Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
С ним никто не здоровался, и он тоже не смотрел, не косился в сторону газона, чтобы не пропустить, не обидеть знакомых – не с кем было здороваться. В прежнем доме, где прожили одиннадцать лет, до шестьдесят пятого, там были знакомы со всеми, в этом же, хоть и прожито уже тринадцать лет, все знакомые – те, что на одной лестничной площадке. И почему так вышло? Бог его знает. Раньше все вроде хотели знать друг друга, кто в какой квартире живет, где работаст… а теперь никому ни до кого не стало дела. Ну, выйдут вот так на субботник-воскресник, помашут лопатами, опять каждый сам по себе,ин разойлутся. Да и часто меняться стали: то, глядишь, машина стоит – выгружаются, то стоит – загружаются…
У самого подъезда Евлампьева все же окликнули:
– Что, сосед, и ты, Брут? – с эдакой покровительственной фамильярной веселостью.
Евлампьев ириостановился и посмотрел на окликнувшего. Это был средних лет краснолицый мужчина в тесном ему на груди и оттого не застегнутом на верхние пуговицы защитного цвета ватнике, лицо его Евлампьеву было незнакомо.
– Я вас не понял,сказал Евлампьев.Почему Брут?
– И ты, говорю, не против? – кивнул мужчина на сетку с бутылками и захохотал с радостным довольством, сам уже, видимо, принявший по случаю субботней невзаправдашнесй коллективной работы какое-то количество «грамм».
– А,понял Евлампьев. И кивнул: – Да, и я, Гай.
– А Гай здесь при чем? – все с тем же покровительственным довольством снова хохотнул мужчина.
– Ну, не Цезарь же, – сухо сказал Евлампьев, повернулся и пошел к подъезду, оставив мужчину в недоумении. А может быть, и в обиде, – что-то такое мелькнуло на его лице, когда он сказал ему про Цезаря… Он ведь в конце концов не хотел его обижать, Евлампьева. Он от полноты чувств, от избытка душевной бодрости крикнул. Но, с другой стороны, почему эта его душевная бодрость оборачивается хамством. Каким-то благодушным, им самим, конечно, незамечаемым, но хамством? Никак он не мог пропустить мимо себя человека, чтобы не унизить его своей идиотской шуткой. «И ты, Брут!..» А при чем здесь Гай, при чем Цезарь, попытался сообразить, что Гаем —и как еще – назвал бы Брут Цезаря, если 6 отвечал ему, потому что Гай Юлий Цезарь – вот полное имя полководца, на это уже ни благодушия, ни чего другого не хватает… тут уже сразу сам в обиду…
У Евлампьева, когда подходил к дому, было совершенно весеннее, умиротворенно-светлое настроение, короткий этот дурацкий разговор у подъезда будто выбил в нем некий клин, державший собой настроение, и, закрыв подъездную дверь, начав подниматься по лестнице на четвертый свой этаж, почувствовал, что все в нем как-то огрузло, опустилось, увяло словно бы… Ах ты, господи, что пробегал за этим вином, все уже давно собрались, наверно, то-то ловко: все собрались, а именинника нет…
Дверь открыл Ермолай.
– Ну, пап, тебя только за смертью посылать, это точно, – весело сказал он, беря из рук Евлампьева сетку и приподнимая ее, чтобы поглядеть марки вин.Все уже в сборе, все рвутся чествовать, а где именинник?
Ну вот, конечно…
– Да видишь вот, проискал, проходил… – пробормотал Евлампьсв.
Не окликни сго тот красномордый, те же слова он бы сейчас произнес с удовольствием, с радостью, с такою Даже некоторой похвальбой – вот, достал-таки, – а вместо этого оправдывается и в самом деле испытывает неловкость…
Из коридора, протиснувшись мимо Ермолая, в прихожую вышла сестра Галя.
– Ну, здравствуй, Леня, здравствуй, – сказала она: дождалась, когда он высвободится из пальто, повесит его, и, обняв Евлампьева за шею, крепко поцеловала в угол губ.—Мы уж тебя заждались. Маша уж даже беспокоиться начала, не случилось ли что.
Сестра была старше Евлампьева на три почти года и всю жизнь так и держалась с ним старшей, ответственной за все его дела и поступки.
