Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
Евлампьев улыбнулся. Ну, Хватков! Хватков, он и есть Хватков…
– Давай без штрафа. Выбирай, какую себе?
– А, ё-моё, так вы и на меня сообразили? – обрадованно протянул Хватков. – Я уж потом думал: вот не сказал! Ну, спасибо, Емельян Аристархыч! Истинно: сделай хорошо другому, и будет хорошо тебе. В самом прямом смысле.
– Да, – засмеялся Евлампьев.– Возлюби ближнего, и ближний возлюбит тебя. – Он достал из кармана заготовленную для увязки бумажную бечевку и отдал один моток Хваткову: – Бери.
Бечевки он взял с запасом, ее вполне хватало на все три елки, они подвязали ею ветки, чтобы те не торчали, чтобы удобнее было нести, вскинули себе на плечи и пошли со двора на улицу.
– Пойдемте, я вас провожу, – сказал Хватков, когда они выбрались из двора и Евлампьев приостановился, чтобы попрощаться, – Хваткову отсюда было в другую сторону.
– Да по эдакому-то морозу?
Температура пала или еще ниже, перевалив за сорок, или это так чудилось теперь. после того как дело было сделано и что-то внутри как бы расслабилось, распустилось, но лицо уже не драло, оно уже потеряло такую чувствительность и лишь как бы ныло, зудело будто, и горло от каждого вдоха на мгновение словно бы обмораживало.
– А мне такой мороз нипочем,сказал Хватков. – Я привык. Как к норме. У нас там ползимы сорок да сорок. Пойдемте.
Они пошли, и Евлампьев спросил:
– Да, так а ты чего здесь? На Новый год прилетел?
– На какой Новый! – Хватков шумно вздохнул и крякнул. – Помните, тогда, летом, когда сидели у вас, говорил, что у меня срок кончается?
– А, ну да! – вспомнил Евлампьев.Ну да, ну да…И догадался, соединив в себе воспомннание о том полуночном разговоре на кухне и этот его кряк. – Что же, все? Насовсем? Решил все-таки?
– Черт знает, решил, не решил…сказал Хватков, снова шумно вздыхая. – В общем, не возобновил пока, вернулся. Помню, что вы мне говорили, все помню, не забыл… А вот не могу больше, парня возле себя чувствовать хочется, на лыжах с ним пойти, на рыбалку… А, думаю, надо попробовать! Три дня вот, как прнехал. Елку, говорю, не купил бы, сам в лесу б вырубил, хоть с меня штраф сдери. Что, ради красного словца, думаете? Нет, серьезно. Как на духу. Три года ему бабы мои елки не ставили! Что мы, говорят, как мы ее достанем – такие давки кругом! Ну, искусственную бы купили! Что ты, говорят, как можно искусственную, от нее не пахнет! А ребенку Новый год без елки – это можно?!
Он замолчал. и какое-то время они шли молча, У Евлампьева крутился на языке вопрос, что он думает делать дальше, куда поступать на работу, но он не решался заговорить сейчас с Хватковым первым.
– Вот так, – проговорил наконец Хватков, как бы подводя черту под сказанным, снова помолчал и протянул: – Да-а! А вы ж ее, жену-то мою, видели же! За мумиё-то ходили…
– Видел, ну да. Видел, – подтвердил Евлампьев, не понимая, в общем-то, ну, а и что, собственно из того, что видел.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Хватков. – Имеете, значит, представление о картине… Они дошли до евлампьевского дома, нужно было сворачивать во двор, и Евлампьев предложил: – Зайдем? Мария Сергеевна рада будет. Она всегда тебе рада.
Хватков отказался: – Нет, Емельян Аристархыч, не сегодня. Я обязательно зайду, собирался. Но уж после Нового года, наверно. Так, чтобы пообстоятельнее, поосновательнее… Не против?
– Нет-нет, Григорий, что ты! Давай. Буду ждать. Он чувствовал к нему какое-то отцовское, горячее, невыразимое чувство, хотелось это высказать, и не высказывалось.
– Ну, пока тогда! – сказал Хватков, снимая на миг шапку. – С Новым годом! Дай бог здоровья, а с остальным – как получится.
– Ну, и тебе того же! И тебе того же, – смеясь, сказал Евлампьев. – С небольшой только поправкой: чтобы все-таки получилось.
