Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
Из болота, прыгая с кочки на кочку и время от времени срываясь с них, так что ни у кого не осталась сухой ни одна нога, в конце концов выбрались, но тут выяснилось, что с этим болотом ушли в сторону километра на полтора, путь до дачи увеличился в итоге километра на три, не меньше, на болоте все как-то враз устали, выдохлись и тащились к даче уже из последних сил.
– Фу, умаяли!..– валясь на скамейку возле террасы, проговорил Евлампьев, только они дошли до нее.
– Хороша прогулочка, та, что надо,опускаясь с ним рядом, сказал Фелор. – Женщины, ищите себе место, с этого мы теперь не сдвинемся.
Женщины поднялись на террасу, устроились там на стульях, и так они, все четверо, просидели, не двигаясь, с четверть часа.
– Ну,– сказала наконец Галя, – а есть кто хочет?
–Жрать, а не есть, – отозвался Федор.
Евлампьев почувствовал, как от одного лишь упоминания о еде рот ему залило слюной.
И потом, когда сели за стол, ел с таким аппетитом, какого у него никогда обычно не бывало.
– А! Вот что значит свежий воздух! – глядя, как он наворачивает, с удовольствием приговаривала Галя.– Что ты! Дача, она есть дача.
– Да конечно… дача, конечно…– согласно кивнул Евлампьев.
После еды всех опять разморило, стал одолевать сон, зевали, потягивались – и решили, прямо не убирая ничего со стола, пойти прилечь. Галя только прикрыла его сверху двумя полотенцами.
– Пойдем с тобой наверх, – позвал Евлампьева Федор.
– Да, правильно,– одобрила Галя. – А мы с Машей внизу. Мужская и женская половины. Как за Востоке.
Дача у Гали с Федором была, собственно, не дачей, а участком в садово-огородном товариществе, но они смотрели на этот участок прежде всего как на место, куда можно выехать «на природу», и потому называли дачей. Дом у них, как тому и полагалось быть строению садово-огородного товарищества, был совсем небольшой – бывшая деревенская банька из тонких кривоватых бревен,но во всю длину сруба
Федор пристроил крытую террасу, поставил сверху чердачный второй этаж, и дом вышел и солидным, и, в общем, даже вместительным.
– Располагайся,– сказал Федор.Куда хочешь?
На диван, на кровать?
– Да куда угодно, – зевая, чувствуя, что ноги его совсем прямо не держат, ответил Евлампьев.
– Ну, на кровать тогда, удобней.Федор раскрыл створки низкого, похожего снаружи на комод шкафа и вытащил оттуда две подушки.
И шкаф этот, и черный, с круглыми, старомодными валиками по бокам диван, и кровать с непривычно для нынешнего глаза высокими резными спинками – все это помнилось Евлампьеву еще по городской квартире Гали с Федором. Давно уж это стояло у них там, лет двадцать назад, а то и больше… больше, конечно, – Ермолай еще в школу не ходил.
– Лови! – размахнулся подушкой Федор.
Когда Евлампьев проснулся, Федора на диване не было, а снизу в отворенное окно доносились голоса – и Федора, и жены с Галей.
Евлампьев одурело сбросил ноги на пол и потряс головой. Ничего себе сморило, сколько же это он, интересно, проспал?
Федор, Галя и Маша сидели на террасе за столом и пили чай.
– А, явился! Соня наш проснулся! Ох и здоров же ты спать!..– зашумели они, когда он появился на террасе.
– Ладно, ладно, сами-то небось только что поднялись, – ворчливо отшутился Евлампьев.
– «Только что»! – сказал Федор.– Да по десятой чашке пьем.
– Нет-нет, только сели,– вступилась за Евлампьева Маша.– Давай садись.
– С клубникой свежей. Прямо сейчас с грядки, – сказала Галя.– Много нет, но полакомиться хватит.
Чашка ему была поставлена, он взял с тарелки несколько ягод, оторвал звездчатые, с белым сахарным корешком плодоножки, бросил ягоды в чашку, добавил песку и стал перетирать все это ложкой.
Галя с остановившейся улыбкой смотрела на него.
– Ты чего? – спросил Евлампьев.
– С детства помню эту твою привычку так делать, – сказала она, продолжая улыбаться. – Вот прямо вижу. И всегда так аккуратно, так хорошо.
Евлампьев похмыкал. Он не знал, что ответить.