Ермолай ушел отнести сетку с бутылками на кухню и на смену ему в прихожую вышла Елена.
– Здравствуй, папа, – сияя своей упругой жизнелюбивой улыбкой, сказала она, взяла его за плечи и поцеловала в щеку. Евлампьев потянулся было тоже обнять ее и ответно поцеловать, но она уже отстранилась. – Что ты искал это вино? У нас соседка завсекцией, позвонил – я бы принесла, даже сухое бы.
– Да зачем… вот достал же, – отыскивая на скамейке под вешалкой свои тапки, опять пробормотал Евлампьев,
– Папа у тебя всегда все сам, -произнесла над его головой сестра.Это, я помню, с детства, вот еще совсем маленьким был…
Стол в комнате был уже накрыт, только еще не стояло на нем бутылок, на стульях возле, развернув их к столу спинками, сидели муж сестры Федор и зять Виссарион.
– Привет, Емельян, привет, – поднимаясь, пожимая Евлампьеву руку и похлопывая его другой рукой по плечу, сказал Федор. Говоря, он по своему обыкновению улыбался ухмыльчивой, как бы иронической, чуть кривоватой улыбкой. – С днем тебя, значит, появления на свет божий? Сколько тебе шлепнуло-то?
– Да нынче тридцать три,сказал Евлампьев.
– Ну-ну! То-то я вижу – молод что-то, братец, молод! – снова похлопывая Евлампьева по плечу, засмеялся Федор.
Это у них был такой, давний уже, ритуал: Федор, будто не знал, спрашивал, сколько же лет имениннику, Евлампьев несусветно занижал, и Федор тогда говорил, всегда одно и то же: «Молод, братец, молод!»
Впрочем, Евлампьев знал, что он рядом с Федором действительно смотрится молодо: его и никогда-то не тянуло к вину, а урезанный на две трети, искромсанный желудок ограничил его в потреблении спиртного только праздниками, Федор же, особенно это было в войну и лет пятнадцать после нее, пил крепко, часто, порою чуть ли не ежедневно, и теперь, при разнице в четыре года, у Евлампьева было хоть и желтовато-бледное, но все же еще достаточно гладкое лицо, у Федора же лицо было как изжеванное: с дряблой, обвисшей кожей, все в наползающих друг на друга бороздах и складках, будто составленное из отдельных лоскутов.
– Здравствуйте, Емельян Аристархович, – дождавшись, когда Евлампьев освободится, поклонился зять. Поклонился он с обычным своим тихим достоинством, которое вообще было во всех его неторопливых, даже как бы замедленных движениях, и руку протянул не прежде, чем подал свою Евлампьев.
Он всегда, еще с той поры, когда ухаживал за Еленой, нравился Евлампьеву, Евлампьев любил видеться с зятем и, видясь, поговорить с ним о том о сем, и они, наверное, могли бы даже жить вместе, ужились бы, это Елена не хотела – требовала разменять ту, прежнюю квартиру, и то, что Ксюше тогда, когда нашелся вариант, было всего девять месяцев, это ее тоже не остановило.
– Ксюша не пришла? – спросил Евлампьев, хотя уже ясно было, что не пришла.
– Поздравления,развел руками зять.Такой, Емельян Аристархович, возраст… Ей скучно. С одной стороны – уже скучно, с другой – еще: не доросла еще, чтобы ценить родственное тепло таких вот…он на секунду замялся, подыскивая слово, и закончил: – Собраний.
И так это им было сказано и такое, что происшествие у подъезда разом ушло из Евлампьева, вымылось из него, как песок водой, ничего от себя не оставив, и он вновь почувствовал в душе праздничное, возвышенное парение.
– Так что ж,сказал он, сжимая перед собой одна в другой руки, как бы притушивая это вспыхнувшее в нем возбуждение. – Раз все в сборе, давайте за стол?! Маша! – пошел он на кухню. Жена, вся красная от жара нагревшейся плитой кухни, что-то еше ставила на противне в духовку.Маша, может быть, уже за стол?
– Все, – сказала Маша, закрывая духовку и разгибаясь. Снимаю фартук. Садитесь.
Ермолай, обставившись бутылками, вытаскивал штопором из горлышек пробки.