– Э-эх! – хрипло выдохнул Хватков.– А я не хочу, что ли?! Ну ладно, пока, Емельян Аристархыч!
– Пока, Григорий, – сказал Евлампьев, и они разошлись.
3
Вечером ставили и наряжали елку.
Елки Евлампьев еще с той давней, детской поры Елены и Ермолая привык покупать большие, под потолок, и нынче взял такую же. Комната от нее, когда набил на подструганный комель крестовину и поднял, сразу будто обузилась, сделалась тесной, едва пройтн из одного конца в другой, но зато так же сразу сделалась торжественной и праздничной, словно бы принадлежащей уже не им, а ей – недолгому игольчатому зеленому божеству, превратилась в ее святилище, в маленький бетонно-панельный ее храм.
Под крестовину Евлампьев подсунул подобранный им возле будки своего киоска фанерный лист, а сверху присыпал ее песком. Песок этот нынче днем, в перерыв между работой в киоске, он насек топором в песочнице на детской площадке. Песок нужен был, чтобы поить через него елку водой. Мало ли как могло получиться с Ксюшей, ну как задержится с выпиской, а с поливом елка простоит хоть до февраля.
Игрушки хранились на полатях в старом, довоенного еще производства фанерном чемодане, со стальными набойками на углах. Дерматиновая коричневая обивка его там и сям ободралась, вытерлась, и в прорехи глядела бурая от клея и времени фанера.
Большинство игрушек тоже были старые, каких теперь не делали: пузатенькая звезда внутри домика из мелконьких, позвякивающих трубочек, кремлевская башня из таких же вот трубочек, орешки больно маленькие, шары в основном прозрачные, и в них, таких вот, уже в самих себе, без всяких памятных отметин, держался запах тех, прежних, ушедших лет, яркое, живое напоминание о них, и, ходя с игрушкой вокруг елки, высматривая, куда ее лучше повесить, будто ходил в каком-то горчайше-сладостном облаке – будто это ты не сейчас ходил, а в тех, сороковых, пятидесятых, когда Ермолай с Еленой были еще детьми, предновогодний указ о снижении цен, война в Корее, Берия – Берия! – вышел из доверия, визит товарнщей Хрущева и Булганина в Бирму – вы читали, вы читали? – доклад Хрущева на Двадцатом съезде партни, семилетний план развития плюс химизация всей страны, нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме…
– Дождя маловато, – сказала Маша, когда все игрушки были развешаны, прощупаны все слои ваты в чемодане и ничего больше в них не нащупано. – Погуще бы еще, чуть-чуть. Парочку бы дождинок буквально. – Она обошла елку, оценила ее еще раз и подтвердила: – Да, буквально бы парочку. Я схожу завтра, куплю, если есть.
– А если н нет, ничего. – счастливо махнул рукой Евлампьев. Елка стояла, была наряжена – все как мыслилось, а уж сколько там дождя – это неважно. Боже милостивый, ведь если задуматься, чепуха какая, пустой, бессмысленный ритуал – нарядить в мишурный блеск мертвое, вянущее дерево, а что, однако, дает душе, на какую высоту поднимает, какое рождает парящее чувство…
Позвонила Елена.
Она уезжала завтра рано утром и сейчас звонила попрощаться.
Трубку сняла Маша, и Елена сначала говорила с ней, в основном сама, Маша только кивала, произносила отдельные, обрывчатые фразы: «Да. Ну конечно. Конечно, ну что ты! Все будет нормально, Лена». Потом Елена позвала его.
– Вы, папа, не думайте только, что я с легким сердцем еду, – сказала она, едва ответив на его приветствие.
– Да ну что тут…– Елена напомнила о том, прежнем разговоре, и ему стало неловко. Что напоминать… все точки над всеми «и» расставлены, а им, может быть, и в самом деле не стоило соваться в ее дела. В конце концов, действительно она, а не кто другой, сидела там у Ксюши безвылазно…
– Нет, я почему говорю, папа,– голос у Елены был настойчиво-тверд и требовалелен. – Мама, я чувствую, обижена на меня. Она, наверно, говорила тебе: мы, когда к Ксюше ездили, не очень с ней… ну, говорила я там кое-что, знаешь, видимо…
– Знаю.
– Ну, так это все от усталости у меня. От ужасной усталости, ужасной, поверьте. А я ведь не просто дома сижу, я ведь еще пенсии себе не заработала, на мне там сколько вопросов висит!..
