позвонил Канашеву, бывшему своему, до Слуцкера, начальнику бюро – вместе тогда, в начале шестидесятых, работали над машиной криволинейной разливки,позвонил еше двум старым сослуживцам, удалось прорваться и к Хлопчатникову, который почему-то снял трубку сам, так бы секретарша, наверно, не допустила, и пришлось бы ждать вечера, звонить домой. В прежние времена позвонил бы и Молочаеву, но после всего. происшедшего между ними месяц назад, ни о какой просьбе к нему не могло быть и речи. Несколько раз Евлампьев начинал набирать телефон Слуцкера, но всякий раз, не добрав до конца, нажнмал рычаг: опять же таки, если бы не тот разговор о балках… Осталась после него какая-то неловкость внутри, неловкость, не больше, но переступить через нее недоставало сил. К Лихорабову, с которым вообше грежде не знали друг друга, и то, чувствовал, можно было обратиться…
Ответы о мумиё все оказались неутешительными: никому никогда мумиё не требовалось, никто не представлял даже, как его достать, и все только обещали поспрашивать у знакомых.
Сестре Гале звонить было некуда – не имели они телефона, – но она, только Евлампьев закончил все намеченные звонки, позвонила сама.
– Ну, слышу наконец голос! – начала она, не здороваясь. Евлампьев улыбнулся: это чувство старшей в ней, видимо, до могилы. – Звонишь вам, звонишь – никто трубку не берет! Ну что такое?! Уж
не знаю, чем вы там занимаетесь. Ксюша что? Когда в гости на дачу к нам поедете?
– Что никто не отвечает – это неправда,– продолжая еще улыбаться, сказал Евлампьев. – Плохо звонила, наверно.
– Ну уж не без перерыва! – отозвалась Галя.
Они с Федором еще с майских звали их с Машей к себе на дачу – поковыряться в земле, побродить по лесу, переночевать, но пока Евлампьев работал и пока Ксюша лежала в больнице, поехать было просто невозможно.
– Да, пожалуй, можно теперь, – снова невольно улыбаясь, отозвался Евлампьев.
– Ну вот, давайте. Решите – когда, а я позвоню завтра.
Они поговорили еще о том и о сем, что пишут Галины дети из Москвы, что Ермолай, о погоде поговорили, разговор снова вышел на Ксюшу, и Евлампьев спросил о мумиё.
Но Галя о мумиё только слышала, не больше – читала в журнале «Здоровье», и, как и все, пообещала лишь поспрашивать у знакомых.
– Ну что? – спросила Маша, когда Евлампьев повесил трубку. Она стояла в прихожей с сумкамн в руках, готовая уже идти в поход по магазинам, и ждала лишь конца его разговора. – Все то же?
– Все то же,– сказал он. – Обещала поспрашивать. На дачу нас зовет опять.
– Так давай, – сказала Маша.– Хорошо сейчас, наверно, за городом. Давай.
– Давай, – согласился Евлампьев. – Подумай, когда нам удобнее. Так, чтобы мне магнезию не пропустить. И сначала, наверное, Ксюшу навестить нужно?
– Ну конечно! – Маша пожала плечами, будто упрекая его за подобный вопрос: само собой разумеется, к Ксюше! – и Евлампьев с улыбкой умилился про себя этому ее такому знакомому, такому родному движению. Когда-то, в первые годы их жизни вместе, он думал в таких случаях, что она и в самом деле укоряет его, и пытался оправдываться. – Я, кстати, в ресторан сейчас зайду, – сказала Маша, – может, завезли им лимоны. Сделаю ей тогда по рецепту – и увезем.
Она ушла, хлопнула за нею, звонко выстрелив язычком замка, дверь, и Евлампьев остался в квартире один.
Он вернулся к телефону, постоял возле него, вспоминая. кому же сше забыл позвонить, вспомнил – Матусевичу еше, да-да, Матуссвичу, конечно, но тут же н вспомнил, что у Матусевича нет телефона.
А больше, выходило, звонить и некому. Замкнутая была жизнь: дом да работа, дом да работа, откуда при такой жизни и нажить широкие знакомства…
Ну ладно, со звонками покончено, надо все-таки сесть за письмо Черногрязову.