Евлампьев взял у него открытые бутылки, прошел с ними в комнату, поставил на накрытый стол, и стол стал иметь привычный, вполне законченный праздничный вид. Маша не была, в общем-то, такой уж особенной кулинаркой, но два-три салата, винегрет, соленые грибы, натертые свекла и редька со сметаной, не говоря о нарезанных аккуратными кружочками и красиво положенных один на другой по окружности тарелки двух сортах колбасы, – то, что положено для всякого праздничного стола, это все было.
За столом распоряжались, как обычно, Федор с Ермолаем.
– Первая, мой молодой друг, – говорил Федор Виссариону, наливая ему «Экстры»,всегда должна быть водочка. Водочка – мать порядка, так у меня один мастер говорил. Помнишь, Галь, – посмотрел он на жену, – Водолейкина, как он говорил?
– Водолейкин-то? – переспросила Галя. Ну как же. «Водочка – мать порядка»… Любимая приговорка. Да их у него полно было. Целая философия. Он еще, знаешь, Саня, как говорил… ага, вот: «Земля не на трех китах – на водке держится», «Любите водку – нсточник знания»…
Федор уже наполнял рюмку Елене.
– А ты, крошенька, – говорил он, внимательно следя, чтобы не перелить, – ты с детства была умна и водочку любила. В сорок пятом, помню, на Седьмое ноября собрались мы у твонх родителей, тебя тоже за стол, на подушечку, ты все глядела-глядела, хвать у отца стопку – и в рот.
– Да бросьте, дядь Федь, – засмеялась Елена. – Выдумывасте все. Уж в какой раз рассказываете -никто, кроме вас, не помнит.
– Ну сейчас-то потребляешь?
– Сейчас – разумеется.
– А все хорошие наклонности, крошенька, чтоб ты знала. заклалываются в детстве.
– Так, все готовы? – спросил Ермолай, оглялывая стол. Удостоверился, что все, взял свою рюмку и, держа её за ножку, поднялся. – Тогда я по праву… хм, по какому праву?.. по праву продолжателя рода, нашелся он.
– Пока еще не продолжил, – помахал указательным пальцем Федор.
– Это я свой не продолжил, – поглядел на него Ермолай. Или, так сказать, дальнейшее развитие. А отцовский род я продолжил, как же… вот, одним уже фактом собственного существования. И по этому праву, – сыграл он голосом,отхватываю себе право первого тоста и хочу сказать, пап…
Сын говорил обычные, трафаретные слова о здоровье, о счастье, о долгих годах жизни, Евлампьев слушал и не слушал, он думал о том, что есть в этом какаято ложь – в таких вот застольях по поводу дней рождения, какаято неестественность, от которой нехорошо всем, и все в то же время это скрывают,надо говорить какие-то слова, стараться вложить в них побольше чувства и искренности, а всякое чувство и искренность лишь тогда не фальшивы, когда не облечены в словесную плоть, они могут жить лишь внутри человека, в его душе, и, выходя наружу, тотчас гибнут. Громким голосом сподручно отдавать приказы, но не счастья желать…
– … А твое, папа, счастье будет и нашим счастьем! – закончил Ермолай и потянулся своей рюмкой к рюмке Евлампьева.
– Сласибо, сынок, – сказал Евлампьев, вставая и чокаясь с ним, и жена тоже встала, и сестра встала, и Федор – все, и, чокаясь с ними, Евлампьев подумал, что и это ведь ложь – его счастье будет счастьем его детей. Даже если наоборот – так и то неправда, хотя теперь-то уж, в таком его возрасте, близко к ней… а так, как выразился Ермолай, – это вообще лишь одна красивость.
Но вслух он ничего такого не сказал. Он пригубил вино и сел. Маша с Галей тоже лишь пригубили, Фелор же, хотя сму и нельзя было, выпил до дна, и все остальные тоже выпили до дна.
– Слушай, Емельян, – сказал Федор, откидываясь на спинку стула и таская вилкой с тарелки осклизлые, мокро блещущие шляпки и ножки соленых грибов. – Вот сколько уж мы с тобой лет породнились, а все не верю: ты в самом деле, что ли, Ленку с Ермаком так назвал, чтобы три «Е» было?
Все за столом засмеялись.
Это была старая, тридцатилетней уже давности, всегдашняя на днях рождения Евлампьева или Маши шутка Федора, всякий раз думали, что уж нынче-то Федор точно не повторит ее, но он всякий раз повторял, иногда под самый занавес, прощаясь, в пальто и шапке, сегодня же вот пустил ее в самом начале.
