Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
– Нет, ну все-таки?! – снова спросил Евлампьев онемевшнм, чужим языком и понял, что все дело в суеверном страхе: будто бы, пока не произнесено имя, пока оно не названо, все еще может оказаться хорошо, ничего не случится, не произойдет ничего дурного. – С Ксюшей что-то? – преодолевая себя, прошевелил он совершенно мертвыми губами.
– Да,– через долгое, в тысячу лет молчание ответил Виссарион. И добавил, опять через такую же паузу, но торопливо: – Да нет, вы не подумайте…
Он недоговорил, но Евлампьев понял: пока жива.
– Я сейчас, Саня, – с сердцем, бьющимся в горле, в животе, в ногах где-то у щиколоток, сказал он. – Сейчас…
Девочка-техник смотрела на него от другого конца стола остановившимися сострадающими глазами.
– У вас, простите… Евлампьев запнулся. Он вдруг забыл, как это называется. Деньги, да. Ну, а единицы-то, в которых измеряются… Румбы… румпфы… господи боже… Рубли! – Трех рублей, простите,повторил он, – в долг у вас не найдется?
– Да, да, есть, – Девочка-техник рванулась к тумбе, открыла се, выдвинула ящик, вытащила сумку. – Вот.
Табельщица внизу, когда Евлампьсв сбежал с лестницы, как раз отворяла застекленную двериу доски.
Евлампьев пробежал мимо, взялся за ручку входной двери – открыть, и табельщица окликнула его:
– А бирку-то?
Он обернулся, не поняв, досадуя на непонятную задержку:
– А?
– Бирку-то! – махнула рукой в сторону доски табельщица. – Сейчас звонок уж.
– А! – До Евлампьева дошло. Все так же торопливо он вернулся к доске, сорвал со штырька свою бирку, и в этот момент пронзительно зазвенел звонок.
Минут через пять он был в такси, сидел рядом с водителем, смотрел на бешено рвушуюся под колеса серую асфальтовую холстину дороги и с тупою отрешенностыо зачем-то считал про себя размеренно и терпеливо, как если бы у него была бессонница и он пытался заснуть: «Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть… сто сорок восемь, сто сорок девять, сто пятьдесят…»
Остановиться таксиста он почему-то попросил у ворот больницы, не заезжая на ее территорию.
Сколько было на счетчике, он не обратил внимания, у него было занято три рубля – все и отдал, трех, он знал, более чем достаточно.
Он едва успел пройти ворота, его окликнули:
– Емельян Аристархович!
Он как споткнулся, остановился, и голова совершенно инстинктивно повернулась направо. Поднявшись со скамейки, по песчаной дорожке в газоне быстро шел к нему Виссарион. И то, как Виссарион окликнул его, как шел сейчас, – все это было точно так, как тогда, месяц уже почти назад, когда Евлампьев прибежал сюда, а они с Машей сидели на одной из этих скамеек, только тогда трава в газоне лишь проклюнулась, вытолкнула из земли самый кончик стрелы, и газон лишь курился легким зеленым парком, и деревья тоже стояли еще в сквозящем зеленсм туманце, а сейчас все вокруг было густо зелено н все вокруг тонуло в этой зелени.
– Пойдемте, Емельян Аристархович,– сказал Виссарион, подходя. – Я вас жду.
Они пошли, и Евлампьев спросил:
– Так что же все-таки, Саня? Ну?
– Плохо, кажется, – громко сглатывая, идя чуть впереди Евлампьева и не поворачиваясь к нему, проговорил Виссарион.Вечером вчера температура у нее вверх поползла… и вот все лезет, не сбивается, без сознання…
– Сколько же сейчас?
– Сорок один и один.
Сорок один и один, отозвалось в Евлампьеве как эхо. Сорок один и один… Он увидел у себя перед глазами градусник, серебрящуюся его шкалу с красной цифрой «37» – и ужаснулся: боже праведный, боже милостивый, как далеко они отстояли друг от друга, эти цифры – 37 и 41: сорок один – ведь это же выше почти уже некуда!..
Ксюша лежала на прежнем же этаже, но в другой, отдельной палате, и к ней допускали теперь всех, кто придет, сколько угодно человек и на сколь угодно долгое время.