Евлампьев прошел в комнату, взял с телевизора снесенные туда вчера после неудачной попытки взяться за письмо листы бумаги и сел к столу.
В дальнем правом углу лежавшего сверху листа стояла, написанная еще вчера, дата. Евлампьев занес было руку, чтобы переправить число на сегодняшнее, и передумал: какое это имеет значение?
«Здравствуй, дорогой Михаил! – вывел он крупными ясными буквами. Руке нужно было расписаться, разойтись, и специальная эта, нарочитая неторопливость помогала.
Извини, что долго не отвечал, но были на то причины, и, к сожалению, печального свойства…»
А как хотелось, кстати, получив от него письмо, тут же сесть за ответ, так и подмывало, так и просились руки к бумаге… это тогда из-за Аксентьева не получилось, нахлынуло что-то от упоминания Черногрязовым его имени, развезло, плохо даже стало… А вообше бог знает как это хорошо, что есть кому написать о своей жизни, о своих делах, да просто, в конце концов, знать, что где-то там, за тридевять земель от тебя, ждут твоего письма, ожидают, может быть даже сердятся, что долго не отвечаешь… Так это нужно – писать и получать письма!..
Рука вслед мыслям бежала уже без всякой задержки, почерк стал мелким, дерганым, Евлампьев писал о Ксюше, о ее болезни, о том, что им всем пришлось пережить за эти пятьдесят с лишним дней, похвастался, что и нынче поработал положенные два месяца, и ничего! Есть еще, значит, порох в пороховницах…
«Что же до твонх размышлений о кастах в Индин, писал он, то вопрос этот, брат, далеко не новый. Помнится, я читал об этом еще в тридцатых годах – дореволюционная еще какая-то была книга, – вот только, знаешь, не помню ни автора, ни названия. Так там этому вопросу довольно много посвящено было места. Честно говоря, не понимаю, почему ты именно к этим кастам привязался? То, что счастье человеческое зависит от того, насколько действительная жизнь согласуется с представлениями о ней, с идеалом ее, – в этом я тебя поддерживаю, полностью твою мысль разделяю. Известное же правило: накорми голодного, наестся – и в блаженство впадет, на седьмом небе от счастья будет. А у другого обеды из сорока блюд – а ему все свет не мил. Так это. Но при чем здесь касты, подумай! Ведь сам же написал: «выродившейся социальной организацией», – то есть осознаешь это, осознаешь, что какой-то порок был в этой организации, раз она выродилась. А порок какой, порок простой: герметичность. Заперли тебя в твоей ячейке – и сиди там, вот тебе твой идеал – и будь доволен, и сын твой там будет сидеть, и внук, и правнук, а ну как правнук таким родится, что идеал-то этот не по нему будет, не впору, то ли широк, то ли узок? Предположим, ты из касты неприкасаемых, и он, значит, из касты неприкасаемых, а при этом – совершенно необычайных умственных способностей человек. Вот уже и нет гармонии, несправедливость вместо нее, дисгармония. Родись, скажем, Михайло Ломоносов не свободным помором, а крепостным Орловской какой-нибудь губернии, был бы в России Ломоносов? Не было бы. Социальное соцнальным, а и биологическое, врожденное, со счетов не сбросить. А в высшей, управленческой касте ну как дураки от сытой-то жизни заведутся? А заведутся непременно, пусть в первом поколении все умники, так уж во втором объявятся, а в третьем – и подавно: стоячая вода цветет, знаешь же. Хороша, в дело пригодна, да для питья только проточная. Проточная. Чтобы все время перемешивалась. Такое вот мое мнение насчет каст. Ты, правда, пишешь: «Если общество поделено на различные группы, социально равноправные, но функционально разнородные». Но. я, знаешь, как-то не могу понять: что же это за разделение, коли социально равноправные? Это не разделение. Разделение – когда именно что неравноправие. Другое дело, и тут я с тобой согласен, что жизненные установки у нас во всех закладываются одинаковые. У одного руки неумелые: начнет гвоздь забивать – обязательно по пальцу угодит, да голова зато – любую задачу с любыми звездочками решит. У другого