Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Вокруг бежали, сталкиваясь, извиняясь, огибая друг друга, люди, Евлампьев огляделся, вспомнил об арке в одном из домов совсем поблизости и, мелко перебирая ногами, пришаркивая от торопливости, бросился к ней.
Там уже собралась небольшая толпа. Все теснились у самого края арки, жаждя увидеть, как хлынет дождь, и, когда Евлампьев подбежал, чуть расступились, пропуская его вглубь. Евлампьев вскочил, встал у стены и перевел дыхание. Туча двигалась со стороны улицы, и со стороны двора арка полностью пустовала.
Гроз не случалось уже дней пять, солнце начинало палить, едва поднявшись над горизонтом, листья на деревьях, давно налившиеся зрелой зеленой силой, прямо на глазах сделались какими-то обвисло-тряпичными, термометр на раме кухонного окна показывал тридцать шесть градусов, и душа, уставшая было от этих бесконечных грозовых дождей, ливших ежедневно чуть ли не весь месяц, молившая до того об их окончании, вновь запросила их.
Евлампьев посмотрел на часы. В его распоряжении до ухода главного врача больницы оставался еще час. Вполне был нормальный запас. Гроза, как бы ни затянулась, едва ли могла громыхать целый час. Летняя быстрая гроза – налетела, побушевала и умчалась дальше; и даже если пойдут подряд несколько туч, можно будет добежать до больницы в перерыв между ливнями.
У него было прекрасное, парящее настроение. В больницу он ехал обменять непонадобившиеся пять ампул антистафилококкового гамма-глобулина, который единственно и вытащил Ксюшу с того света. У тех, которые добыл Виссарион, оставался запас годности всего в четыре месяца, а лечащий Ксюшин врач, когда Ксюша выписывалась, велела обязательно всегда иметь дома несколько ампул на случай рецидива. Рецидива могло не быть, но мог он и произойти – неожиданно, в любой момент, и в больнице, вот как случилось, когда привезли Ксюшу, антистафилококкового гамма-глобулина могло не оказаться. Маша со времени выписки Ксюши из больницы все названивала старшей сестре отделения, спрашивала – не поступил ли антистафилококковый, он все не поступал и не поступал, и вот вчера выяснилось, что поступил, с двухгодичным запасом годности, столько он в больнице, конечно, храниться не будет, Маша тут же перезвонила главному врачу, он разрешал в свою пору возле Ксюши круглосуточное дежурство, потому помнил ее – и дал на обмен согласие.
Близко, осветя сумеречную тьму под аркой мгновенным ярким светом, пыхнула молния, и вслед ей страшно, прямо над головой, будто разломился и рушится свод арки, грохнуло, покатилось, затихая, стихло, и в этот момент только что наставшей тишины с шипящим, пузырящимся шумом рухнула, услышал Евлампьев, со стороны улицы тяжелая водяная стена. Тут же она, без всякой заметной для глаза задержки, возникла с другой стороны арки, во дворе, и трава во дворе враз мокро и свежо вспыхнула, листья деревьев заплясали, задрожали под ударами бьющих, как пули, струй, но воды рушилось с неба столько, что уже через несколько секунд они намокли и, провиснув, покорно замерли, больше не сопротивляясь.
Со двора на улицу был наклон, и скоро под арку побежали, с журчаннем вихляясь в проложенных ими руслах, ручьи. Сухого асфальта с уличной стороны арки на всех столпившихся там стало не хватать, и люди зашевелились, запсреступали с места на место, и один за другим несколько человек перешли оттуда на дворовую сторону. Рядом с Евлампьевым, чуть позади него, смутно светясь пятном лица, встала женщина. Воздух под аркой напитался свежим, чистым запахом грозовой воды, остро покалывающим ноздри запахом озона Евлампьева переполняло счастливое, упоительное чувство буквально физического растворения в этом чистом, насыщенном водяными брызгами и озоном воздухе, он не мог держать его в себе, ему нужно было поделиться им, и он сказал, чуть повернув голову, поймав краем глаза смутное лицо женщины:
– Как чудесно!
Женщина не ответнла. Он и не ждал ответа, ему просто нужно было что-то сказать, но душе как бы требовалось подтверждение произнесенному, и он, все так же обернувшись к женщине, ответил сам себе:
– Чудесно!
Всплеснула светом, обрушивая одновременно на головы свод, молния, и в этом мгновенном резком свете, отбросившем черные резкие тени, лицо женщи. ны почудилось Евлампьеву знакомым, виденным где-то, и недавно. Он шел в больницу, и первым делом ему подумалось: из больницы кто-то? Но, прежде чем из памяти вызвался чей-либо зрительный образ, мозг сам подсказал ему, кто это.