– Чтобы триедины, Федя, были в своей сущности, – обычной же своей фразой ответил Евлампьев.
– Это как господь бог, что ли? – делая вид, будто он впервые слышит все это, спросил Федор. А в какой «Е» у них святой дух сидит, я с ним побеседовать хочу. Где у тебя, Ленка, святой дух? – посмотрел он, прищурясь, на Елену. Одну только плоть вижу.
Елена, привзвизгнув, откинулась всем своим большим, пополневшим за последние годы телом на спинку, зажала рот – смех распирал ее до икоты.
Смеялась Маша, смеялся Ермолай, Галя смеялась, Виссарион, и Евлампьев тоже. Продолжение шутки у Федора всякий раз бывало разное.
– Естественны, единственны и ершисты, расшифровал Евлампьев формулу триединства, в чем не было никакой надобности, потому что все также знали эту придуманную им расшифровку, но Евлампьев всякий раз с каким-то чувством вины перед детьми полагал себя обязанным напоминать ее.
Это чувство вины проистекало, видимо, из невозможности объяснить мотивы, по которым были детям выбраны имена, чисто логически. «Елена» – это имя было общеупотребительно, и Маша лишь потом, задним числом сообразила, что все инициалы у нее начинаются с одной буквы, за «Ермолая» же пришлось выдержать настоящую битву («Ну как, как, Еремой его называть, да?» – кричала Маша), а все дело в том, что он просто не мог совладать с собой, не назвать их на «Е», когда оно, это «Е», так и просилось, такая возможность: Елена Емельяновна Евлампьева —Е. Е. Е., Ермолай Емельянович Евлампьев – Е. Е. Е. Зачем сму это было нужно? Чтобы как-то выделить, поставить на них тавро некоей особенности, раз такая возможность сама плыла в руки?.. Смешно. Правда, и в самом деле все всегда удивлялись, замечая нх инициалы, но по сути-то – смешно: какая в этом особенность, форма без содержания… и Федор прав в своей иронии…
– Кстати, – сказал Ермолай,а мне мое имя сейчас очень даже нравится. Сейчас вон пошли называть Антонами да Ксюшами,мотнул он головой на сестру, – и я со своим – лучше просто не надо. Не Петр там какой-нибудь, не Виктор, не Анатолий…
– Не Виссарион, – вставил Федор.
Все опять засмеялись, и сам Виссарион тоже.
– Слушай, Саня,спросила Галя,а ты не пробовал поменять имя? Сейчас вроде бы разрешают. Я одну Сталину знала, теперь она тезка мне.
– Зачем? – зять, улыбаясь, пожал плечами. Я назван в честь Белинского.
– А как тебя дразнили? – спросил Ермолай.
– Сарой.
– А меня Еремой. Тоже обидно. Позовут из окна: «Рома, ужинать!» – а тебе: «Ерема, жрать иди». Придешь домой после этого – и ничего в рот не лезет.
– По-моему, мой молодой друг, слово произнесено кстати.Федор взял бутылку с водкой и снова стал разливать. Именно: что-то не лезет. По-моему, надо смочить. Сейчас мы смочим, Леня, – посмотрел он на Евлампьева. Подмигнул ему, прищурясь, и толкнул в бок жену.Галка, ну-ка двинь тост.
За столом установилась тишина, и только булькало наливаемое сейчас Ермолаем в рюмки вино.
Сестра поднялась, провела сухой, сморщенной рукой с красновато-глянцевой кожей по жидким, разведенным на широкий пробор посередине головы темно-песочным, крашеным волосам, глянула на сидящего в центре стола Евлампьева и сказала:
– Что ж, Леня… идет время… Вот уж у нас с тобой внуки подрастают… мы-то с тобой все-таки счастливые, до каких лет дожили…
Она стала говорить о том, что вот из всех братьев он у нее остался единственный, брат Леня, и вообще из всей родни он остался один близкий, и она благодарна судьбе, что хоть он-то остался… то, о чем часто говорила на родственных застольях, но на этот раз – каким-то затрудненным, прерываюшичмся голосом, и вдруг разрыдалась, закусив губу, зажмурив глаза, рюмка дрожала у нее в руке, и из нее расплескивалось на скатерть.