в дневнике по математике с физикой одни двойки стоят, зато на уроке труда рашпиль у него в руках прямо играет. И вот двое эти, они за одной партой сидят, по одной программе учатся, этого учитель за то распекает, что он с молотком как следует управляться не умеет, как же он жить, этакий неумеха, будет, не прокормит себя; того, только другой учитель, – что он совсем головой варить не желает, одна ему дорога – в чернорабочие. Пугают детей, уродуют. Это я крайние, конечно, случаи привел, большинство посередине, между ними, но, поглядишь вокруг, сколько же мечутся, не могут определить, кто они: технари, гуманитарии, ученые, мастеровые? Собственно, вот написал – вижу: это я даже не о жизненной установке, а просто о профессиональной ориентации, однако профориентация – тоже немало. Правильная профориентация – может, основа основ жизненного счастья. Она, может, и жизненный-то идеал формирует. Да не «может» даже, а точно. И неблагополучно тут у нас, неблагополучно, в этом я с тобой согласен, кампаниями отделываемся, вот сейчас действительно ПТУ все строят, по радио, по телевидению, в газетах – все одно: ПТУ да ПТУ, а завтра, глядишь, в другом месте сплошная прореха».
Написавши «прореха», Евлампьев как выдохся, перо остановилось – дальше не писалось. Он положил ручку, взял исписанные листы, собрал их по порядку и стал перечитывать написанное. Ему не понравилось, как он написал про жизненную установку, жизненный идеал, – свел что-то действительно к профессиональной ориентации, он чувствовал все это и думал этом вовсе не так плоско, как вышло, много глубже… но уж как вышло, так и вышло.
Он встал, прошелся до окна и вернулся обратно к столу. Постоял над ним, сходил на кухню, выпил холодного кваса из холодильника и снова сел.
Надо было что-то ответить Черногрязову относительно его сна с Аксентьевым, но что? Как тут ответишь?.. Ну, стал сниться, ему вон эта старуха снится, да будто она еше Галя Лажечникова… Старость уже, наверно, все это… какие-то, поди, клетки умерли, закальцевались – вот оттого и все фокусы.
«То, что тебе снится последнее время Аксентьев, несомненный признак пробуждения на склоне дней твоей долго дремавшей совести. Евлампьев решил отделаться шуткой. Помнится мне, однажды, когда мы все втроем совершали велосипедную прогулку, Димка наехал на гвоздь, проколол камеру, и пришлось ему тащиться домой пехом. А перед ним по точно тому же месту проехал ты – и ничего. Тогда мне было непонятно, но теперь совершенно ясно – гвоздик-то тобою был подброшен. Зачем ты это сделал – загадка. Может быть, и для тебя самого. Но совесть в тебе пробудилась, ин это уже хотя и запоздалое, но искупленне».
В прихожей зазвенел звонок, рука у Евлампьева дернулась, и хвостик у «е» вышел как какой-нибудь росчерк в конце подписи. Евлампьев вскочил и бросился к дверн.
– Извини, ключи забыла, – сказала Маша. – Письмо пишешь? – увидела она ручку у него в руках.
– Ага. – Он потянулся, чтобы принять у нее сумку.
– Да-а, – отвела она сумку назад, – не тяжело, ничего не купила особенно. Лимонами вот отоварилась. – В голосе у нее было счастливое довольство.– За икрой, сказали, завтра приходить. Мяса у них, – мотнула она сумкой, хвастаясь, и в голосе у нее звучало все то же довольство, – два килограмма взяла.
– Одна-ако! – восхищенно протянул Евлампьев.
– Иди, ладно, иди, дописывай, – подергала Маша его за рукав. – Иди.
Она пошла на кухню, а Евлампьев вернулся в комнату н закрыл в нее дверь, чтобы Маша с кухни не мешала ему.
Собственно, письмо было написано, оставалось только попросить Черногрязова, если у него есть возможность, достать мумиё. А вдруг…
«А теперь, Михаил, у меня к тебе большая-большая просьба», написал он. Изложил, в чем она заключается, объяснил, что такое мумиё, попрощался, попросил кланяться жене и всем домашним, передал привет от Маши, подписался, подумал – и поставил еще рядом с подписью дату, сегодняшнее число. Вроде как обозначил: а закончил вот на следующий день.
