Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Может быть, ты все-таки мне ответишь наконец: это у тебя старческое уже или просто заскок такой?! – гневно и требовательно спросила Елена.
Евлампьев поднял на нее глаза.
– А может быть, ты мне ответишь: ты не с любовником ли в Кисловодске была?
Еще и тогда, когда лишь пришли и Елена показывала ему эти фотографии, что-то в них потревожило его, уколола какая-то странность, но ускользнула из рук, не далось поймать ее, сейчас же, оттого ли, что он так тщательно вглядывался в снимки, оттого ли просто, что смотрел их сейчас по второму разу, он понял, в чем дело. Везде почти, на всех почти фотографиях повторялось, кроме Елены, еще пять, шесть, может быть, лиц, мужчины и женщины, и на одной фотографии та вот женщина стояла рядом с Еленой и держала ее под руку, а на другой была совсем далеко, на дальнем от Елены крае группы, на одной фотографии тот вот мужчина стоял, картинно выпятив грудь, играя в эдакого неотразимого красавца, вместе с Еленой, на другой тем же петухом стоял уже не с нею… но мужчина с квадратно-твердым, усатым лицом и такими ясными, улыбающимися везде глазами стоял по отношению к Елене на всех фотографиях одинаково: не рядом, но и недалеко, один-два человека их разделяли, не больше, будто и нужно ему было отойти от нее подальше, и не смог того…
Елена не ответила Евлампьеву. Смотрела на него, и гнев у нее в глазах, увидел Евлампьев, понемногу, понемногу, потом все быстрее стал переходить в растерянность.
– С чего это ты взял? – спросила она наконец.
И по этому ее молчанию, по глазам ее, по тому, как она ответила, Евлампьев уверился: все точно.
– Он, да? – подал ей фотографию, указывая пальцем в твердокостое улыбающесся усатое лицо.
Елена снова не ответила.
Евлампьев покачал головой:
– Ах ты!.. – И спросил торопливо, стыдясь своего вопроса и боясь Елениного ответа: – Саня не знает?
– Еще не хватало! – сказала Елена. И, не дожидаясь больше никаких его слов, вопросов, укоров, проговорила быстро, теперь уже не глядя Евлампьеву в глаза, забирая у него из рук фотографии и шлепая их на стол лицом вниз: – Я так устала, папа! Я так устала… Я такая вымотанная была!.. Неужели ты, отец, этого не понимаешь? Ты, отец! Ты меня можешь упрекать только как мать. Но я что, плохая мать?
Вовсе нет. Отнюдь не плохая. И ты знаешь. А за все остальное… За все остальное не имеешь права. Я бы даже могла и не объясняться с тобой по этому поводу. Не оправдываться. Это уж я… Ведь вся семья на мне, весь дом… все я! И на работе воз какой! Отдушину мне можно иметь, окошечко какое-то – свежего воздуху глотнуть?!
– А что, в другом чем-то окошечко это никак найти нельзя?
Елена, казалось, не услышала его.
– Нужно извиниться, папа, – сказала она. В голосе ее появилась прежняя требовательность. – Обязательно нужно. Ты понимаешь это, нет?
– Что, на колени мне перед ним бухнуться?
Еще ему хотелось сказать, что нечего было приглашать своих начальников, не ее день рождения, на свой бы – так другое дело, но он не сказал.
– Нет, папа, бухаться от тебя никто не требует, – сказала Елена. – Как угодно, в любой форме, любым способом – извинись, и все. Главное, чтобы у него осадка не осталось.
«Боже милостивый… моя дочь!» – подумалось Евлампьеву с какой-то давящей, мозжащей тяжелой болью, неприязнью, чуть ли не ненавистью, и он ужаснулся этому. «Да ведь дочь, дочь же!..» – проговорил он себе с торопливостью, как бы убеждая себя, и с тою же торопливостью сказал вслух:
– Хорошо, Лена…
Такое ощущение было, будто выпустили из него, как из велосипедной камеры, воздух.
И только уже входя в комнату, видя, как одна за другой заповорачивались к ним от стола головы, спросил Елену еще раз:
– Так что, в другом чем-то окошечко это никак найти нельзя?