Виссарион открыл дверь и пропустил Евлампьева вперед. Евлампьев вошел и остановился у порога. Окно в палате было зашторено, в ней стояла сумеречная темень, и в этой темени хрипло-свистящее частое дыхание Ксюши, лежащей на нелепо, прямо посередине комнатки стоящей кровати, было особенно страшно. Елена сидела на стуле у самого ее изголовья. Маша на какой-то грубо сколоченной скамье с другой стороны кровати, и обе они, когда Евлампьев вошел, обернулись к нему.
– Папа…– узнающе проговорила Елена. – Иди, садись сюда,поднялась со своего места Маша.
Евлампьев сомнамбулически подчинился ей, прошел и сел.
Ксюша с открытыми и какими-то даже расширившимися глазами катала головой по подушке, и если бы Виссарнон не сказал ему, что она без сознания, Евлампьев бы подумал, что это она просто не смотрит ни на кого, не в силах ни на ком остановить взгляд. Он потянулся и положил ей на лоб ладонь. Ксюша на мгновение замерла и вдруг закрутила головой еще сильнее и стала бить по простыни, которой была укрыта, здоровой ногой и руками. Елена поймала конец простыни и принялась натягивать на нее, но Ксюша выбила у Елены простыню из рук и столкала с себя к самой спинке. На тело у нее надето ничего не было, и Евлампьев привыкшими к темени глазами увидел ее гладкий впалый живот с нежной ямкой пупка, с трогательно торчащими по бокам живота округлыми косточками бедер, увидел светлым треугольником курчавившиеся волосы лобка, какой никогда не видел внучку с той самой поры, как она осознала свой пол и перестала позволять ему, мужчине, мыть себя.лет, наверно, с шести…
Сбросив простыню, она успокоилась, и Елена, снова взяв простыню за углы, укрыла ее.
Евлампьев поймал взгляд дочери.глаза у нее были так же невидящи, как у Ксюши, воспаленнолихорадочны и блестели каким-то тускло-жестяным блеском. Следовало бы что-то сказать ей, но Евлампьев не знал – что и только попытался ободряюще кивнуть. Елена никак не отозвалась на это. Может быть, она и действительно даже не видела его.
Дверь приоткрылась, и в нее заглянула сестра – молоденькая девушка с быстрымн нгривыми глазами. Она оглядела всех и, остановившись взглядом на Елене, сказала:
– Сейчас с уколом приду.
Сестра прикрыла дверь, н Маша, дотронувшись до плеча Евлампьева, сказала шепотом:
– Пойдем, выйдем пока.
Евлампьев встал со скамьи и мимо отодвинувшегося Виссариона вышел вслед за Машей в коридор.
– Пусть там – придет она – посвободней будет, – сказала Маша. – Ага, ага, – торопливо согласился он.
Глаза у Маши, как и у Елены, были воспаленноприпухлы, красны, – уже, наверно, наплакалась.
Она пошла к стоявшей у двери соседней палаты мягкой, обитой пластиком скамейке, села, и Евлампьев, потянувшись за ней, сел рядом.
– Чего ж вы мне раньше-то не позвонили? – сказал он.
– У тебя ж работа. Чтобы день тебе не портнть, – отозвалась Маша через некоторое время. – Ну, что бы ты здесь был… Никто ей сейчас из нас не нужен. Приехал вот… посмотрел… – она взглянула на него, закусила, кривясь, губу и не сдержалась – из глаз у нее потекло.
Евлампьев молча, не зная, что делать, сидел рядом и ждал, когда она успокоится.
– А что,– спросил он с осторожностью, когда она наконец, судорожно переведя дыхание, отняла платок от глаз,– что врачи?
Маша быстро посмотрела на него и, приложив платок к носу, высморкалась.
– Что врачи,– сказала она затем, снова переводя дыхание. Говорят, что кризис. Что ждали этого. Бегали с утра вокруг нее, суетились. Перевезли, видишь… А вообще, – голос у нее сорвался, она опять, вся кривясь и часто моргая, закусила губы, но на этот раз сдержалась.– Вообще, Леня… я днем специально в Публичную библиотеку позвонила, в библиографический отдел, умолила прочитать… мне прочитали. Вообще, Леня, то, как у нее протекает… восемьдесят три процента летального исхода.