– Ладно, Леночка, ладно,останавливая ее, сказал Евлампьев.Давай чемодан в руки, поезжай, ни о чем таком больше не думай, не надо, отдохни хорошо. И о Сане не беспокойся, что будет нужно – обязательно поможем, сделаем.
– Да, пожалуйста.– Елена будто что-то переключила в себе, голос ее сделался мягким и просительным.– Так, чтобы он не чувствовал себя в забросе. Может быть, мама приедет суп сварит… Как раз сейчас такая пора, сессия, в основном дома сидит.
– Ладно, Леночка, ладно, – снова сказал Евлампьев.– Все будет нормально. И ждем его на Новый год обязательно. За елкой он заезжал, – Маша с ним говорила об этом, вот передай еще раз.
– И послеживайте за ним, как он тут!..– совсем уже веселым голосом, только приглушенно, в самую трубку проговорила Елена и рассмеялась.– Ну, целую тебя, папа. Маму еше раз целую.
Она первая положила трубку, и Евлампьеву досталось услышать задыхающиеся короткие гудки. Чепуха, а всегда как-то не очень приятно захватить их. Будто отгородились от тебя.
– Что? – спросила Маша. Она стояла тут же, в дверях комнаты, и ждала конца их разговора.
– Да что… Прощалась. О Виссарионе – чтобы не забывали… Да то же, наверное, все, что и тебе.
Он не стал ничего говорить ей. Зачем? Ну, если и обижена она на Елену, что из того? Материнская обида, боже ты мой… Только понапрасну тревожить ее сейчас.
– Жидковата елка… но ничего. Ничего, вполне, – сказала Маша. Она повернулась в дверях н смотрела теперь в глубину комнаты.
Евлампьев ступил к ней и встал рядом.
От балкона тянуло холодным воздухом, серебряные струи дождя – тонкой, узкой алюминиевой фольги – шевелились, колебались под его током, играя отсвечиваемым светом люстры, и в этом их струящемся колыхании было что-то особенно волнующее и празднично-возвышенное.
Следующий день был для всех нерабочий.
Евлампьев пришел в киоск к обычному времени, по-обычному привезли почту, но улица оставалась пустынной чуть ли не до половины девятого, и за газетами тоже никто почти не подходил.
А после девяти – как прорвало: вся видимая в окошечко часть улицы, белая до того, куда ни глянь, черно иссеклась фигурами, и каждую минуту их все прибывало и прибывало – с сумками в руках, с авоськами, с рюкзаками, поодиночке, парами, целыми семьями, – шли, выдыхая клубящиеся молочные облачка, и у киоска вскоре тоже стало людно, сбилась очередь, и все почти брали отчего-то, хотя до первого осталось неполных два дня, поздновато уже поздравлять, открытки, кто – одну-две, а кто – по десятку, по полтора, ну, ни разу еще они не шли так бойко, минут через сорок кончился весь запас, который, думалось, нужно будет после Нового года сдавать обратно, и пришлось вступать из-за них в долгие, не очень-то приятные объяснения.
– Да ну поищите, лежат где-нибудь, – клянчила, оттягивая ото рта пуховый серый платок, чтобы просьба ее наверняка была услышана Евлампьевым, молодая женщина.
– Нет, правда нет, – говорил Евлампьев, виновато обводя вокруг руками. – Были бы – да неужели не дал бы?
– Слушайте, это же форменное безобразие! – возмущался через минуту кирпично взявшийся морозом тугощекий мужчина. – Новый год, а открыток нет! О чем вы думали своей головой, если вам не хватило?!
Евлампьев не пытался оправдываться. Конечно, в общем-то, он был виноват, он, и никто другой: заказал бы побольше – и все б в порядке. Но кто ж знал… От неопытности.
После очередного подобного разговора в конце объявилось лицо Молочаева.
– С наступающим! – сказал он. И, не дожидаясь ответного приветствия Евлампьева, спросил: – Приходило для меня, нет?
«За рулем» привезли как раз нынче утром, два экземпляра, и один Евлампьев уже продал.
Он нагнулся в подприлавочные сумерки, разглядел там на кипах нераспроданных ведомственных журналов, которые достались ему еще по описи, этот самый двенадцатый номер, достал и подал Молочаеву.