Это была Людмила. Та, Ермолаева.
«А! Я знаю эту больницу. Я там недалеко…» – полыхнуло в нем в следующий миг этой вот яркой молниевой вспышкой: утро Первого мая, и они с похмельным, заявившимся вчера вдребезги пьяным Ермолаем: «Э-эт я!..» – вдвоем за столом на кухне. «Это там… это там ты сейчас… вот та женщина… Людмила ее?.. Она там живет?» – спросил он тогда Ермолая. И тот ответил врастяжку, грубо и хрипло: «Не-ет!..»› – так ответил, что почти стало ясно, что – да.
– Людмила! – позвал Евлампьев, и сердце, враз с се произнесенным именем, гулко бухнуло и заколотилось, замолотило грохочуще в грудную клетку.
Людмила повернула к нему голову.
– Вы мне? – спросила она, вглядываясь в него.
– Здравствуйте, Людмила, – сказал он, кланяясь и чувствуя, как в голове от жара прихлынувшей крови начинает звенеть. – Вы меня не узнаете? Это я, отец Ермолая.
– А, здравствуйте! – помолчав мгновение, отозвалась она – совершенно бесцветным, бесстрастно-холодным голосом, точно таким, каким ответила тогда у подъезда: «Пожалуйста, идите, куда вам нужно, мы не держим».
Евлампьев не знал, как ему говорить дальше. Что – он знал; боже милостивый, тысячи и тысячи раз он уже разговаривал с ней об этом, и до той нечаянной встречи у хватковского дома, и тем более после, он знал каждую свою интонацию в этом разговоре, каждую паузу, но как заговорить об этом, как начать – ведь так стыдно, господи, так, в конце концов, унизительно…
Но то, что ее голос, каким она поздоровалась, напомнил ему ее ту, у подъезда, помогло Евлампьеву: там, у подъезда, их свело мумиё, с мумиё и следовало начинать; едва ли Ермолай сказал ей, что его отец с матерью приходили туда же, откуда они сами вышли минутой раньше, да даже не едва ли, а точно, что не сказал, и она ничего не знает об этом, и можно, не боясь никаких возможных неловкостей, коснуться причины их тогдашней встречи.
– Мы вам, Людмила, – с трудом заставляя ворочаться каменный, неуклюжий язык, заговорил он, – очень мы вам признательны… ну вот за то, что вы мумиё… У нас несчастье, у сестры Ермолая, с племянницей его… он, кстати, раньше очень был к ней привязан… она теперь поправляется, и ей для поправки… очень мы вам, Людмила, признательны… – нисколько он не кривил душой, он чувствовал в себе все это: неважно, с каким настроением, с какой охотой сна приняла участие в доставанин мумиё, приняла – вот что существенно, и не было бы без нее этих пятн Ермолаевых граммов, и что из того, что они оказались напрасными, – то не ее вина.
– Пожалуйста! – сказала Людмила, когда он умолк, тем же бесцветным, бесстрастным голосом, и все – больше ни слова.
Евлампьев ждал – она добавит что-то еще, ну, может быть, что-то совершенно трафаретное, вроде «Надеюсь, пойдет на пользу», но она не добавляла, молчала, отвернувшись, вновь глядя на стеклянно-дымящуюся стену ливня в арочном проеме, и ему стало ясно, что больше она и не собирается ничего говорить, и если он не осилит себя вести разговор один, без всякой помощи с ее стороны, еще мгновение, другое – вообще не в состоянии будет поворотить язык, поддастся ее воле и потеряет дар речи.
– Лю-уд-мила!.. – запинаясь, торопливо проговорил он. – Посслушайте!.. Вы простите меня… но вы должны понять… ведь мы все-таки родители… это, собственно, настолько элементарно… ведь вы тоже, насколько мне известно, мать…
Она взглянула на него:
– И что из этого?
Это ее «и что из этого» было как нечаянно брошенный спасательный круг: какой-никакой диалог – н можно ухватиться за него, повиснуть на его поддерживающей подъемной силе.
– Ну, то есть просто-напросто как сами мать вы должны понимать: странное какое-то положение! – Звон в голове перешел в горячую тугую пульсацию, Евлампьеву казалось, он ощущает, как проталкивается в голове по сосудам кровь. – Согласитесь! Ермолай и вы, насколько нам известно, живете вместе почти год, а мы вас не знаем… и не знаем даже телефона вашего общего, адреса… вообще ничего о вас не знаем!