Маша. громыхнув подпрыгнувшим стулом, вскочила и побежала, приседая, на кухню за валерьянкой, следом за нею, выбравшись из-за стола. ушла и сама Галя, Федор в ответ на взгляд Евлампьева с недоуменно-иронической улыбкой развел руками. тоже встал, потоптался и пошел к женщинам. Стол распался.
Ермолай, заметил Евлампьев. глянул. осторожно поддернув рукав пиджака, на часы, постучал донышком рюмки о стол, посидел, потом быстро опрокинул ее в себя, передернулся, втянул воздух ноздрями, поставил рюмку, снова глянул на часы и, поднимаясь, позвал Евлампьева:
– Пап, можно тебя?
Они вышли в коридор, и Ермолай сказал, виновато улыбаясь:
– Мне, понимаешь, пап. уходить нало… Я, понимаешь, я думал, что часика полтора посижу все же, приехал… а видишь, пока сели… задержались… теперь уж мне прямо бежать…
В груди у Евлампьева заныло. Он положил сыну руку на плечо, провел по нему, похлопал и спросил, заглядывая в глаза:
– А что… остаться – никак?
– Никак, пап.сожалеюше пожимая плечами, проговорил Ермолай. – Ну вот совсем никак…
– Ага… ага.Евлампьев снял руку с его плеча н отступил в сторону, освобождая дорогу в прихожую.Ну что ж, сын, я понимаю… За подарок спасибо.
Жена от себя подарила ечу сандалии для лета, Галя с Федором – бумажник, Елена с Виссарионом – пижаму, а Ермолай вот – теплую байковую рубашку.
На кухне звякали стеклом. Маша суетливо ходила туда-сюда, Галя сидела на табуретке, привалившись к стене, приложив к сердцу руку.
Евлампьев щелкнул выключателем, зажигая в прихожей свет. Ермолай уже одевался: напяливал громадные, сорок четвертого размера, коричневые ботинки-сапоги с большой медной бляхой сбоку, заправлял в них на манер бриджей брюки. Управился, снял с всшалки дубленый белый тулуп, перешитый из офицерского полушубка, широко взмахивая полами, вдел руки в просторные мохнатые рукава, сдвинул ворот тулупа на спину, закинул на шею шарф. Экая детина, господи! Тридцать лет… А ведь так это еще все помнится: как умещался, запеленатый, на одной буквально руке, этакий кокон беспомощный… на одной руке, да, бровок нет, глазенок не видно, не плачет – пищит, как положишь в колыбельку, так и будет лежать, этакий беспомощный…
– Ну, пап…потянулся к Евлампьеву сын с высоты своего роста.
– Давай, Рома, давай…
Они поцеловались – второй раз нынче по случаю дня рождения! – Евлампьев вздохнул, а Ермолай повернулся и стал открывать дверь. Он уже открыл ее, занес ногу над порогом, но вновь повернулся лицом к Евлампьеву и сказал озабоченным тоном, скороговоркой, как бы между прочим, глядя на Евлампьева размывчивым, ускользающим взглядом:
– Да, слушай, пап, пять рублей взаймы не найдешь? А то, понимаешь, нужно, а у меня… А?
Евлампьев помедлил мгновение, шагнул к вешалке, отыскал свое пальто и порылся в кармане. У него была привычка, ходя по магазинам, складывать сдачу прямо в карман. В кармане лежала мелочь и две трешки.
– Если вот так? – спросил он, показывая сыну деньги.
– Шесть? – спросил Ермолай. Давай шесть, надежней будст. И поблагодарил Евлампьева все той же торопливой озабоченной скороговоркой: – Спасибо, пап. Очень, понимаешь, нужно…
Он переступил через порог, повернулся, подмигнул Евлампьеву, приложив руку к шапке, и другой рукой потянул ручку двери на себя.