– Можно и в другом, – ответила Елена, показывая голосом, что ни о чем подобном больше говорить не намерена.Было бы в ком, – скаламбурила она со смешком и глянула на Евлампьева быстрым взглядом: все он понял?
11
Наледь на окне таяла, и талая вода затекала на прилавок, под стопки газет. Никакой тряпки на подобный случай у Евлампьева припасено не было, и он промокал волу носовым платком, выжимал его на пол себе под ноги и снова промокал.
В верхних своих шибках окно совсем очистилось, и сквозь мокро блестящее стекло было видно ни разу до того Евлампьевым не видимое отсюда грязно-сизое низкое облачное небо.
Утром, вставши, Евлампьсв не поверил глазам: термометр показывал всего лишь градус мороза. Это после ночи-то, в половине седьмого! Но когда вышел на улицу, то въявь ощутил, что градус, никакого мороза, весна прямо, и подумал еще: не оттепель ли? Теперь было ясно, что оттепель. А по телевизору, по местной программе, передавали вчера – десять мороза и усиление его к концу дня. Вот тебе, однако, и научные предсказания…
В дверь за спиной постучали. Постучали крепко, с хозяйской какой-то требовательностью, и она запрыгала на крючке.
Странно, кто бы это мог быть? Какой-нибудь товар привезли, вроде ручек-блокнотов? Но вроде бы недавно совсем, несколько дней назад, забросили их полным-полно.
Евлампьев открыл дверь – и его ослепило белым снежным сиянием, оглушило радостным, весенним гомоном птиц, веселым теньком капели с крыши киоска. Потом он увидел, что перед ним Маша.
– Ты чего это? – удивился он. И позвал: – Заходи сюда.
После полупотемок киоска никак невозможно было стоять на этом белом звонком свету.
Маша переступила порог, и Евлампьев закрыл дверь.
– Чего ты? – снова спросил он, и теперь его кольнула тревога.
Маша, случалось, после обхода магазинов, если обход этот заканчивался не поздно, заходила к нему – и чтобы идти вместе домой, и так просто, глянуть на него, – но никогда обычно не стучалась она в дверь, всовывалась, улыбаясь, в окошко и спрашивала: «Что, много наторговал?» – ей это доставляло почему-то удовольствие – увидеть его так вот, через окно, как все видели.
– С Алешкой я сейчас, Галиным сыном, разговаривала, – сказала Маша, и в голосе ее Евлампьев услышал затаенную растерянность.
– И что-то он такое непонятное… будто бы, говорит…
– Погоди, – перебил ее Евлампьев.Как разговаривала? Он что, приехал, что ли?
– Да нет. – На лице у Маши появилась повинная улыбка. – Ты мне о магинтофонной-то ленте говорил, как Ксюша отца упрекала, что достать не может… я и подумала: что, попрошу Галю, ходит там в Москве по магазинам – пусть посмотрит, есть – так пришлет, – Ну, и позвонила сейчас? – догадался Евлампьев.
– Ну да, позвонила. Набрала номер, так хорошо по автомату соединилось… взял трубку Алешка, здравствуйте, тетя Маша, а мамы, говорит, нет, она вчера к вам улетела.
– Как – к нам? – Евлампьев ожидал уже чего угодно, но только не этого. – Вчера? А что случилось?
– Так он и сам толком не знает. Ни его, ни жены его не было… Галя внучку – соседке вместе с ключами, и прямо на аэродром, на первый рейс, вещей даже толком никаких не взяла. Алешка говорит, соседка сказала, будто бы с отцом что-то….
– С Федором?
– С Федором, значит.
– Ага… – протянул Евлампьев. – С Федором… Ну что, поеду сейчас к ним. Пятнадцать минут осталось. Достою их да и поеду. Ты как?
– Да мне бы, наверно… – неуверенно проговорнла Маша.
– Да, – понял ее Евлампьев. – Лучше я один. Кто знает, что там у них… лучше без тебя, один.
– Домой зайдешь?