Пыхнула в отдалении молния, и в беззвучном ее недолгом свете Евлампьев увидел в твердых брызжуще-синих глазах Людмилы холодно-забавляющуюся усмешку.
– Другими словами, – сказала она,вас беспокоит, не связался ли ваш сын…
Нарастая, накатил гром, перекрыв обвальным своим грохотом все остальные звуки вокруг, и Евлампьев недослышал конца ее фразы.
– Простите, – наклонился он к ней, – «ваш сын» – и что потом?
– Я говорю,повторила она спокойно, – вас беспокоит, не связался ли ваш сын с какой-нибудь б…?
Евлампьева как ударило, какое-то мгновение ему думалось, что он ослышался. Она могла бы сказать «шлюхой», «потаскухой», «девкой» – да мало ли как, она вполне могла восиринять его слова в том смысле, в каком восприняла,вполне, но чтобы отозваться таким словом?..
– Простите, Людмила!..– смог Евлампьев наконец заставить себя говорить. И выходило, что он же еще перед нею и извиняется! – Простите, но я вовсе не о том… просто я говорю, что это естественно, и иначе ненормально, и вы как сами мать должны это понимать… совершенно естественно желание знать вас, быть с вами знакомыми, тем более что мы друг от друга не за сотни же километров…
– Ну, а зачем, собственно, знать? – перебила она, и в голосе, каким она это спросила, была теперь вот та, сквозившая в выражении ее глаз, холодная расчетливая жесткость.
– Простите, но это же…– Евлампьев смешался. У него снова едва не вырвалось «естественно» – в бог знает какой бы раз, и все он что-то просит и просит у нее прощения – за что? Раз она так недобро и даже враждебно с ним, то и он получает право. – Ну, а если это случится в свою пору с вашим ребенком, вы тоже будете спрашивать: зачем? – проговорил он, ему хотелось, чтобы вышло сурово и требовательно, но вышло все так же потерянно-недоуменно.
– Ну, до этой поры еще далеко, и мне о ней думать сейчас нечего. Наступит – там будет видно. Сейчас я должна о себе подумать. И с меня… простите, как вас по имени-отчеству?..
– Емельян Аристархович.
– А, да, Емельян… – Евлампьев понял, почему она так произнесла его имя : отчество Ермолая ей все-таки известно. – И с меня, Емельян Аристархович, вполне, знаете ли, достаточно знакомства с родителями прошлых моих мужей. Я живу с мужчиной, он мне нужен как мужчина – вот все мои с ним стношения, зачем мне тащить в мою жизнь еще целый хвост иных, которые будут меня только обременять?
Евлампьева ужаснуло, с какой простотой и легкостью она произнесла: «мужей». «Прошлых моих мужей»… Он даже недопонял до конца смысла всего остального, что она говорила еще.
– П-простите, – не замечая, что вновь неизвестно за что просит у нее прощения, и опять заикаясь, произнес он, – а-а сколько же у вас их было… мужей?
Воды в раскаленном молниевом сверкании и катающемся громовом грохоте рушилось на землю столько, что ручьям, несшимся со двора на улицу, уже не хватало их пачальных русел, они вспухали и захватывали все больыисе и большее пространство вокруг себя. Людмила, уходя от подкатившего к ногам потока, ступила ближе к стене и оказалась от Евламльева метрах в полутора, вновь превратив для него свое лнцо в смутное светлое пятно.
– Слушайте, Емельян Аристархыч! – Та холоднозабавляющаяся усмешка, что он заметил в ее глазах, появилась теперь и в голосе. – Вы ведь вынуждаете меня говорить вещи, от которых вам вовсе хорошо не будет.
– Нет, ну почему же… – бессмысленно проговорил он, сам не зная, что значат его слова: то ли то, что хуже ему, чем есть, не может быть, то ли то, что говорить она, коли слово обронено, должна в любом случае.
– Ну что ж, раз вы так настаиваете…сказала она через паузу. – Сколько у меня было мужей – это неважно. У другой может быть один, зато такой уж рогатый… С кем я сплю, с тем и живу – такой вас ответ устраивает? Я не умею по-приходящему. Терпеть не могу. Я домашняя женщина.
Шум ливня, с плеском хлеставшего об асфальт в трех буквально шагах, мешал Евлампьеву, и он шагнул к Людмиле поближе, ступив сандалиями в край потока. Подошва у сандалий была толстая, и ног вода пока не заливала.
– Вы хотите сказать, Людмила, что считаете Ермолая мужем?