Теперь оставалось письмо Хваткову.
Хваткову он написал кратко и деловито: обращаюсь к тебе по такому-то делу, так-то вот и так-то, есть возможность – помоги. Надо было, конечно же, разжижить собственно просьбу каким-то не относящимся к делу разговором, болтовней просто, но ничего больше Евлампьеву не писалось. Не равная была дружба – младшего и старшего: Хватков со своей жизнью раскрывался перед ним, распахивался, а он – нет, такие уж установились отношения. Обычные, в общем, отношения младшего и старшего… Что тут напишешь не относящееся к делу… о погоде, что ли? Лучше уж вообще ни о чем не писать.
Слышно было, как на кухне хлопнула дверца холодильника. Маша вышла в коридор, сняла с телефона трубку и стала набирать номер. «Аллё-оу! – произнесла она, мажорно поднимая, по своему обыкновению, голос на последнем слоге. – Рита, это ты? Ой, я тебя не узнала…»
Рита… Кто же это?.. А, это Трофимченко Маргарита Ивановна, подруга ее по работе…
Евлампьев перечитывал написанные письма и прислушивался к Машиному разговору в коридоре. Сейчас Маша говорила о мумиё. И по тому, что она говорила, ясно было – Маргарита Ивановна о мумиё даже не слышала.
Евлампьев дочитал письма, сходил к тумбочке, на которой стоял телевизор, достал из нее конверты, вложил в них, согнув вчетверо, исписанные листы и надписал адреса. Заклеивать конверты он пока не стал. А вдруг у Маши что.
Жена разговаривала теперь с Ниной Петровной, соседкой по лестничной клетке в старом доме, где у них была двухкомнатная квартира. В том доме, хотя и прожили-то в нем немного, меньше, чем прожили уже в нынешнем, знали еще почти всех жильцов…
– Жалко, Нина Петровна, жалко…говорила в корнлоре Маша.Ну что вы, что вы! Нет так ведь нет… До свидания, Нина Петровна, до свидания.
Она положила трубку и мгновение спустя снова сняла, чтобы звонить кому-то другому, а Евлампьев взял со стола конверт, провел по полоске клея языком, закленл и заклеил другой. Он положил нх один на один, необъяснимо для себя прихлопнул зачем-то рукой и встал. С какой стати у Нины Петровны или Маргариты Ивановны объявится мумиё? Слишком это было бы фантастично – найти так близко…
И как начался день звонком, так и закончился.
Они вышли с Машей перед сном прогуляться, вышли на полчасика, а проходили целых полтора, до сумерек, и, когда подошли к квартире, услышали за дверью звонок.
Евлампьев быстро повернул ключ в замке и, оставив его вытаскивать Маше, бросился к телефону.
– Да, слушаю! – крикнул он в трубку.
Это был Слуцкер.
– Звоню, звоню вам сегодня с утра, Емельян Аристархович, – сказал он, поздоровавшись,– все занято. Вот, не надеясь совсем, решил попробовать еще раз.
– Да, действительно, действительно, Юрий Соломонович, – в груди у Евлампьева будто екнуло что-то: неужели кто сообщил ему – Вильннков тот же самый —о мумиё и у Слуцкера есть возможность?..Действительно, мы сегодня сидим, как говорится, на телефоне…
– Ну, я вам что звоню, – сказал Слуцкер, – прочитали во вчерашних «Известиях»?
– Проч… во вчерашних «Известиях»? – бессмысленно переспросил Евлампьев. До него медленно доходило, что Слуцкер звонит вовсе не по поводу мумнё.
– Ну да, да, во вчерашннх. Вы ведь «Известия» выписываете?
– «Известия», – ответил Евлампьев, удивляясь, откуда Слуцкер знает это, и вспомнил: было дело, жаловался как-то в одном, на бегу, разговоре, что испортилась газета, совсем нечего стало читать, гляди-ка, осело в нем.