У Евлампьева все внутри как встряхнулось, будто какая-то жесткая великанская рука подняла его в воздух за шкирку, как котенка, и тряханула.
Дробно постукивая каблуками, с поднятым вверх иглой шприцем по коридору к Ксюшиной палате прошла та молоденькая медсестра, скользнула по ним с Машей своим игривым взглядом, толкнула дверь, вошла и исчезла за ней.
«Летального… летального… летального…» – как замороженное, твердое, похожее на ледышку, стучало в Евлампьеве это слово. Будто кто в нем неуправляемый, независимый от его воли, ужасаясь этому страшному и не допуская возможности его, в то же время к страшному этому примерялся.
II. ИЮЛЬСКИЕ ГРОЗЫ
1
Июнь начался жарой. Столбик подкрашенного спирта в термометре на раме кухонного окна показывал в полдень тридцать четыре, тридцать пять градусов, небо было без облачка, одна белесо-голубая хмарь, куда ни глянь, казалось, дальше все это невозможно, ну, еще день, ну, еще однн, а там уж непременно падет прохлада и прольются дожди, но прохлада не наступала, дожди не приходили, жара все держалась и держалась, а нюнь перевалил за середину, и подступала уже последняя декада.
По пятничным вечерам на улицах то и дело встречались компании с громоздившимися у них на спинах рюкзаками, в одиночку шли рыболовы, неся в руках кто чехол со сложенным спиннингом, кто обычную бамбуковую удочку с обмотанной вокруг ее суставчатого тела леской, по утрам в субботу к призаводской площади, откуда уходили автобусы на различные заводские базы отдыха, валили целые толпы, и потом два дня, до вечера воскресенья, улицы были малолюдны, пустынны даже, и лишь возле магазинов пообычному оживленны.
В партийной и вечерней газетах появились первые материалы о необходимости соблюдения в лесах правил противопожарной безопасности, вечерняя напечатала заметку «Из зала суда», где сообщалось, что двое рабочих мебельного комбината за возникший по их вине лесной пожар приговорены к лишению свободы на несколько месяцев условно и денежному штрафу.
Повсюду говорили о происшедшем в одно из воскресений прямо на глазах у сотен людей случае: у женщины посреди озера свело ногу, она стала тонуть, спасательная лодка шла к ней слишком долго и не поспела, женщину пытался спасти какой-то мужчина, и она утащила его вместе с собой.
В соседнем доме сбило машиной девочку-семиклассницу. Она была на велосипеде, гоняла с кем-то наперегонки, выскочила из двора со скоростью на улицу, затормозила, но поздно, и удар был такой, что с ног у нее слетели крепко зашнурованные тряпичные туфли.
Хоронили ее в тот день, когда Ксюша выписывалась из больницы.
Евлампьев с Машей вышли из дому, чтобы ехать в больницу встречать Ксюшу, – у ближнего подъезда соседнего дома стояла толпа, светло блестела на солнце надраенная медь оркестра, и только они вышли, оркестр тяжело бухнул похоронным маршем: из невидимого сбоку черного зева подъездной двери вытолкнулась и поплыла над толпой красная узкая крышка, стали выносить венки и следом затем, через минуту промедления, вынесли гроб.
Евлампьев с Машей как замерли, выйдя на крыльцо, так и стояли на его бетонном приступке. Что-то заставляло забыть о себе, пока глазам было явлено это зрелише похоронного обряда, невозможно, кощунственно было идти, уходить – продолжать заниматься своими делами, когда рядом, подле тебя, свершался другой, последний путь…
Процессия повернула на дорогу, ведущую со двора, она оказалась совсем близко – метрах в двадцати, и в размеренно и тяжело покачивающемся на белых полотенцах гробу Евлампьев с Машей увидели выглядывающее из вороха искусственных цветов желтое мертвое лицо. У него не было уже возраста, не было выражения – ничего не было, оно было мертвое, и все. А три или четыре еще дня назад девочка была не просто жива, но и совершенно здорова, никаких болей, никакого недомогания, и когда она, подхватив велосипед за раму, вытаскивала его из квартиры на лестничную площадку, разве же кто из ее домашних думал о том, что случится несколько буквально минут спустя…
Голова процессии исчезла за углом дома, исчез гроб, утянулась следом за ним нестройная толпа провожающих, утянулась туда и команда музыкантов, и сразу же музыка будто обрезалась, сделалась глухой и отрывистой, осталось только буханье барабана и рявканье бас трубы.