– Я почему заплакала, ты извини, Леня, мне сегодня наши с тобой папа с мамой приснились, и мама с таким упреком меня спрашивает: «Что ж вы с Леней Игната-то с Василием не уберегли?» Я ей. говорю: «Да ведь вы же знаете все, вы уже после них умерли, как мы их сберечь могли? Ведь какие годы были». А она головой качает и говорит: «Не захоте-ели…» И отец тоже головой качает. Молчит и качает…
– Да, сказал Евлампьев,да, я понимаю, что ты, Галя… И сам по себе знаю: как приснится такой…
Застолье вошло в свое обычное русло – ели, хвалили салаты, винегрет, качество засолки грибов, возникал на минуту-другую сторонний разговор и снова сходил на похвалы столу, Маше было приятно, и она все предлагала: «Саня, положить еще?», «Галочка, тебе?», «Федя, еще салату, давай?»
– Папа, а чего все-таки Ермак-то ушел? – спросила Елена. Она сидела, облокотившись о стол, держала кончиками пальцев за самый краешек кружок колбасы и объедала его по окружности, откусывая малюсенькие зазубренные серпикн.
– Да, видимо, надо… – с уклончивостью вполголоса отозвался Евлампьев.
– Ну да, надо. У него там со своей пассией какоенибудь увеселительное мероприятие – и его он отменить никак не может.
– Охолонись, – Виссарион, обняв жену, с улыбкой похлопал ее по плечу. Не судите других, да не судимы будете. Мы ведь не знаем, что у него и как. Сколько смог, столько и побыл. Подарок принес… Главное ведь внимание. Так, Емельян Аристархович?
– Так, – сказал Евлампьев.Конечно…
Зять напомнил о подарке, и Евлампьев подумал о том, что если не всю стоимость подарка, то большую ее часть Ермолай себе вернул. Что говорить, не отдаст он эти шесть рублей, никогда не отдавал… Но подумал Евлампьев об этом без всякой горечи, – давно уже все это было привычно и стало даже как бы в порядке вещей.
– Ну, Машенька, ну, королева, ну, кормишь! – сказал Федор, начисто обметая свою тарелку куском хлеба, насаженным на вилку.Так и боюсь все время, что вилку проглочу. Что тогда делать будем? Ведь брюхо придется вспарывать.
– А и вспорют, – засмеялся Евлампьев.Подумаешь. Видишь, снжу потрошеный, и ничего.
Федор тоже засмеялся.
– То-то, что ничего. Сидишь – и не ешь ничего, я ж вижу.
– А вот я на картошечку навалюсь.Евлампьев хитро сощурил глаз и громко причмокнул, показывая, что не положил, нет, Федор его на лопатки, вовсе нет.
– Ой, Леня, как мама во сне сказала… «Не захоте-ели!..» – снова вспомнила сестра.
В дверь позвонили – долгим, требовательным, бесцеремонным звонком.
– Ермак вернулся?! – лихим голосом, заранее не веря в свои слова, воскликнул Федор, поворачиваясь к Евлампьеву.
– Какой? – отодвигая стул и выбираясь из-за стола, отшутился Евлампьев. С дикого брега Иртыша?
Звонок и в самом деле был слишком хозяйский. Но сын, конечно, коли ушел, не вернется. Телеграмма, может быть, подумалось Евлампьеву, пока он шел к двери.
На дни рождения последние годы ему обычно приносили две телеграммы: одну – от старого друга юности, с которым учились еще в техникуме, Мишки Черногрязова, уехавшего после войны в Запорожье на восстановление и как в воду канувшего на целых тридцать лет, а вот года три назад, по выходе на пенсию, приславшего письмо, другую – от Григория. Хваткова, молодого парня, бывшего его подчиненного; он еще до ухода Евлампьева на пенсию завербовался куда-то на Север начальником мехколонны и неожиданно для Евлампьева, появляясь изредка в родных краях, стал звонить ему и заходить.
Евлампьев не ошибся. Телеграммы при этом принесли сразу обе. На одной время приема стояло 10.30, на другой – 13.50.
Черногрязов прислал, как обычно, стандартный, консервированный текст – «Поздравляю… Желаю…»; Хватков, как обычно же, написал без всяких условностей и не экономя на предлогах: «Жить долго хорошо светло плевать на жлобов летом собрать бочку грибов».
В прошлый свой приезд, минувшим летом, он уговорил Евлампьева пойти с ним за грибами, точнее – поехать; выехали с вечера, всю ночь не спали, Евлампьев еле притащился домой, но с полной, выше краев, корзиной.
В комнате за столом Федор с Виссарионом обсуждали отношения с Америкой. Впрочем, обсуждал один Федор, Виссарион же, глядя на него, говорил с обычной своей мягкой улыбкой:
– Я ничего не решаюсь прогнозировать, Федор Павлович. Я ведь не специалист.