Зайти домой, переодеться, переобуться бы прежде всего – чтобы не в валенках по такой погоде, – конечно, следовало, но ноги у Евлампьева бежали уже в сторону трамвая.
– Да нет, сразу, – сказал он. – Сразу.
Маша ушла, он еле достоял эти оставшиеся пятнадцать минут, заставил, торопясь, окно щитом, перекидал с прилавка у окна в боковые его концы газеты, чтобы не замочило, закрыл киоск и, забыв замкнуть калитку, трусцой, трусцой, идти обычным шагом недоставало терпения, заспешил на трамвайное кольцо.
Галя, открывшая ему, не удивилась и даже не поздоровалась, будто она никуда не уезжала, не расставались они, думая, что, может быть, навсегда, и вообще виделись совсем недавно, только-только, нынче буквально утром.
– Проходи, Леня, – сказала опа.
Голос у нее был глух и бесиветен, словно это не она говорила, а некое механическое существо в ней.
Галя включила свет, и он увидел ее лицо. И испугался – в нем было нечто от голоса ее: та же тупая, заморожениая бесцветность, не лицо, а что-то неживое, бездушный пластмассовый слепок с него.
– Что с Федором? – спросил он.
– Паралич у Федора, – сказала Галя так же все бесцветно и глухо.– Соседка мне, наискосок вон что, вчера позвонила. Хорошо, телефон ей в Москве дала. Вечером, говорит, иду – дверь приоткрыта. Ну, мало ли что приоткрыта. То ли зашел только, то ли выходить собирается. А утром, говорит, в магазины направилась – опять открыта, да ровно так же, как вчера было. Ну, и заглянула. А он тут же возле двери и лежит, в руках сетка с бутылками, в самом деле, видно, выходить собирался. Ладно, не упал на нее, а то бы переранился весь. Всю ночь так лежал да до нее сколько…
Вон что! Вон что!.. Паралич, инсульт, значит… как у Матусевича. Но жив, судя по всему… жив, это после стольких-то часов без всякой помощи… жив все-таки.
– Где он? – спросил Евлампьев.В больнице?
Галя отрицательно помотала головой:
– Дома. Соседка, когда позвонила, в подъезде рядом у нее знакомые какие-то, от них, лучше бы, говорит, не везти, врачи там сейчас сидят, что скажешь? Я и сказала, пусть поприсмотрит, а я сейчас прямо на самолет. Зима, народу немного, долетела, видишь…
Евлампьев глядел на нее с состраданием и болыьо.
– Вон что, – сказал он теперь вслух.Вон что… – Ему хотелось сказать ей что-то такое, отчего бы ей сразу сделалось легче, лицу бы вернулся его живой, теплый цвет, чтобы она утешилась и оттаяла, но не было в нем никаких нужных слов, толклись внутри какие-то обрывки фраз, междометия какие-то, и не связывалось из них ничего складного. – Вон что… – повторил он. И сумел добавить: – Говорит?
Галя снова помотала отрицательно головой.
– Нет. Но все обещают, может наладиться: только правая часть отнялась.
Евлампьев потянулся к ней рукой и погладил по голове.
– Ничего, Галочка… ну что делать? Это ведь и должно так быть. Мы уже старые люди… что ж делать? Надо принимать как естественное.
Галя молча глядела на него из-под его руки, и в мертвом, бесцветном се лице ничего не переменилось.
– Пойди поздоровайся с ним, – сказала она потом. – Не знаю, понимает чего, нет, но смотрит лежит.
Евлампьев вспомнил, как они виделись с Федором последний раз. Так все было запущено в доме, неухоженно, грязно…
Федор лежал, выставив из-под одеяла вбок здоровую ногу, глаза у него были закрыты. Ногти на ноге были длинные, давно не стриженные, и между пальцами виднелись черные разводы грязи.
Евлампьев взял его руку, сжал между своими ладонями, Федор медленно, нехотя будто, вздернул до середины веко на левом глазу, подержал его так, подержал и снова опустил.
– По-моему, он не узнает никого,– сказала Галя.