– Пойдем? – тронула Маша Евлампьева за руку
– Ага-ага,– заторопился он, повернулся, и они пошли по двору в противоположную той, в которую смотрели только что, сторону – на трамвай.
Евлампьев уже два дня как не работал, и снова будни ничем не отличались у него от выходных, снова можно было распоряжаться собой и своим временем как заблагорассудится, и вот в нынешний будний день можно было совершенно свободно поехать к Ксюше в больницу… От этого в душе плескалось то, знакомое уже по прежним пенсионным годам чувство н облегчения – нынче, пожалуй, даже особенно сильное,и какого-то непонятного довольства собой: что вот, дожил до этой свободы и вкушаешь теперь ее сладость. Но вместе с тем давила растерянность, – душе все-таки было привычней в узде, привычней и надежней, а без нее все вокруг разом словно бы обессмысливалось, всякий раз, прекращая работать, приходилось как бы заново искать себе этот смысл, и Евлампьев радовался, что сегодня с самого утра день занят делом.
Когда выходили из квартиры, часы показывали без четверти одиннадцать, но на улице стояла уже полная дневная жара. Асфальт еще не нагрелся, не размяк и не поддавал из-под ног тяжким мазутным духом, но солнце палило вовсю, и Евлампьев почувствовал это, едва только вывернули из тени дома, – оказывается, он вышел, не надев шляпу.
Для такого летнего солнца у него была соломенная, без всякой подкладки внутри, легкая, как бы и совсем ничего не весила, шляпа, купленная еще в пятидесятых, лет уж тому двадцать с лишком назад. Теперь похожие не носили, должно быть, со стороны она казалась совсем старомодной, он понимал это, но заменить се на что-то другое никак не мог. И дело было не в том, что она еше прекрасно сохранилась и соломка не обтрепалась ни на одном нз сгибов, и не в том, что трудно было найти какую-либо замену, а в том, что у шляпы был запах – того, прежнего, ушедшего, запах тех, давних уже лет. онл как бы соединяла его нынешнего с ним прошлым, и пока он носил ее, и тот, прошлый он, и он нынешний, оба жили в нем как бы одновременно, и жило то, прежнее ощущение жизни, чувствование се, и потому. наверное, он бы носил эту шляпу даже и обтрепавшуюся.
Маша шла в какой-то напомннавшей ему пионерскую, только чуть с большими и более изогнутыми полями белой панаме, веши для нее никогда не имели никакой иной ценности, кроме носильной, и не имели того символического значения, что для Евлампьева, она легко расставалась с ними и любила новое, и эта вот панама была куплена сю всего лишь в прошлом году.
– Ой, а ты что же…– увидела Маша, что он без шляпы. – Да ну как же ты…
Она остановилась, н Евлампьеву вслед ей тоже пришлось остановиться. – По такому солнцу!.. Давай вернемся, пока недалеко ушли еще.
– Да нет, ничего, – беря ес под руку и потянув вперед, быстро проговорил Евлампьев. – Сколько тут на солнце… десять минут. А потом в трамвае. Ничего.
Он боялся приметы.
Никогда прежде не было с ним подобного, и, вспомнивши о шляпе, он прежде всего подумал, что нужно вернуться. Но тут же он нсожиданно обнаружил, что не в состоянии возвращаться, ни за что не вернется, хоть тащи его назад силой. Он не мог бы сказать точно, чего же он боится. Что с Ксюшей вдруг за то время, что они едут до нее, произойдет что-то плохое? Что возвращение их скажется на ее болезни как-то дурно потом? Скорее всего это был страх именно приметы, в самом таком суеверном, самом голом виде, и Евлампьев удивлялся себе и недоумевал, и все-таки страх этот был сильнее его.
– Ну, смотри, – таким тоном, как бы она умывала руки, если с ним что случится, сказала Маша. И в самом деле добавила: – Пеняй потом на себя.