– Так а я специалист? – усмехался, шуря глаза, Федор.Ты свое мнение скажи.
– Ну, как я говорить свое мнение буду, на чем оно основываться будет?
– Что, Леня, телеграмма? – спросила Евлампьева сестра. – Странный он какой, этот твой бывший подчиненный,сказала она, прочтя поздравления.«Плевать на жлобов, летом собрать бочку грибов»… Как-то даже фамильярно, знаешь ли. Все-таки у вас разница в возрасте.
– Да он, действительно… хотя это у него не фамильярность… – Евлампьев хотел было объяснить ей, что такое Хватков, но передумал: в одном слове не выйдет, а десять ни к чему.
Маша с Еленой принесли первые тарелки с горячим. От котлет еще шел пар, и запах был остр н будоражаще-крепок.
Когда снова все собрались за столом, Евлампьев взял свою рюмку и поднялся:
–Позвольте теперь мне…
Он говорил то, что у него было на сердце: о том, что он любит всех, счастлив всех видеть здесь, за столом, а выходило, видел он, взглядывая на себя со стороны, так же трафаретно и плоско, как и у сына, и у сестры… но что же было делать…
Все шло своим чередом, как всегда. За горячим последовал небольшой перерыв, в который посмотрели по телевизору конец хоккейного матча чемпионата страны, затем – чай с домашними сладкими пирожками, небо за окном густело, наливалось синевой, и в какой-то миг совсем темно сделалось в комнате, и включили свет.
На улице, когда вышли проводить до трамвая-троллейбуса дочь с зятем и Галю с Федором, стояла уже полная ночная темнота, неслась в редких прозрачных тучах луна, в прорехах облаков светились звезды.
У земли начало подмораживать, но в воздухе пронзительно свежо пахло талой водой. Евлампьеву вспомиилось то его дневное состояние светлой умиротворен. ности, когда он шел с бутылками из магазина, и он опять подумал, что все как обычно в нынешний день его рождения, как всегда, и это ему знак, что по-обычному пройдет и наступивший шестьдесят четвертый его год…
4
– Тебе какой-то Слуцкер звонил, – сказала жена.
Евлампьев только что вернулся с утреннего обхода магазинов и пришел на кухню разгружать авоськи. Он с юности любил авоськи – за то, что, отправляясь в магазины, можно сунуть ее в карман и идти вольно, с пустыми руками, и сколько Маша ни убеждала его брать с собой сумку, с которой, по ее, было удобнее и в которой не так все мялось, привычке своей Евлампьев не изменял.
– Слуцкер… хм, Слуцкер… – бормотал он, выставляя на стол бутылки с молоком, баночки сметаны, пакеты крупы, выкладывая сверток с колбасой.Что-то не вспомню. А что говорил?
– Да ничего, – сказала Маша.– Спросил, есть ты или нет, извинился и пообещал снова позвонить.
Она сндела на табуретке у стены, на глазах у нее были очки, в руках книга; когда Евлампьев пришел, она читала, облокотившись о стол, далеко отставив книгу от себя, он узнал этот аккуратный маленький серый томик – Пушкин, старое, довоенное, середины тридцатых годов издание, купленное ею еще до их знакомства и которым она очень дорожила, не продала даже в самые тяжелые месяцы сорок второго, оставшись с полуторагодовалой Еленой практически одна…
– А, Слуцкер! – вспомнил Евлампьев. Ну-ну-ну… Вон это кто. Юрий… как его по отчеству… он тогда совсем мальчишкой был… Абрамович, кажется. Ты смотри, чего это, интересно. Он у меня в группе году где-то в пятьдесят четвертом – пятьдесят пятом был, потом в отдел главного механика перешел. Интересно, зачем я ему понадобился…
– Может, на работу? – предположила Маша.
– Ну, с чего это на работу? Если бы кто из моего бюро, из отдела… А с ним-то мы, как он тогда ушел, так и врозь. Ну, так, встречались иногда, разговаривалин: «Как жизнь?» – «Ничего», – вот и все. Я даже не знаю, где он сейчас и кем.