Она провела Евлампьева на кухню, выпить хотя бы стакан чаю. И здесь, на кухне, когда поставила на огонь чайник, ее как растопило, зарыдала, повиснув у Евлампьева на плече, опустилась потом на табуретку, легла головой на руки и каталась по ним.
– Дура старая… ой, дура старая,– заговорила она, отрыдавшись, подняв голову и судорожно переводя дыхание. – Старуха, прости господи, а туда же: простить она не может… А ты-то, братец, ты-то, Леня, что не уломал дуру старую, жизнь прожита, что ей теперь характер показывать захотелось? Напоказывалась… Вот уж теперь не прощу себе: ведь не уедь, так, поди, ничего бы и не случилось!.. Куда ему так пить, как пил… ведь не случилось бы, Леня!
– Да ну что же терзать сейчас себя, Галя?..– снова погладил ее Евлампьев утешающе по голове. – Что же терзать, милая?.. Это ты сейчас так говоришь, а тогда не могла иначе…
– Не прощу, нет, не прощу, – мотая головой, сквозь слезы проговорила Галя. – Дура старая… тогда не узналось, так нечего было сейчас и лезть. Не хватило ума дуре старой… не хватило! Ведь жизнь прожита, так ли, не так ли, как ее вычеркнешь-то?!
Оттепель расходилась. Повсюду стояло звонкое, сильное теньканье капели, утоптанный в ледяной крспости массу снег на тротуарах таял, сверху на нем образовалась слюдяно блестевшая пленка воды. Кое-где в выбоинах, ямках, всяких углублениях натекли и стояли мутно-недвижно лужи.
Валенки у Евлампьева промокли, при каждом шаге в них хлюпало, ногам было неприятно, осклизло и холодно, и хотелось скорее дойти до дома, стащить эти расквашенные валенки и сунуть ноги в сухое шерстяное тепло.
Он думал об Елене. Мысли, крутившиеся в трамвае вокруг Гали с Федором, перескочили на нее – не заметил как. «Ты меня можешь упрекать только как мать. А за все остальное…» У Федора, у того объяснение как броня: не водочка, не эти разметчицы с ветошью, он бы просто с катушек слетел, хрупнул бы, как сталь перекаленная… Обоим, выходит, – окошечко со свежим воздухом, глотнуть-подзаправиться… да у Федора-то – война, какое-никакое, а оправдание… А у нее-то что? Устала она!.. Отчего устала? «А я все-таки не рядовой сотрудник, я начальник…» Ну и не лезла бы вверх, не карабкалась бы, кто тебя заставлял, заставляли, что ли?!
Уж коли родилась женщиной, раз рожать надо, раз материнский инстинкт втолкан в тебя природой – не избавиться, – раз нужно тебе детей растить да дом на себе везти – огонь в очаге поддерживать, – так и не лезь, не карабкайся изо всех сил, прямо ногти в кровь, ногти тебе белые да красивые нужны, что ты лезешь, дура ты эдакая?! Ну, как останешься без Виссариона, с каким-нибудь вроде своего главного технолога, балбеса непробиваемого, вот узнаешь, в чем он, свежий воздух, был, вот хлебанешь, то-то понаслаждаешься карьерой своей…
Евлампьев распалился, произнося про себя все эти горькие, гневные, обличающие слова, сердце бухало в голове, дыхание перехватывало. Господи боже милостивый, и ведь главное же, другому, совсем другому учили ее, совсем другое вклалывали,откуда взялось это, каким ветром надуло? Или не надувало ничего, а само собою сложилось, а то, что вкладывали в нее, в одно ухо входило, во второе выходило, оставалось что-то совсем иное. вовсе не тобой вкладываемое?.. Лучше ведь Ермолай-неудачник, чем она с этим своим хождением на цыпочках перед балбесом непробиваемым. Ермолай хоть порядочность какую-то в себе сохранил, честность…
Возле дома мелькали оранжевые жилеты дорожных рабочих.
«Опять канаву, что ли?» – усмехнулся Евлампьев, перебивая этой усмешкой мысли об Елене.
Но когда он подошел к самому дому, то понял, что так оно и есть.