Железный корпус трамвая был раскален солнием, и, когда Евлампьев, подсаживая Машу, оперся о него рукой, руку ему через секунду стало печь, и пришлось се не просто отнять, а отдернуть. Внутри стояла духота, но народу, как обычно в эту пору, ехало немного, они сели на одноместные сиденья, чтобы каждому быть у окна, и, когда трамвай тронулся, в раскрытые окна освежающе плеснуло ветерком.
Сепсис у Ксюши задушили, поборов вместе с ним и пневмонию с плевритом, но нога у нее все так же была в гипсе, и долго ей еще предстояло быть в гипсе, из больницы Ксюшу выписывали, но лишь для того, чтобы поместить в специализированный лесной санаторий – на свежий целительный воздух.
Евлампьев навещал Ксюшу два дня назад, в последний день работы. Еще ничего не было известно, что дальше, как дальше, что на последних снимках и в последних анализах, но температура у нее по утрам, как стало вскоре после тех страшных дней, бывала почти нормальная и не повышалась выше тридцати восьми к вечеру, и, хотя лицо у нее стало совсем желто-прозрачное, со впавшими, в пятнах синяков глазами, душе было счастливо и светло рядом с ней, счастливо и празднично. Сегодня же все ощущалось по-иному. Сегодня кончался один период болезни и начинался другой, кончался один период жизни и подступал новый, кончалось, может быть, самое тяжелое и страшное, но начиналось неизвестное, н что там в ней, в этой неизвестности, что она еще преподнесет, что устроит, какие неожиданности?.. Попала вот в эти, «выживающие», проценты. А могла и в другие…
– Как они решили, – оборачиваясь назад, к Маше, спросил Евлампьев,– будут они Ксюшу домой завозить, не будут?
– Ой,– помолчав, вздохнула Маша.– И так у них не так, и эдак не эдак… Не знаю, что они решили.
Евлампьев повернулся, сел прямо и устроил на коленях поудобнее сумки. В сумках были разные накопившиеся у них Ксюшины вещи, которые Маша привозила от нее из больницы, она постирала их и погладила, и лежали еще всякие пироги – пекла вчера до ночи: и с черникой, и с маком, и с яйцом… Трамвай гремел и дергался на поворотах, линия по дневной поре была не загружена, и он не шел, а летел прямо, обгоняя даже машины на дороге.
Елена снова была завита, и глаза подведены тушью, она отоспалась за последние полторы недели, что уже не ночевала в больнице, и, хотя похудела, так что подглазья паутинно иссеклись морщинами, лицо у нее имело прекрасный свежий цвет, и вся она, в движениях, в разговоре, во взгляде, была полна сил, жизнелюбива и энергична.
– Все, – сказала она. быстро по очереди поцеловав Евлампьева с Машей в щеку, – медсестра с выпиской пошла в канцелярию, сейчас принесет, и можно ехать. Ты, мама, пожалуйста, за такси, и к самому его подъезду сюда. А ты, папа, вы с Саней, со мной, Ксюшу понесете.
Она ещё до приезда Евлампьева с Машей ушла наверх, к врачам, Евлампьев с Машей и Виссарнон с ними ждали ее в комнате для посетителей, и вот она спустилась.
– Домой как, будем заезжать? – осторожно спросил Евлампьсв.
Елена отрицательно покачала головой.
– Нет. папа. Я думаю, травма ей только – заезжать. Не будем. Да и на работу мне нужно. Я ведь всс-таки не рядовая сотрудница. Прямо в санаторий, ничего. Пойдемте,– позвала она их с Виссарионом:
Ксюша полусидела на своей кровати, приваливиись к спинке левым, со стороны здоровой ноги, плечом, свесив эту здоровую ногу, обутую в босоножку, на пол, в летнем нарядном, с оборками по подолу, голубом илатье, и на лице у нее была счастливо-смущенная улыбка нетернения.
Евламньев пропустил Виссарнова вперед, Ксюша дала отцу поцеловать себя в шеку, вытерпела его руку у себя нз плече и бессловное родительское заглядывание в глаза. Виссарион, глубоко вздохнув, полжимая губы и моргая, разогнулся, отодвинулся, и Евлампьев вслед ему, зная, что Ксюше это совершеино не нужно, но не в силах не делать этого, тоже наклонился над нею, взяв ее за плечо, заглянул ободряюще в глаза, поцеловал в щеку и потерся о нее своей.