– Ну-ка, сколько? – быстро перевернул Молочаев журнал посмотреть цену, лицо его на мгновение исчезло из окна, потом появились руки с кошельком, вышарили в нем нужные монеты и подали их Евлампьеву. – Благодарю! – снова появляясь в оконце лицом, радостно-бодро сказал Молочаев. – Следующий номерок не забудьте, припрячьте. Долго не пролежит. Я тут мимо хожу, буду заглядывать.
– Припрячу,– коротко сказал Евлампьев.
Молочаев выпрямился и отошел, мелькнула на миг вся в движущихся людских фигурах иссиня-белая улица и исчезла, заслоненная новым покупателем.
Появление Слуцкера было совершенно неожиданным.
Уже подходила пора закрываться, газеты разошлись, очередь иссякла, и случались уже те абсолютно пустые минуты, когда никто не подходил, ничего не спрашивал, и можно было прикрыть окошечко, чтобы не тянуло наружным холодом.
– Здравствуйте, Емельян Аристархович, с близящимся вас! – сказал человек, постучавшись в прнкрытое оконце и появляясь в нем после лицом, и Евлампьев, отозвавшись автоматически: «Здравствуйте! Благодарю вас!» – какое-то время глядел на него и не узнавал.
Он был готов увидеть Молочаева вот, Вильникова, Лихорабова, Бугайкова, время от времени появлявшихся эти дни у него в окошечке и интересовавшихся, не поступило ли то, что заказывали, уже привык к возникновению в оконце их лиц, а Слуцкер еще полностью находился в той, другой, докносковой жизни и в этой, нынешней, словно бы еще не существовал.
– Не узнаете, Емельян Аристарховнч? – спросил Слуцкер со своей как бы в себя обращенной улыбкой, и Евлампьев узнал.
– О боже мой! – смущенно воскликнул он. – Юрий Соломонович! Не узнал, да, не узнал… Здравствуйте еще раз! И тоже с приближающимся!
– Спасибо ответное, – сказал Слуцкер.Слухами земля полнится, услышал вот, что вы здесь, шел сейчас – дай, думаю, заверну посмотрю…
– Что-нибудь нужно, Юрий Соломонович? – не дожидаясь его просьбы, спросил Евлампьев. – А то у меня здесь уже целый стол заказов возник. «Америка», «Иностранная литература»… Говорите, не стесняйтесь. Смогу, так отчего ж…
– Да вообще… задумчиво протянул Слуцкер, – вообще… наверное, что-нибудь нужно… А может, и нет. Не знаю… Вроде бы вообще на все сумел подписаться. Да-да, пожалуйста, – быстро сказал он в сторону, выпрямляясь, к окошечку нагнулась длинномехая серебристая шапка, и женщина спросила:
– Черные длинные стержни есть у вас?
– Короткие.
Шапка молча исчезла, и на ее месте вновь возникло лицо Слуцкера.
– А знаете что, Юрий Соломонович,опять опережая его, сказал Евлампьев, – зайдите-ка сюда ко мне. Я вас хоть увижу по-человечески. Калитка тут в заборе… да поймете.
Он закрыл оконце на задвижку, прошел к двери, растворил ее, и из-за угла вынырнул как раз, позванивая бутылками в холшовой сумке, Слуцкер.
– У-у! – сказал он, переступая через порог. – У вас тут потеплее. А на улице-то что делается! Ночью нынче сорок пять обещают!
Евлампьев, торопясь, чтобы будка не выморозилась, захлопнул дверь и набросил крючок.
– Да тут у меня рефлектор, видите вон. Но и с ним, знаете, приплясываешь стоишь.
– Да, это ж камень, – с интересом оглядывая киоск изнутри, словно с исподу он представлял собой что-то совершенно экзотическое, сказал Слуцкер. И улыбнулся, возвращаясь взглядом к Евлампьеву. – Никогда в газетном киоске внутри не был. В молодости любопытством мучился, куда-куда только не лазил, в цехе с крановщицей на кране ездил – сверху посмотреть, а в киоск вот не доводилось…
Евлампьеву стало смешно.
– Ну, я до старости, Юрий Соломонович, дожил, а тоже недавно впервые…
В оконце толкнулись, оно не открылось, и в стекло громко и требовательно ударили раз и другой.
– Простите, – извинился Евлампьев.