– Ну, я уже чувствую, что не читали.В голосе у Слуцкера прозвучала досадливая виноватость. – Веревкина с Клибманом статья там. Небольшая статья, но такая, знаете… с постановкой вопроса. О роли науки в современном производстве. И в качестве примера прнводят исторню с заменой шагающих балок на ролики. Примера благотворного сотрудничества наукн н производства.
– Вот ка-ак?! – протянул Евлампьев. О чем угодно он был готов услышать от Слуцкера, но только не о подобном. – О том, что сама установка, вместе с балкамн. тоже в союзе ученых с производством роднлась, об этом они не говорят?
– Нет, не говорят.
– Естественно…– Евлампьев поглядел на кухню – вчерашние «Известия», положенные утром Машей на подоконник, так и не прочитанные, по-прежнему лежали там. – Наживают себе капитал всеми возможными способами…
– А может быть, верят? Я, честно говоря, – в голосе у Слуцкера снова прозвучала эта досадливая внноватость, – честно говоря, я думал, что вы прочитали, Емельян Аристархович. А знал бы, что не прочитали, не стал бы вас расстраивать лишний раз…
Евлампьев – невидимо для него – махнул рукой:
– Да что, Юрий Соломонович… лишний или нелишний… А в смысле веры… твердить, знаете, на черное: белое, белое, белое – и поверишь.
– Слуцкер? – спросила шепотом стоявшая уже некоторое время рядом Маша.
Евлампьев кивнул.
– Спроси его про мумиё, спроси, – так же шепотом, с убеждающей интонацией проговорила она.
Евлампьев, помедлив мгновение, снова кивнул – соглашаясь.
Слуцкер позвонил сам, они уже разговаривали, в значит, не нужно было перешагивать через неловкость в себе, переламывать ее, одолевать самое трудное, мучительное – завязку разговора.
– Я, Емельян Аристархович, что позвонил, – сказал Слуцкер. – Это ведь те самые Веревкин с Клибманом, о которых вы говорили?
– Они.
– Ну понятно. Я вот это хотел для себя уточнить. Чтобы быть уверенным.
– Они, они,– повторил Евлампьев. И разговор замер, споткнулся, наступило молчание, когда все, что нужно, сказано, но сказано так скоро, что становится не по себе от этой короткости, пытаешься придумать, как продлить разговор, и ничего не можешь придумать.
– Спроси про мумиё, спроси,подтолкнула Маша, ожидающе глядя на него.
Евлампьев решился.
– А-а! – протянул Слуцкер. – Мумиё! Да, Емельян Аристархович, это сложно. Это я вам точно говорю, за достоверность ручаюсь – у меня жена два года назад руку ломала, сложный перелом был, мы искали…
– Ну да, ну да, – понимающе поддакнул Евлампьев. И подумал, что в голосе его невольно прозвучало, наверное, разочарование. – Я, собственно, так и думал, просто, знаете, вдруг…
– Нам тогда ее сестра достала, – перебил его Слуцкер. – У кого-то там был какой-то остаток – и вот она принесла его. И от этого остатка остался еще остаток, мало, правда, очень… Подождите-ка! – перебил он теперь сам себя. – Емельян Аристархович! – через паузу сказал он наконец в трубку. – Извините меня, я тут хотел сразу всю полноту картины себе представить. К сожалению, там, где брали мумиё, оно было абсолютно случайно. Я думал, может быть, попросить оттуда, а то у нас очень уж мало… миллиграммы какие-то. Но, может быть, лучше столько, чем ничего?
Сердце у Евлампьева скакнуло вверх и гулко бухнулось, заторкалось горячими толчками в ребра.
– Ну что вы, Юрий Соломонович, что вы, конечно!
Маша глядела на него все с тем же выраженнем нетерпеливого ожидания в глазах, пытаясь понять по его лицу, о чем там говорит Слуцкер.
Евлампьев заикнулся было о деньгах, но Слуцкер не дал ему даже закончить фразы: «Это за миллиграммы-то?». Они договорились, что завтра Евлампьев прямо с утра подойдет к нему в бюро, и попрощалнсь.