– Естественно. Раз мы живем вместе. Ведем общее хозяйство.– Усмешка в ее голосе сделалась на миг смешком.
– И при этом… при этом… вы не считаете нужным… в его жизнь, его мир…
– Нет, не считаю,– снова перебила она, не дав ему договорить. – И именно потому вот, чтобы быть избавленной от подобных вещей, как наш с вами разговор сейчас.
Теперь до Евлампьева дошел смысл всего того остального, что она говорила тогда же, когда сказала про родителей прошлых своих мужей. Тогда это остальное словно бы скользнуло мимо его ошеломленного сознания, пролилось, как через сито, но что-то, видимо, все-таки зацепилось и удержалось, и теперешние ее слова все восстановили в нем. И все то, во что воображение – с тех, первых и куцых сведений о ней годовой уже давности и до толькошней буквально минуты – отказывалось верить, спасаясь всякими придуманными оправданиями ее, стало явным и несомненным.
– Простите, Людмила…– вновь не замечая, что обращается и обращается к ней с этого как бы заискивающего словца, что в конце-то концов даже и глупо, задыхаясь, сказал он. – Но ведь это… ведь это говорит о том, что вы его не любите… любить можно, лишь уважая, а если уважаешь, то принимаешь и мир, с которым человек входит в твой мир… Зачем же вы с ним живете?!
– Я бы, пожалуй, ответила, раз уж так вышло, что мы с вами все-таки разговариваем…голос у нее сделался тягучим, и «разговариваем» растянулось у нее на слоги.
– Но это было бы по-современному, а вы человек, судя по всему…
– Старомодный?
– Не совсем так, но допустим, что так.
– Ничего, я выдержу.
– Соответствует моим половым потребностям, – мгновение помедлив, сказала она, и Евлампьев, вглядываясь в ее лицо, не увидел на нем ни тени смущения.
Воды прибывало, и ноги ему стало заливать, но у него не было сил переступить на сухое.
– А что же вам… разве вам самой… вам не унизительно жить так: с мужчиной – и лишь. Не с человеком, а…
Он запнулся, он не мог произнести крутившееся у него на языке слово применительно к сыну. Но Людмила помогла ему.
– С самцом, – сказала она.
– Да, так. И ведь этим вы и его оскорбляете… ведь так!
– Ну что ж! – Полыхнула молния, и Евлампьев вновь ясно и отчетливо увидел ее властно-своевольное, с рыхловато-подплывшими чертами ярко-чувственное лицо.Не хочет быть оскорбляемым – может быть свободным от меня.
– А он, значит, хочет?
– Значит, да.
А ведь действительно так. Хочет или не хочет, но терпит и будет терпеть до конца – как уж обойдется судьба. Перебороть себя, переломить, пойти себе же наперекор – ничего у него не выйдет.
– Но ведь не вечно. Людмила, вы будете молоды. – Вода, заливавшая ногн, холоднла их, холод в ногах словно бы оттягивал кровь от головы, и дышать стало легче.
– Если вы будете с мужчинами только так, без всякого духовного…
– До этой поры, Емельян Арнстархыч, – она выделила голосом его имя-отчество, как бы этим его именем-отчеством проводя черту между собой и ним, – до этой поры мне тоже еще далеко, и думать мие о нсй пока нечего. Придет – подумаю.
– Это вам кажется, что далеко. Старость прнходит раньше, чем мы ее ждем.
– Подожду, – сказала она коротко.
И с деловитостью, ясно свидетельствовавшей о том, что с нее достаточно случившегося разговора, сыта им по горло, и, попытается Евлампьев его продолжить, она не поддержит его ни словом, добавила:
– Встаньте на сухое.
Евлампьев оглянулся.
Ручьи соединились, за спиной у него несся на улицу со двора один сверкающий бурлящий поток, и все, кто находился под аркой, сбились к ее стенам,у стен асфальт был повыше, и вода туда не доставала.
Евлампьев ступил в глубину перед собой и, вышагнув к стене, встал подле Людмилы.
«…Вот все мои с ним отношения, зачем мне тащить в мою жизнь целый хвост иных?..» – толклись у него в голове ее слова, вспомнившиеся теперь с такой ясностью, будто мозг, как магнитофон, записал их на некую пленку и теперь прокручивал ее.