Он открыл оконце, и к проему его медленно, заторможенно съехало из-за экрана наледи красное, весело-хмельное, довольное жизнью лицо армейского возраста парня:
– «Со-оветский спорт»… есть?
– Продан уже.
– Ду-урак ста-арый… прода-ал уже…
Лицо парня так же медленно, как появилось, пошло вверх, исчезло, и Евлампьев прикрыл окошко.
Ему было неловко глядеть Слуцкеру в глаза. Будто парень раскрыл некую утаиваемую им от всех нехорошую его тайну.
– Однако! – сказал Слуцкер. Он пристроил свою холщовую сумку с красным оттиском какого-то иноземного готического собора на свободном клочке прилавка, поднес руку в толстой меховой перчатке к рефлектору, будто проверяя, греет ли, и спросил: – А что вы, Емельян Аристархович, газетами-то вдруг торговать пошли?
Евлампьев услышал свое сердце. Оно будто остановилось, сжалось – и, расправясь толчком, жарко и гулко торкнулось в ребра.
Такое с ним случалось в первые дни, когда каждую буквально минуту ждал встречи с кем-нибудь из заводских. А потом вошел в работу, обмялся в ней, и страх встречи пригас, привял как бы, спокойно перенес и Молочаева, и всех остальных после… Но никто из тех, даже Вильников, не задали этого вопроса, прибегали в торопливости, заказывали, что им требовалось, и убегали.
– Да как, Юрий Соломонович, что пошел…– Евлампьев заставил себя посмотреть Слуцкеру в глаза. Посмотрел – и губы ему дернуло нервной усмешкой. – Деньги, знаете, понадобились… Вроде пенсия, вроде ннчего особенно нам уж не надо… Большая трата летом была. Да и что… что дома-то сидеть?
– И что… простите, – сказал Слуцкер через паузу, – в своей тарелке себя чувствуете?
– А что, собственно… почему б не в своей? – Будто длинная тонкая игла прошила его насквозь, наколола на себя и осталась сидеть так, жарко н тяжко холодя грудь вокруг своего узкого тела. – Почему б не в своей? – повторил Евлампьев. – Работа и работа. А то, что пьяный этот… так во всякой работе что-нибудь подобное. Не одно, так другое.
– Нет, вы меня не поняли, я не об этом, – быстро проговорил Слуцкер.– Я, Емельян Аристархович, тоже так считаю: плохих работ нет, все хороши. Плохими люди бывают. А у доброго человека – любая работа поэзия. Я о том вам-то самому как? Ведь всякой работе – свой уровень. А у вас уровень все-таки… ведь вы конструктор, и хороший конструктор, классный, как говорится. А здесь что?.. Четыре арифметических действия, и не выше, уровень начальной школы. Здесь кого угодно посади…
– А, вы вот о чем!..– Евлампьев помолчал и зачем-то посмотрел на свон торчащие из прорезей в перчатках пальцы, испачкавшиеся от газет типографской краской и оттого сейчас совершенно черные. – Да, оно, наверно, так, Юрий Соломонович… Так. Только какую другую-то найду? Нас, пенсионеров, только вот на такие подсобные, знаете ведь. Если б я еще каким-нибудь бухгалтером был. А то ведь конструктор. Шлак, отработанная порода…
– Ну уж, как вы уничижительно о себе.
– Так а что ж. Так оно все и есть.– Евлампьев посмотрел на часы. Стрелка перешла через половину, и было уже почти тридцать пять минут. Утренняя смена закончилась.
Он сказал об этом вслух, и Слуцкер спросил:
– И вечером еще?
– Ну да, и вечером.– Евлампьев протиснулся мимо него, взял от стены у двери щит, Слуцкер подхватил, и они вместе поднесли щит к окну.
Щит встал пазами нз петли, и в будке сразу же сделалось по-иному: хотя окно и было затянуто наледью, оно все-таки внускало внутрь дневной свет, и он, мешаясь с электрическим, придавал ему как бы такую молочную голубизну, теперь же остался один электрический – контрастная туманно-серая желтизна.
– Шкворни вот тут еше, – показал Евлампьев рукой на пол.
Слуцкер наклонился, пригляделся, взял шкворни и подал их.
Шкворни были тяжелые, холодные, холод их круглых металлических тел прошибал даже сквозь перчатку.