– Что, есть? – блестя глазами, нетерпеливо спросила Маша, не успел Евлампьев положить трубку.
– Есть, – не в силах превозмочь счастливой улыбки, отозвался он. Правда, Слуцкер говорит, немного совсем, миллиграммы какие-то..
– Ой, да ну хоть сколько для начала! Для начала-то!.. А что там в «Известиях», – спросила она затем, – что он звонил?
– Да-а…– Евлампьев махнул рукой. Он посмотрел на подоконник, прошел на кухню, взял газету и развернул. – Статья Веревкина с Клибманом… ну тех, я тебе говорнл.
Статья стояла на второй странице и называлась «Рука об руку». Ах, сукины дети!..
– Ну и что они? – спросила Маша.
– А, не буду я читать! – резко, с шелестом сворачивая газету и бросая ее на стол, сказал Евлампьев.Пошли они к черту!.. Что они? То же все – что! – Он помолчал, стоя над столом и барабаня по нему пальцами, вздохнул и повернулся к Маше лицом: – Одного я никогда, всю жизнь понять не мог и сейчас не могу; как подлец, зная, что он подлец, живет? Да ведь сквозь землю провалиться должен! Нет, не проваливается.
– Мумиё достали,– сказала Маша.
– Что? – не понял он.
– Мумиё, говорю, достали, – повторила Маша, Евлампьев понял – и понял, что, напоминая об этом, она хочет вернуть его к приятным мыслям.
– Достали, достали… засмеялся он. Помолчал снова и спросил: – Что ж… спать, что ли, давай ложиться?
– Конечно, давай ложиться, – сказала Маша.Не плясать же.
Сумерки за окном густели, переходя в ночную темень, день был закончен.
4
Лес был сосново-лиственный, веселый, с шумящими высоко над головой кронами, и душе было находиться в нем светло и освобожденно. Нежный, лукаво шелушащийся верхний покров коры будто светился, будто горел изнутри мягким золотистым пламенем, хотелось обтрогать, огладить ладонями каждое дерево – ощу: тить кожей эту шершависто-гладкую светящуюся поверхность. Тропинка необъяснимо петляла то вправо, то влево. то поворачивала чуть ли не совсем назад, но в этом ее непрестанном петлянии, как бы стремящемся умерить шаг ходока, было что-то неизъяснимо упоительное. Она была не очень расхожена, лишь кое-где, местами пробита до голой, залоснившейся под ногой земли, а большей частью в умятой, коврово стелющейся траве, совершенно лесная тропинка, и все, вслед Федору, сняли обувь и шли, несмотря на таившиеся в траве, коловшиеся сосновые иглы, босиком.
– Хорошо, ах хорошо!..– глубоко вдыхая, приговаривал время от времени Евлампьев.
– Да, действительно, просто великолепно! – подхватывала Маша.
– Ну-у! Конечно! – останавливаясь, оборачивалась к ним шедшая впереди Галя н наставляла палец на Евлампьева: – А ты еще не хотел! Э-э, горожанин клейменый…
Федор, замыкавший цепочку, до того похмыкивавший, хохотал:
– Каторжанин? Слышь, Емель, вскрылись темные стороны твоей биографии, вот ты, оказывается, какой. Ну-ка, раскалывайся: за что срок мотал?
Шумели высоко вверху сосны, звонко перекрикивались птицы, вдалеке где-то гулко и дробно стучал дятел, и солнце, пронзая кроны, падало на землю тугими снопами яркого света, высвечивая, выставляя напоказ каждую малую травинку.
Тропка вскарабкалась на всхолмье, поюлила по нему и завихляла вниз. Сосны стало меньше, и наконец лиственные вытеснили ее совсем, тропка полого все бежала и бежала вниз, и в неожиданный просвет между деревьями ребристо мелькнула излучина речки.
Минут через пять они вышли к ней. Берег был чистый, травянистый, лишь в одном месте чернело угольное пятно не очень давно жженного костра. Поодаль, на свесившемся к воде стволе ивы, сидел рыбак в закатанных до колен штанах, с голым телом и с повязанной носовым платком головой. Другой берег речки сухо шелестел в десяти метрах щетинистыми листьями молодого камыша.