– Де-ед, ну ты ж колючий! – выворачиваясь из-под его щеки, со смешком сказала Ксюша.
– Да уж колючий, – выпрямляясь, похватал себя пальцами за лицо Евлампьев. – Брился, как ехать к тебе.
– Все равно-о,– протянула Ксюша.
– Ну ладно-ладно, подумаешь, – как бы обиженно проговорил Евлампьев.– Неженка нашлась…
– Да, неженка,– все с той же счастливой и смушенной улыбкой сказала Ксюша.– Здесь полежишь – станешь неженкой… И уродиной, – добавнла она затем.
– Перестань,– резко сказала Елена от двери.– Никакая не уродина, а наоборот, свой стиль даже появился.
– Ага. Уродский стиль,– согласилась Ксюша.
Она и в самом деле за эти полтора с лишним месяца болезни очень похудела, и платье, которое, помнилось Евлампьеву, было ей прошлым летом как раз впору, сейчас на ней висело. Волосы у нее за время долгого лежания стали грязными, за те дни, что была без памяти, свалялись, расчесать их оказалось невозможно, и Елена неделю назад подстригла ее «под мальчишку» – совсем коротко, оставив буквально сантиметра три.
– Что, тронулись? – предложил Виссарион.
Такси, когда спустились, было уже у крыльца. Рядом с ним, уперев в бок свободную от сумок руку, с терпеливо-печальным выражением лица стояла Маша.
– Ну! Уже! Как скоро-то! – вмиг вся озаряясь радостью, бросилась она им навстречу.
– Приве-ет, баб! – сказала ей Ксюша. – Видишь, оседлала папу с дедом.
– Здравствуй, Ксюшенька, здравствуй, – жадно оглядывая ее, отозвалась Маша.– Что, поедешь?
– А куда ж денусь? – вопросом ответила Ксюша.
Сидеть она не могла, длины сиденья, чтобы уложить се, не хватало, и в конце концов устроили ее в том же полулежачем положенни, в каком застали, войдя в палату: привалив левым плечом к дверце, с неудобно, как у гусыни, задранной вверх головой, с вытянутой по сиденью больной ногой и опущенной вниз, на пол, здоровой.
Таксист, все это время молчаливо наблюдавший за ними снаружи, сел на свое сиденье, захлопнул дверцу, устроился, поклацав пружинами, удобнее н спросил в пространство, ни к кому не обращаясь:
– Ну, чего? Кто поедет, садитесь.
Теперь, когда Ксюша наконец находилась в машинс, стало ясно, что на заднем сиденье рядом с ней можно будет поместиться только одному человеку. Один сзади, один впереди – всего двое, и двое эти должны быть Евлампьев с Виссарионом, чтобы нести ее там, и Маша, значит, хотя ни на какую работу ей и не нужно, поехать проводить Ксюшу тоже не сможет.
– Па-ап! – позвала из машины Ксюша. В голосе у нее появилась какая-то напряженная ломкость. – А что. домой не поедем разве? Мам, а ты что, ты не со мнои?
Елена открыла переднюю дверцу и, встав на сиденье коленом, перегнулась через него к дочери.
– Да, милая,– сказала она.– Сразу в санаторий. А проводить – видишь, мы с бабушкой не помещаемся.
– А я вас и не видела совсем…проговорила Ксюща из своего угла. Голос у нее сломался и задрожал. – И ни тебя, и ни бабушку… никого. Я думала… я сколько вас не видела… Она заплакала.
Она плакала совершенно по-взрослому – стыдясь своих слез, стыдясь, что не осилила себя сдержаться, не опуская, как то обычно бывает у детей, голову на грудь и пряча ото всех глаза, а наоборот – запрокинув ее, чтобы слезы скорее остановились.
– Да Ксюша!.. – не то укоряюще, не то увещевающе сказала Елена, гладя ее по щеке.
Виссарион быстрым, дерганым движением взял у Маши сумки из рук, сунул их Евлампьеву и полез к Ксюше на заднее сиденье.
– Садитесь, Емельян Аристархович! – позвал он оттуда.– Между прочим, доча, – взял он Ксюшу за руку, – ты думаешь, нам весело очень, да? Мы ведь тебя столько же, сколько ты нас, не видели!