Ливень резко, будто на небе привериули некий вентиль, убавил в снле, шум его сделался тише, и сквозь стеклянную его завесу проступили контуры внутридворовых строений. А следом быстро стало светлеть, за какие-нибудь полминуты совсем высветлило, и ударило солнце. Все, кто стоял под аркой, прижатые несущимся потоком к стенам, закрутили головами, нетерпеливо запоглядывали под обрез свода, пытаясь определить, когда же наконец кончит лить, и молодой мужчина, Ермолаева примерно возраста, сняв туфли и поддернув брюки, сходил босиком к краю арки, попытался высунуться осторожно наружу, но ливень ему не дал, и он ни с чем вернулся на свое место.
Людмила тоже, когда все зашевелились, закрутили головами, глянула в одну, другую сторону, постояла – и снова глянула, и Евлампьев, улучив момент, когда она была лицом к нему, спросил:
– Простите, Людмила, но почему же вы нарушили ваш принцип – помогли с мумиё? Ведь это уже те самые, иные отношения.
Мгновение она смотрела на него с недоумением: казалось, она забыла об их разговоре и сейчас мучительно вспоминает, о чем же он был.
– Ну! – сказала она наконец. – Вы меня что, за монстра какого-нибудь принимаете? Мне за ним не на скалы лезть, позвонить да попросить – почему же мне не сделать этого?
Мужчина, ходивший к краю арки смотреть на небо, подвернул брюки и, держа туфли в руке, снова пробрел по воде до самого дождя. Он высунул наружу свободную руку, пошевелил пальцами, постоял какой-то миг, раздумывая, сказал, быстро обернувшись:
– Все, это только для сахарных, – и пошел, взбивая ногами искрящиеся на солнце буруны.
Все под аркой вновь зашевелились, заговорили и один за другим стали снимать обувь. По улице, как и здесь, под аркой, неслись водяные потоки, и пройти можно было только босиком.
Людмила, помедлив немного, тоже сняла босоножки – одну, другую, устроила их в руке поудобнее, пощупала ногой воду, и Евлампьев испугался, что опа уйдет сейчас и он не успеет даже занкнуться о том – главном, может быть,о чем, коли встретились, не заговорить он просто не нмел права.
– Погодите, Людмила, погодите! – торопливо проговорил он и невольно взял ее за руку.
Она высвободилась и вопрошающе посмотрела на него своим холодно-бесстрастным, отстраняющим взглядом, будто и не было у них никакого разговора несколько буквально минут назад и вообще Евламньсва оца даже не знает.
– Погодите, Людмила, – погодите!..повторил он. – Уж раз мы увиделись. Раз получилось так… Вы должны понять… Мы все-таки старые с женой люди… мало ли что… мне не хочется об этом говорить, но мало ли что с нами… а Ермолая даже и не найдешь… Дайте ваш телефон! Адрес ли… Я вам обещаю: мы вас не будем, ручаюсь вам, не будем тревожить… но знать мы должны, обязательно… и вы ведь должны же понимать это!..
В бесстрастном лице ее словно бы что-то дрогнуло.
– О боже! – сказала она, отводя от Евлампьева глаза и вновь возвращая их к нему. – Не будете… Я надеюсь. А рабочий мой телефон вам про запас – двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.
«Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.., двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть… – в нспуге заповторял про себя Евлампьев. Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…».
Он боялся, что забудет, не сможет запомнить все эти цифры в правильном их порядке, а никакой ручки или карандаша, чтобы записать, с собой у него не было. «Интересно, а кем она работает?» – вспомнилось ему в следующий момент Машино, и он спросил, ему показалось, что он лншь подумал об этом, но он спросил:
– А что это за телефон, Людмила? Вы кем работаете?
– О бо-же! – снова сказала она, с расстановкой и вновь уводя глаза в сторону. – Экскурсоводом! Все? Достаточно? – И, не взглянув больше на него, не попрощавшись, ступила в поток и пошла, высоко поднимая ноги.
Евлампьев остался под аркой один. «Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть, – повторял он про себя. – Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…»
Потом он нагнулся, подвернул брюки и, чувствуя, как пробегает на каждый шаг между ступней и сандалией плоская струйка воды, пошел на улицу.
Дождь почти совсем кончился, тяжелая лиловоклубящаяся туча уползла, оставляя за собой совершенно чистое, младенчески ясное небо, солнце, как и до грозы, было раскаленно-паляще, и в воздухе уже стояли, поднимались от только что пролившейся воды душные, перехватывающие дыхание испарения.
Сандалии на ногах были мокрые до последнего шва, мокрые были носки, мокрые были обшлага брюк, липшие к щиколоткам, – сил идти в больницу не было никаких. Но нельзя было не идти, и он заставил себя.