– А мне вот тут что-то Пушкина почитать захотелось, – сказала Маша с улыбкой неловкости и каким-то радостно-счастливым тоном. Дел полно, а я снжу и читаю и никак остановиться не могу. Прекрасный все-таки поэт. – Она откашлялась, поправила очки и снова подалась всем телом назад, чтобы книга оказалась на расстоянии вытянутых рук.
Опрятней модного паркета
Блистает речка, льдом одета.
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.
Она помолчала мгновение, не отрывая глаз от книги, будто все еще, теперь уже безмолвно, скользя ими по строчкам, сняла очки и посмотрела на Евлампьева.
– Прямо видишь все это. Ощущаешь прямо. Сейчас так не пишут.
– Да почему уж не пишут? Откуда ты знаешь? Мы ведь не следим за литературой.
– Нет, не пишут, – с убежденностью отозвалась Маща.
Зазвонил телефон на стене.
Маша было поднялась, но остановилась и сказала Евлампьеву:
– Подойди-ка. Это вот, может, он, Слуцкер.
– Емельян Аристархович? – спросили в трубке.
– Я, – сказал Евлампьев, не узнавая голоса Слуцкера, но понимая, что это, видимо, он, – именно потому, что не узнал голоса.
– Слуцкер вам, Емельян Аристархович, звонит, помните такого? – сказали в трубке.
И Евлампьев, прикрыв на секуиду микрофон ладонью, выступив в проем кухонной двери, чтобы быть видным Маше, с нетериеньем глядящей в его сторону, проговорил:
– Слуцкер. Как же не помню, помню, конечно, помню, – отнимая руку от микрофона, сказал он, мучаясь, что не называет Слуцкера по имени-отчеству и тем показывает, что помнит его как бы не вполне. Но он не был уверен, что Слуцкер -Абрамович, тогда, двадцать с лишним лет назад, у него не было отчества – Юра, да и все, – но теперь называть его только по имени было неловко, какой уж он теперь Юра.
– Как живете, Емельян Аристархович? – спросил Слуцкер.Здоровье как?
– Да как…Невозможно было ответить в одном слове на эти вопросы, и в то же время ответить как-то было нужно.
– Диспансеризацию вот тут проходил, – сказал он. Один врач – на свалку пора, другой – хоть снова в строй.
– Понятно, понятно, – улыбающимся голосом проговорил Слуцкер. Ну, а сами-то вы как себя чувствуете, Емельян Аристархович? Хоть снова в строй?
Он задал этот свой вопрос – вопрос означал только одно: Слуцкер собирался предложить ему поработать разрешенные пенсионеру два месяца, и в висках у Евлампьева стало жарко. Сразу после выхода на пенсию и в следующем году Евлампьева приглашали – на свое прежнее место, в свое бюро, единственно, что был уже не руководителем группы, а просто конструктором, прошлый же год не пригласили, он ждал-ждал, позвонил сам, и ему уклончиво, с запинками, с мычаниями, с долгими неловкими паузами ответили, что они, в общем-то, и рады бы, н нужно бы, но в отделе кадров чрезвычайно вот недовольны, запрещают… Неделю Евлампьев ходил со сдавленным сердцем. Особой какой-то необходимости в дополнительных трехстах рублях, которые набегали за эти два месяца, не было, они с Машей и всегда-то не тратили на себя больше, чем позволяла им теперь двойная их пенсия, – то Елене надо было помогать, то Ермолаю; Елене – той особенно, это теперь она начальник отдела, а Виссарион кандидат, а тогда-то, когда родилась Ксюша… нет, не в деньгах было дело, в ином: эти два месяца давали ощущение, что ты еще все-таки мужчина, ты еще живешь, не развалина какая-нибудь, место которой только на свалке…
– Вы что же, поработать мне предлагаете? – спросил он Слуцкера.
– Да,сказал Слуцкер. – Если хотите. У нас сейцас запарка. Ответственная машина, рабочий проект идет, а то один болеет, то другой, да женщин же полно – тех вообще не видно, все с детьми сидят. Ну вот я и вспомнил о вас.
Евлампьев глянул в кухонное окно за спиной у Маши. Небо в окне было голубое, чистое, глубокое, с редкими пушистыми, будто взбитыми, облачкамн.
– А… простите, – сказал он, запинаясь,а где вы работаете сейчас, я не знаю… что за машина?