Евлампьев вложил их в петли и, опустившись на прилавок коленями, сполз на пол.
– А что, Емельян Аристархович, деньги-то очень нужны? – спросил Слуцкер.
– Деньги? – не понял Евлампьев. И вспомнил: а, это же сам несколько буквально минут назад говорил: «Деньги, знаете, понадобились».
– Да нужны, Юрий Соломонович, нужны. Не коммунизм еше все-таки.
– Так, может быть, снова ко мне в бюро? А, Емельян Аристархович? – Слуцкер потянулся и взял с прилавка свою сумку. – Первое января – вот оно, Новый год, снова на два месяца можно по закону. А? Прямо хоть со второго января. Женщины, как всегда, с детьми больными сидят, людей не хватает. Вы сколько здесь получаете?
– Да я пока…Евлампьев не знал почему, но ему не хотелось говорить об этом.Пока только аванс был. Вообще с выработки.
– Ну, примерно.
– Рублей девяносто, думаю.
– А на заводе – сто восемьдесят. Четыре месяца здесь – то же, что два в бюро. И вам хорошо, и нам. Ну?
Евлампьев зачем-то снова посмотрел на свои почерневшие пальцы. Посмотрел – и пошевелил ими.
Ничего он не чувствовал в себе, никакого отклика.
Весной нынче, когда Слуцкер пригласил поработать, как все возликовало в груди, как приподняло над землей, какою радостью неиссякающе било и било в душе, и не потому, что нужны были деньги, не так уж они тогда были нужны, а оттого просто, что снова окажешься в родном, привычном, снова окунешься во все это: кальки, синьки, рулоны ватмана на кульманах – среди чего прожил жизнь, чему отдал ее… и вот – ничего.
– Ну, так что, Емельян Аристархович? – повторил Слуцкер.
– Да нет, Юрий Соломонович, – сказал Евлампьев, уводя от него глаза.– Спасибо вам… действительно большое спасибо, и благодарен… но нет, чего уж… Что мне увольняться да снова поступать потом. Не резон. Не обижайтесь. ладно?
Сумка в руках у Слуцкера позвякивала бутылками – он подергал ее.
– Нет, не обижаюсь, – сказал он. Помолчал и спросил: – Что, это все из-за истории с балками?
«А из-за всего», – ответилось в голове у Евлампьева, но он не произнес этого вслух. Конечно, если не копать вглубь, то Слуцкер прав – из-за истории с балкамн. но не в них суть. они лишь вроде видимой части айсберга, суть в нном – что он уже ничто там, в прежней своей жизни, ноль, она принимает его в себя. но как принимает страна чужестранного гостя: все доступно, раскрыты двери всех музеев и магазинов, садись на любой номер троллейбуса и трамвая, кати, куда просит душа и глядят глаза, но все равно при этом ты чужестранец, потому что тебе недоступно главное: жизнь внутренняя, свершающаяся, в которой человек не так, может быть, свободен, как праздношатающинйся гость, но зато именно благодаря его действиям троллейбус бежит в эту сторону, а не в другую, в магазине продается то, а не другое, и в музее предложена на обозрение такая вот экспозиция, а не иная… Но не объяснять же это все Слуцкеру сейчас. Да и зачем вообще объяснять?..
– А что, кстати, – спросил он, так и не ответив на вопрос Слуцкера, – что та установка, которой я занимался? В какой стадии?
– А вот после праздника Лихорабов на монтаж уезжает. – Слуцкер понял, что Евлампьев не ответит ему, в глазах у него мелькнула было уязвленность, но он тотчас же одолел ее. – Клибман тут недавно на завод приезжал специально, проверял еше раз: вдруг мы самовольно балки вместо роликов сделали?
– Да что вы?! – Евлампьеву стало смешно.
– Да, приезжал. Следят. Если вдруг все нормально будет, они с Веревкиным себе на этом и докторские, гляди, состряпают.
– Если все хорошо будет, так черт с ними, пусть стряпают. – Мгновенная эта веселость из Евлампьева как утекла куда-то.Только ведь вот, уверен, не будет…Он наклонился, выдернул шнур рефлектора из розетки, и красные, раскаленные кварцевые трубки со спиралями внутри стали быстро сереть. – Пойдемте, Юрий Соломонович, что мы тут…
На улице было ясно, бело, сверкающе, и сизофиолетовый, налитый дымкой воздух, казалось, с тугой упругостью звенел от калившего его мороза.