– В тень вон пойдемте, – позвал Федор.
Все двинулись за ним к ивовой рощице в сторону рыбака, и он, пока они шли, повернув голову, следил за ними.
– Клюет? – спросил Федор, поравнявшись и останавливаясь.
– Та ни! – с охотою, будто для того только и сел здесь, чтобы дождаться их, отозвался рыбак. Как-то совершенно неожиданно у него оказался украинский говор. – Вот стольки, – показал он четыре пальца. Рази ж то дило? Я раньше тут в любую пору десять окуней в час брал, а сейчас там комбинат какой-то построили, спускает, говорят.
Маша с Галей, вытягивая шеи, старались получше разглядеть болтавшихся в воде на кукане карасей,
– Ну, ловн, лови,– разрешил Федор, подмигивая Евлампьеву, и пошел дальше. Отойдя метров двадцать, он снова остановился и бросил на землю сандалии.– Что, дамы и господа, вкусим покоя?
– Давайте вкусим! – с особой, в тон ему, залихватской интонацией ответила Маша.
Евлампьев взмахнул подстилкой, она расправилась в воздухе и плавно опустилась на землю, собравшись у дальнего края гармошкой. Федор ногой расправил ее, присел и опрокинулся навзничь.
– Э-эх, хороша жизнь, господа! – сказал он, вытягивая ноги и забрасывая их на склоненный к воде ивовый ствол. – Емельян, ты для полной хорошести чего-нибудь захватил?
– Да ладно тебе, все шутки на один лад, – проговорила Галя, ползая на коленях по другой подстилке и рукой расправляя ее. – Маша, иди сюда, женский уголок организуем, пусть они там себе шутят.
Евлампьев лег на живот рядом с Федором и оперся на локти. Женщины тоже устроились, и наступило мгновенье молчания и беззвучия, и в этом беззвучии снова с отчетливой ясностью стал слышен лепечущий шелест крон, бритвенно-сухой шелест камыша и щебечущий хор птиц, которым, как луг цветами, был разноцветно расшит воздух.
– Ну так что, господа хорошие,разрушая это молчание, сказал Федор, – ездили вчера, расскажите, что там с Ксюхой вашей?
– Да-да, что она, как там, Маша? – подхвати: ла Галя.Что она, домой скоро?
– Да ну какое там скоро, что ты, Галя! – Маша вздохнула.Не встает еще даже, что ты!.. И неизвестно, когда будет. Снимок у нее, перед выпиской из больницы делали, плохой, через месяц вот снова будут. Зачем и мумиё, чтобы костная ткань скорее восстанавливалась.
– Ну нашли все-таки, достали, и прямо в первый же день, это здорово и прямо удивительно ведь!
Федор, поворотив к Евлампьеву лицо, тихонько хмыкнул и толкнул его в бок локтем:
– Ишь, восторги женские!
Евлампьев, глянув на Федора, соглашательски покивал: да-а…
– У нее сейчас, Галя, главное, – сказал он, – психическое состояние. Так она устала, такая нервная, чуть что – тут же слезы…
Они сидели с нею на веранде, он объяснял ей, как пить мумиё – взять на кончик спички и растворить в половине стакана воды, очень просто, – спросил: «Поняла?» Ксюша не ответила, будто не слышала, как смотрела ему куда-то в переносицу, так и продолжала смотреть – неподвижным, угрюмым бесцветным взглядом; он потянулся, потрепал ее по руке: «Ксюшенька, ты поняла?» – она вдруг сбросила его руку, со всею силой взмахнув своей, и закричала, с перекосившимся лицом, прыгающим подбородком, вся как-то странно передергиваясь: «Ну что вы, я не знаю!.. Что вы со мной… я что… как с маленькой… как с младенцем каким: «поняла» да «поняла»… Поняла!»
А что и было-то: «Ксюшенька» да взял ее за руку.
– Леня, – услышал он голос Маши,сколько километров до Сосновки?
– До какой Сосновки? – Он не сообразил сразу, о чем речь.
– Да ну где Ксюша лежит, где санаторнй.