– Да-а!..– сглатывая и взглядывая на него, тихо сказала Ксюша.– Туда не вы едете.
Елсна выбралась из машины, Евлампьев, неудобно шарашась с сумками, сел на переднее сиденье и захлопнул дверцу. – Ну, мам,– как бы за Ксюшу, бодрым голосом произнес Виссарион, – до свидания! До свидания, бабушка!
– До свидания! До встречи, Ксюшенька! До свидания, милая! До свидания, родная! – вперебив заговорили Маша с Еленой.
– По-ака…– с усилием, швыркнув носом, выдавила из себя Ксюша.
Елена стояла, держась за ручку задней дверцы, машина медленно тронулась, ручку выдернуло у нее из руки, она побежала за машиной, ухватилась за край дверцы и с размаху захлопнула ее.
Таксист ждал этого, кося глазом в зеркальце вверху, и сразу наддал газу.
Ксюша с всхлипом глубоко вздохнула.
– Па-ап,– сказала она через некоторое время. Машина уже неслась по городу, под жаркое шебуршанье ее колес летели мимо малолюдные тротуары рабочего дня.– Па-ап, а мне долго там быть?
– В санатории?
– А где ж еще.
– Ну-у, в общем…– Виссарион сидел на сиденье, весь развернувшись к ней, Евлампьев глядел на них через плечо и видел, как старательно зять натягивает себе на лицо веселую, оживленную улыбку.
– Не думаю, Ксюха, что долго. Как пойдет заживление…
– А еще совсем голо было, серо совсем, когда я заболела,– сказала она, теперь ни к кому не обращаясь, с жадностью глядя в окно на бегущий мимо зеленый, пыльный, плавящийся под солнцем мир, из которого должна была уйти – н осталась.
Тело от неудобного положения вполоборота стало уставать. Евлампьев повернулся лицом к ветровому стеклу, устроил сумки, которые все еще, как сел, так и держал у себя на коленях, на полу в ногах, и стал смотреть прямо перед собой, на дорогу.
Серая асфальтовая холстина с бешеной скоростью рвалась под колеса, с яростной готовностью лезла под них, несла машину по себе, как играла с забавлявшей ее игрушкой, и на какой-то миг Евлампьеву почудилось, что так и есть: одушевленное волеимеющее существо – дорога, а они, все в этой машине, лишь ее игрушки, потому только и видящие, слышащие, осязающие, что так нужно, пока она забавляется ими, дороге, и пропади у нее к ним интерес, она сбросиг их с себя, вышвырнет их всех на этой же дикой скорости на обочину, расшибет в лепешку о какой-нибудь придорожный бетонный столб, о дерево, о камень…
Он тряхнул головой, избавляясь от наваждення, и посмотрел на таксиста. Таксист, положив загорелые крепкие руки на руль, хмуро и сосредоточенно глядел вперед, ноги его в готовности действовать покоились внизу на педалях, и ясно было, что ему подобное никогда бы пе могло почудиться, дорога – она и была дорогой, асфальтовой лентой, созданной человеком лля удобства нужд передвижения, и надо просто быть внимательным ко всяким опасностям на ней, вовремя нажимать на тормоз, а когда обстановка позволяет – так и жарить иа полную катушку, и все тогда булет в полном н идеальном порядке.
На дороге у торца дома стоял экскаватор. Мотор его грохотал, выбрасывая из свосго раскаленного железного чрева в жаркий струящийся воздух вонючий синеватый дымок, длинная суставчатая выя с клацаньем ходила туда-сюда, туда-сюда, сгибалась и разгибалась, в палисадничке у торца разверзлась глубокая уже довольно яма, и на краю дороги, куда экскаватор сносил вынутую им землю, насыпался целый холм. У самого почти основания этого холма торчали из него верхушками последних не засыпанных еще веток, нежно пушившихся желтыми цветками, вывороченные экскаватором кусты акации.
Во дворе толпились рабочие в надетых на голое тело оранжевых жилстах, к реву экскаватора, здесь приглушенному стеной дома, примешивался воющий перестук отбойных молотков,вскрывался по всей длине дома лентой сантиметров в сорок асфальт на тротуаре, перевернутые куски сего лежали на оставшейся нетронутой части тротуара, как вылезшие во время ледохода на берег обломки льда. В некоторых местах этой ленты начали уже копать вглубь, и было ясно, что роют какую-то траншею.