– У-ух ты!.. – один за одним выдохнули Слуцкер с Евлампьевым, выбираясь из будки.
Евлампьев заложил засов, навесил замок, и они пошли по протоптанной им дорожке к калитке.
– Да! – вспоминающе воскликнул за спиной Слуцкер, когда они уже выбрались на тротуар и Евлампьев стал замыкать калитку. – Что список утвержден, все в порядке, вы знаете?
– Какой список? – обернулся от калитки Евлампьев.
– На госпремию список.
– А-а! – Евлампьев наконец одолел замерзший механизм замка и повернулся. – Что, в министерстве уже?
– В министерстве. Страшная рубка была. Сначала у нас здесь, потом в Москве. Но из ваших Хлопчатников до Москвы всех отстоял.
– А в Москве?
– Канашевым он поступился. Канашев ужасно хотел. Ходил к нему, знаю, разговаривал, сам в министерство звонил.
– М-да, – сказал Евлампьев. – Кто-то из министерских влез?
– Наверно.
– М-да…– повторил Евлампьев. Он как-то забыл об этом выдвижении, вспоминал иногда, но не о нем самом, а о похоронах Матусевича, об его лице в гробу, о дочери-полудурке… а уж о выдвижении – как об одном из разговоров в тот день, и лишь, и сейчас вдруг с удивлением обнаружил, что ему все-таки прнятно, что он остался, и если бы вдруг оказалось, что Хлопчатников поступился им, ему было бы больно.
Каково-то сейчас Канашеву… И ведь, главное, не поможешь ничем. Совершенно ничем. Вильников тогда еще все поговорить хотел – как бы перестраховаться, чтобы, если что, предпринять меры… Что здесь предпримешь? Было бы это в силах Хлопчатникова – точно бы он никем не поступился. Ни одним человеком…
– Спасибо за новость, Юрий Соломонович, – сказал Пвлампьев. Вымороженный воздух студено оплескивал небо. и Евлампьев пытался говорить, почти не размыкая губ. – Хотя, конечно, помните, в «Горе от ума» у Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
– Так какая же это печаль?
– Не печаль. А в том смысле, что жил-жил – и ничего, а теперь – жди-волнуйся. Да ведь чем дольше ждешь, тем больше надежд. Я это по займам, точнее, по ожиданию розыгрышных таблиц помню. Ну. в прошлый раз, думаешь, не повезло, так уж нынче-то… И ведь знаешь, что нет почти шансов, а ждешь. Чтобы не разочаровываться, лучше не иметь, чем иметь.
– Ну, теперь это не от вашей воли зависит, иметь или не иметь.– Слуцкер вытащил из-под воротника побольше шарфа, втянул голову в плечи и спрятал в шарф подбородок, перехваченный снизу тесемками шапки. Пальто у него было простое, невидное, с серым каракулевым воротничком, а шапка пыжиковая, большая, богатая. – Уж как хотите, а придется теперь ждать.
Молчание настало как бы само собою, – нужно было расходиться, невозможно было стоять на таком морозе да еще разговаривать…
Евлампьев пошел было не очень скоро, но уже через минуту почувствовал, что заколевает, и прибавил шагу, побежал почти, загоняя себя до одышечного жара. Та холодная тонкая игла, что прошила его давеча в будке, эдак легонечко, слабенько пошевеливаясь в груди, то и дело давала и давала о себе знать, н, когда ощушал ее, еше и еще прибавлял шагу, чтобы все исчезло, растворилось бы, как металл в царской водке, в этой бешеной ходьбе, чтобы не осталось ни о чем думать, кроме как о дыхании…
❋❋❋
Ночью Евлампьев с Машей проснулись от звонка в дверь.
Евлампьев сел на диване, одурело вслушиваясь в наставшую, как он вскочил, тишину, не понимая, был ли этот звонок на самом деле или только приснился ему, но Маша на кровати в другом конце комнаты, за мохнато топорщившимися еловыми лапами, тоже привстала, приподнявшись на локте, и смотрела, белея в темноте рубашкой, в его сторону.
– Что, звонят?! – спросила она испуганно.
– Да вроде, – уверясь, что это ему не приснилось, отозвался Евлампьев, нашаривая ногой тапки.