В утоптанном снегу тротуара была пробита вдоль всего дома длинная узкая лента, воткнутые в сугробы, торчали, блестя отполированными ручками, перфораторы, и на дороге за газоном механики возились с компрессором, готовя его к работе.
Евлампьев остановился и с минуту стоял, переводя взгляд с оранжевожилетных рабочих на механиков у компрессора и обратно. Чепуха какая, неужели действительно снова?
– Простите, – проговорил он, обращаясь к стоявшей неподалеку группке рабочих, расслабленно-блаженно смаливших на оттепельно-волглом воздухе сигареты. – Простите, а что же, снова будете здесь копать?
Двое из трех рабочих расслабленно-лениво повернули к нему головы, и один, выпустив дым и цыкнув под ноги, ответил с задорностью:
– Почему снова, батя? Мы лично ничего тут еще не копали.
Они, все трое, были молоды, совсем молоды – моложе Ермолая, мальчишки, только, наверное, после армии, дембеля, устроившиеся в городе по лимиту, и Евламльев со своим вопросом казался им, должно быть, некоей живой замшелостью, ненужно толкущейся под ногами в их жизни.
– Нет, – териеливо сказал Евлампьев. – Вы лично или не вы, но раз уже здесь, именно по этому месту, вырывали канаву, будто бы магистральный газ к нам подводить. А потом оказалось, будто ошибка, и канаву зарыли.
– Ну, значит, не когда копали, ошиблись, а когда закапывали,улыбаясь, ответил парень. – Все правильно, под газ копаем, будет у вас газ, батя.
– Опять нам роете тут – ноги ломать? – сказал за спиной голос.
Евлампьев поглялел через плечо – и узнал, кто это: это был тот краснолицый, фамильярно-благодушный, что весной, в день его рождения, испортил ему настроение; «Что, сосед, и ты, Брут?» Разбросанные по асфальту комья снега сахарно-грязно блестели на сломах, и снежное крошево хрупало под ногами…
– Почему это – ноги ломать?! – вопросом же ответил ему тот, что не поворачивался до сих пор, теперь, наконец, повернувшись, самый старший среди них.
– А потому что ломали. Вырыли, и стояла она полгода.
– Ну, это уже не наше дело, – сказал парень. – Наше дело – выкопать, как приказано. А уж тянуть здесь все – дело не наше.
– Не их, а?! – обращаясь к Евлампьеву, осуждающе воскликнул сосед.
Евлампьев не успел ничего ответить, – взревев, оглушительно загрохотал компрессор.
Он махнул краснолицему рукой – будьте здоровы! – и пошел вдоль прорубленной в подтаявшем снегу траншеи к своему подъезду. Что проку восклицать да осуждать – ничего от этого не меняется.
В отверстия почтового ящика выглядывали газеты.
Евлампьев открыл ящик, достал газеты, за ними, у задней стенки, лежало, оказывается, еще и письмо. «От Черногрязова», пыхнуло разом в мозгу.
Но письмо было не от Мишки, он понял это, едва взяв его в руки: от Черногрязова приходили обязательно с картинками в левом боку конверта, с «Днями космонавтики» да «Днями металлурга», это было без всякой картинки.
Евлампьев посмотрел обратный адрес – из Москвы, но без подписи, мгновение он стоял в недоумении, потом понял: Галино это письмо, вот чье. Он перевернул конверт и глянул штемпель – письмо было отправлено четыре дня назад. Галя еще ни сном ни духом не ведала, что окажется здесь раньше него. В таком далеке, должно быть, осталось оно от нее, в настолько иной, не ее будто жизни, что она даже в не вспомнила о нем во время их толькошней встречи, ничего не сказала.
Маша на хруст его ключа в замке выбежала к нему в прихожую с ожидакиие-испуганным, готовым к самому страшному лицом, он еще дооткрывал дверь – она уже включила в прихожей свет и стояла, с напряжением пытаясь угалать по его глазам, что за весть он принес.
– Паралич у Феди, – сказал Евлампьев, не томя се ожиданием. И подал почту. – А от Гали, вот видишь…
Не снимая пальто. он стянул валенки, стащил нос ки и сухой их частью с облегчением протер ступни
– Господи! – всплеснула руками Маша. – Так промок?!