– А! Тридцать с чем-то.
– Тридцать?! – с радостно-узнающей интонацией воскликнула Галя. Видимо, она поинтересовалась этим у Маши, а Маша решила уточнить у него. – Ну, ровно столько же, сколько до нас. Да, это хорошее расстояние. Никакая отрава от города не доходит.
Федор, лежавший на спине, снял сапоги с ивы, перевалился на живот и, как Евлампьев, приподнялся на локтях.
– От нашего не доходит, так у черта всегда меньшой брат есть. Вон,ухмыляясь, показал он головой в сторону рыбака, – говорит, какой-то комбинат чтото спускает.
– Вот именно, – сказала Галя.– Не ловится, он и ворчит.
– Чего ж не искупаешься здесь никогда? – хнтро сощурив глаз, спросил Федор.
– Чего! – через паузу ответила Галя.– Откупались. Все. Возраст.
– А не возраст бы, ты искупнулась? – все так же щуря глаз, спросил Федор.
– Ну а что ж…
– Вот я тебя сейчас и искупну,вставая, с угрозой проговорил он.
– Перестань!
– Ну-ка, ну-ка!..– пытаясь поднять ее, с придыхом сказал Федор.
– Да перестань же, перестань! – отбиваясь от него, сердито говорила Галя.
– Нет уж, нет уж,– приговаривал он.Ничего не стара, вполне еще, сойдешь за третий сорт за неимением лучшего, давай искупнись!..
Потом, когда оба они устали, тяжело налились кровью и Федор отступился от нее, он сказал Евлампьеву, отдуваясь:
– Ведь знает, что комбинат, знает, что, кроме карасей, никого больше нет, но такая уж патриотка!.. Вот, Емельян, женская, между прочим, натура: желание обольщаться. Важнейшее мое жизненное наблюдение, делюсь им с тобой: женщин хлебом не корми, дай им обмануть себя. Как там у Александра Сергеевича: «нас возвышающий обман»? Совершенно точно, присоединяюсь. Спасибо тридцать седьмому году, широко юбилей праздновали. Засело в голове кое-что.
– Так уж ты прямо хорошо знаешь женщин! – насмешливо проговорила Галя.
– А чего ж! Мало, что ли, у меня бабья в цеху было? Наблюдал, имел возможность…
– Перестань, – так, без всяких эмоций, только чтобы сказать что-то, отмахнулась от него Галя.
– Эй! – крикнул им рыбак. Удочка была у него вздернута, леска стеклянно блестела на солнце, над подставленной ладонью трепыхалась небольшая, в палец, рыбешка.
Евлампьев присмотрелся: это был окунек.
– Окунь, – сказал он Федору.
– Ну, а я что говорила! – теперь рассерженно-торжествующе воскликнула Галя.
Федор поднял руки:
– Сдаюсь.И добавил тут же, посмеиваясь: – По-моему, малость все они ушибленные, эти с удочками, а, Емельян? Сидеть, сидеть… это не нервы хорошие, а психику перевернутую иметь нужно. А?!
– Да почему?..отозвался Евлампьев.Правда, я тоже никогда не питал страсти. С юности, наверно, не ловил. Да-да, точно, года как раз с тридцать седьмого.
Боже праведный, с тридцать седьмого… сорок с лишком лет! Они тогда втроем ездили, на велосипедах: он, Аксентьев, Черногрязов… Куда же это ездили-то?.. Не помнится. На озеро на какое-то. Долго ехали, часа три. Аксентьев возил.
Обратно Федор повел новой дорогой – вдоль речки, вдоль речки, пока она не отвернула в сторону, вместе с нею повернули и они, только в другую, снова войдя в лес. Здесь не было никакой тропки, просто шли за Федором, лиственный лес скоро сменился елью, сразу посумрачнело, попрохладнело, исчез многоголосый птичий гомон, Федор все шел и шел, опираясь на подобранный еще у реки березовый сук, под ногами стало понемногу сыреть, почавкивать, и вдруг оказалось, что они забрели в настоящее болото, – сорвавшись с кочки, Маша провалилась в хлюпнувшую воду почти по колено.