Он вышел в коридор, включил в прихожей свет и, подойдя к двери, прислушался. Там, с другой стороны ее, все было тихо, ни малейшего звука.
– Что? – все тем же испуганным голосом спросила за спиной Маша.
Она встала, вышла из комнаты и стояла в коридоре, шурясь от света.
Евлампьев недоуменно пожал плечами: да ничего вроде.
И тут же звонок над дверью взорвался оглушительной дребезжащей трелью.
– Кто там? – спросил Евлампьев, когда звонок стих.
– Я это, – как-то скороговорчато и невнятно ответили из-за двери.
– Кто «я»? – переспросил Евлампьев.
– Да я, папа, Ермак, – сказали из-за двери.Что ты, не узнаешь, что ли?
Евлампьев узнал.
Он оглянулся на Машу – узнала ли она? – она узнала, но не поверила себе и оторопело, с растерянно расширившимися глазами спросила:
– Рома?
Евлампьев сбросил цепочку, крутанул щеколду замка, одного, другого, и растворил дверь.
– Привет, – сказал Ермолай, поднимая с лестничного цементного пола чемодан и ступая через порог. – Можно, нет?
Глаза его старательно избегали быть увиденными.
Евлампьев захлопнул дверь, снова закрыл замки и заложил цепочку.
– Что случилось? – все еще оторопелым, но больше уже тревожным голосом спросила Маша.
Ермолай не ответил. Он поставил чемодан, медленно стащил с головы шапку, встряхнул ее, словно на нее нападал снег, бросил на полок вешалки и сказал врастяжку, по-прежнему ни на кого не глядя, непонятно – то ли всерьез, то ли усмехаясь:
– Хор-оша мадам! А шо-орох!..
– Что ты говоришь такое? – Маша глянула на Евлампьева, как бы требуя этим свонм взглядом его помощи. – Какая мадам?
Она уже привыкла к свету и почти не щурилась,
Евлампьев понял.
– Слева направо, справа налево? – сказал он, поднимая чемодан и переставляя его в коридор, чтобы в прихожей стало свободней.
– Именно! – Ермолай с опушенной головой, не снимая перчаток, начал медленно проталкивать пуговицы на полушубке в петли. – Еще хочешь? – И не стал дожидаться никакого ответа: – Дорого, а, казака огород? Слева направо, справа налево… Дорог, мадам, город! А ропот топора? А брак краба? А норов ворона? А норов ко-олок ворона!..
– Что, она тебя выгнала, ты здесь среди ночи огород городишь? – уже сердясь и все не понимая, что за бессмыслицу он несет, спросила Маша.
Ермолай поднял голову и посмотрел на нее. Потом повернулся и посмотрел на Евлампьева. Глаза у него, увидел Евлампьев, были сумрачно-усталы и несчастны.
– Это у меня добрая такая традиция! – принимаясь стряхивать с себя полушубок, сказал он, и опять было непонятно, то ли он усмехается, то ли вполне серьезен.Вваливаться к вам перед праздниками… Пускаете, нет?
– Ну конечно, о чем разговор, сын, – торопливо, боясь, как бы Маша не сказала сейчас чего-нибудь неподходящего, проговорил Евлампьев.
Ермолай был совершенно трезв, от него не исходило никакого запаха, только ясный, свежий запах принесенного с собой мороза.
Маша шумно, демонстративно вздохнула.
– Будешь спать?
– Да желательно бы, – не меняя тона, отозвался Ермолай. Прощелкал застежками сапог, распрямился и добавил: – Ночь все-таки.
– Вот именно, – сказала Маша и позвала Евлампьева: – Расставь раскладушку.
Раскладушка хранилась в комнате под диваном.
Маша вошла в комнату следом за Евлампьевым, включила свет, с маху открыла шифоньер и, бормоча себе что-то под нос, стала доставать с полки чистое белье для Ермолая. Евлампьев вытащил раскладушку, поднялся с коленей и, подойдя к Маше, прошептал на ухо, чтобы до Ермолая ничего не донеслось:
– Не надо с ним сейчас так. Ты же видишь – он как побитый.
– Ой, да ну а что он!..– в сердцах отмахнулась Маша, раздергивая перед собой простыню и осматривая ее. – Слова сказать нормально не может. Мадам да огород…
– А ты не понимаешь – почему?