– Ну-у! – только и смог ознобно проговорить Евлампьев. Ноги в движении согревались, сейчас, на голом полу, они мигом остыли, и от них по всему телу пошел холод.
– Ну-ка под горячую воду! – скомандовала Маша. – Ну-ка живо!..
Евлампьсв напустил в ванну горячей воды, посидел на ее округлом ребре с опушенными в воду ногами – и согрелся, отошел.
Маша, пока он сидел, стояла рядом с переброшенным через плечо, приготовленным полотенцем, и он рассказывал ей о Федоре. Маша молчала, слушая его, и только время от времени приговаривала, качая головой:
– Это надо же… Ну это надо же… Бедная Галя!..
Она выставила из холодильника на стол заткнутую тряпичным завертышем бутылку водки и подала к ней стакан.
– Выпьешь вот.
С тех пор как Евлампьеву отчекрыжили полжелудка, он не пил водки, как и всего прочего не пил, но от простуды, как и в молодости, лечился ею.
– Да какое выпьсшь, мне в киоск еще, – отставил он от себя бутылку.
– Какой киоск тебе! – приставила Маша бутылку обратно к его тарелке. – Я пойду. Постою, ничего.
– А, – сообразил Евлампьев. – В самом деле.
Он не стал перечить ей. Времени уже было много, идти в киоск – через четверть часа следовало бы выходнть, а его после этой горячей ванны как-то всего рассолодило, сделался квелый – хоть не садись за стол, а сразу ложись. – Сходи, сходи,просительно сказал он.
Они быстро, торопясь, поели, и Маша, так же все торопливо собравшись, едва не забыв взять ключи от кноска, убежала.
– Не убирай ничего, ложись, – сказала она. – Масло только в холодильник.
Выпитая водка расходилась по телу, Евлампьева совсем развезло, и он покивал согласно: ладно, конечно…
Он уже расправил постель и начал раздеваться, когда ему послышалось, что в окно на кухне тихохонько тукнулись. Скворушка!
Он сорвался с места и как был, с недоснятой рубахой, бросился на кухню.
Но за стеклом, совершенно очистившимся от наледи, абсолютно прозрачным, никого не было. Послышалось, что ли?
Послышалось, да, и он тут же понял даже, почему послышалось: оказывается, подспудно, сам того не осознавая, между всей нынешней беготней, он надеялся, что сегодня скворушка наконец объявится, вот и не бывает чудес, а будет: объявится. Из-за оттепели это так казалось…
Он медленно прошлепал обратно в комнату, стал дорасстегивать рубаху и остановился. Тело было разморено и вяло, а душа томилась горечью от неоправдавшейся тайной надежды и просила сделать что-нибудь, чтобы перебить эту горечь.
Найти бы фронтовые свои письма…
Евлампьев общарил уже все мыслимые и немыслимые места, где они могли храниться, перерыл даже все ящики буфета – нигде их не было, и он уже отчаялся.
Но водка что-то сотворила с памятью, и сейчас ему мнилось, что он натыкался на обтрепанную связку их совсем недавно, полгода, ну год, может быть, самое большее назад, будто бы в чемодане каком-то… любопытно, что за чемодан, чего лазил в него…
Евлампьев вернулся на кухню, взял табуретку, вынес в коридор и подставил к полатям. Он снял оба впихнутые туда чемодана, спустился на пол за ними следом и, как только раскрыл первый, вспомнил, когда он лазил в этот чемодан и зачем: в прошлом году, когла Ермолай завалился на Майские пьяным, доставал ему старую свою кожаную куртку. Так неужто же здесь?
Письма лежали на дне чемодана: не очень-то толстая, разве что не тошая связка из сложенных крест-накрест треугольннков, так что пачка вышла квадратной формы, и прямо на самом верхнем письме с ясным прямоугольным штампом «Просмотрено», хотя химический карандаш и выцвел основательно, вполне можно было разобрать номер полевой почты.