– Простите, – остановился Евлампьев возле одного из рабочих, устроившего себе отдых и сидевшего с сигаретой во рту на черенке лопаты, положенной наклонно на низенькую изгородь газона. – Простите, а что случилось? Авария какая-нибуль?
– Газовым баллоном не надоело пользоваться? – взглядывая на него и выпуская дым углом рта, ответил рабочий.
Евлампьев не понял.
– Да в общем… что, привыкли.
– Ну вот, магистральный подводить будут,– так, словно Евлампьев согласился, что надоело, сказал рабочий.
– Вон что… Интере-есно,– протянул Евлампьев.И когда же?
– Это я не знаю, – засовывая окурок в кучу земли подле траншеи и поднимаясь, сказал рабочий. Землю они бросали на сторону изгороди, и кое-где изгородь была уже завалена землей наполовину.Нам вырыть приказано.
– Ага. Ну спасибо, – поблагодарил его Евлампьев и пошел к своему подъезду.
На лестнице в подъезде ему стало плохо. Голова закружилась, в глазах сделалось темно, его повело в сторону, и он бы, наверно, упал, но сумел ухватиться за перила, потом другою рукой – за железный прут, и по этому пруту съехал вниз.
Через некоторое время стало полегче. Голова кружилась, в ней звенело, будто она была из пустотелого куска металла, по которому ударили, и он отозвался долгим, все длящимся и длящимся гудом, но черный туман перед глазами высветлился и мало-помалу исчез.
Евламльев снова ухватился за перила и поднялся. В глаза мутно плеснуло сумерками, он переждал их и медленно, держась за перила, ощупывая ногой каждую ступеньку, пошел наверх. Сердце в груди не стучало, а как бултыхалось там: торкнется в ребра и замрет, пошевелится бессильно и снова торкнется – будто тонуло и пыталось в отчаянии удержаться на поверхности…
Сил открыть дверь своим ключом у него не было, и он позвонил.
– Что такое? – испуганно вскрикнула Маша, увндев его. – Леня, что случилось?
– Да-а… что-то вдруг… нехорошо…еле смог выговорить Евлампьев, перешагивая через порог, прошаркал в комнату и повалился там на диван.
Маша шла за ним следом и, когда он стал опрокидываться на диван, подскочив, придержала его голову.
– Что, нехорошо, Леня? – Глаза у нее были совершенно смятенные.Сердце?
Евлампьев слабо пожал плечами. Он лежал, можно теперь было расслабиться, и ему не хотелось напрягаться, чтобы говорить что-то.
– Врача вызову?
Евлампьев снова пожал плечами. Он не знал, нужен ли ему врач. Все от перегрева, наверное… Нельзя ему было столько на солнце с непокрытой головой. А в санатории, пока Виссарион бегал туда-сюда с Ксюшиными бумагами, пришлось просидеть на скамейке с самой Ксюшей чуть ли не полтора часа. Нужен врач или не нужен… Боже милостивый, не хватало только так вот по-идиотски окочуриться.
Теперь, когда он лежал, звенеть в голове перестало, но в затылок, на котором лежал, будто перелилась вся ее металлическая тяжесть, и казалось, что кости там сейчас буквально проломятся под тяжестью.
– Вызови,– с трудом прошевелил он губами.
Маша бросилась в коридор. Евлампьев услышал, как брякнула о корпус снятая ею с рычага трубка, как закрутился, нежно пощелкивая, диск…
«Неотложка» прибыла минут через двадцать. И врач, и сестра были женщинами, обе молодые, крепкие, у их движений, их голосов был словно бы запах здоровья, силы, энергии, и в том, какими глазами они смотрели на Евлампьева, была холодная отстраненность незнания всех этих телесных недомоганий на собственном опыте.
– Болтушку, Нина, – сказала врач, взглядывая на сестру, вытаскивая из ушей слуховые трубкн фонендоскопа и начиная расстегивать у Евлампьева на руке надувной ремень аппарата для измерения давления. – Папаверин, дибазол, платифилин, анальгин, димедрол – полную, в общем.