Было уже около восьми вечера, солнце сваливалось к горизонту, тени сделались длинны, в воздух неуловимо, незаметно стали примешиваться нежные фиолетовые тона.
– Мужской работенкой займешься? – щуря глаз, как бы испытывая его этим вопросом на некую мужскую крепость, спросил Федор, когда чаепитие подходило к концу.
– Водку, что ли, пить? – отозвался Евлампьев,
Женщины засмеялись – им понравилось.
– Поливать,– сказал Федор.– Что, думаешь, клубничку-то даром будешь есть?
– А, ведра таскать! – Евлампьев засмеялся.С удовольствием.
Ему и в самом деле нравилось, приезжая сюда к Гале с Федором, заниматься поливкой. Наверное, если заниматься этим изо дня в день, то свету белого невзвидишь, а вот так, присхавши раз-другой в лето, – одно удовольствие. Главное, только не переусердствовать, не наливать в ведро до краев и не спешить.
– Давай тогда за орудия производства,– сказал Федор, поднимаясь из-за стола.
К дому, с глухой стены, был прилеплен небольшой темный сарайчик, в нем Федор с Галей держали всякий необходимый в хозяйстве инструмент.
– Держи свои любимые, – снимая с гвоздей на стенке два прямобоких, со вздувшимися от времени, помявшимися днищами ведра, сказал Федор. – Эти?
– Эти, эти, – подтвердил Евлампьев.
Действительно, почему-то ему нравилось таскать воду именно в этих.
Они вышли на бегушую вдоль участков травянистую дорожку и пошли по ней к крану.
Воду и в этот, Гали с Федором, и другие, рядом расположенные сады давала специально пробуренная артезианская скважина, вдоль дорожек тянулись поржавевшие от времени, бурые водонапорные трубы, но краны на линии были установлены редко и не обычные, а с широкой зубчатой горловиной – под пожарный рукав. Сделано это было, как объяснял Федор, чтобы вода расходовалась без излишней щедрости и чтобы хозяева близлежащих участков не поливали бы свои участки прямо из шлангов, надевая их на носик крана.
На некоторых участках виднелись люди – мелькали платья, рубашки, обнаженные тела, – слышались голоса. Днем столько народу не было.
– Поливать приехали, – ответил Федор на вопрос Евлампьева.По нынешней жаре горит все знаешь как? Некоторые прямо каждый день ездят.
– Да ну? – удивился Евлампьев.
– Ездят. Кто ночевать остается, кто приедет и уедет – специально. Знаешь, как некоторые тут за свон ягоды-фрукты костьми лечь готовы? Что ты! Да у них же в этом смысл жизни.
– Да-да, да, – согласно кивнул Евлампьев. – Знаю. Сам знаю таких. И никогда их не понимал. Ну, не можешь без земли – так поезжай, живи себе в деревне.
– Э, не прав! – усмехаясь, протянул Федор. В деревне колхоз или совхоз, а ему личная, своя земля нужна, только тогда в ней для него смысл появляется.
– Да-да, да, – снова соглашаясь, поспешно проговорил Евлампьев.– Точно. Очень точно сказал. Очень…
Действительно, очень. И как все просто. А он-то никогда почему-то до этого не додумывался. Наверно, потому, что в самом никогда не возникало подобного. Оттого, что никогда не знал земли, не работал на ней по-настоящему? Да пожалуй, нет… Вот ведь Молочаев… тогда, на лестничной клетке, они стояли, двое еще с ним, курили… ему без личного автомобиля жизнь не в жизнь, вот купил – и только после купли себя человеком почувствовал… это ведь все то же самое, одинаковое, только по-иному…
У крана с ведрами в руках стояло несколько человек. Вода лилась из широко оскаленного горла мощной, тугой струей, и ждать пришлось совсем немного.
По первому разу Евлампьев все же перехватил – налил до самого края, – и идти было тяжело.
Они вылили воду в ванну, вкопанную до половины в землю на дальнем конце участка,вода прожурчала, поплескалась, закрыла дно – и пошли обратно.
Для полива у Федора был ручной насос со шлангом. Он закрепил насос на краю ванны, размотал шланг, надел на него расширитель и крикнул Евлампьеву от грядок:
– Давай!
Евлампьев работал ручкой – туда-сюда, туда-сюда,в насосе что-то поскрипывало, почавкивало н хлюпало. Федор, распустив живот, ходил вдоль грядок с бьющим в зеленые заросли укропа, петрушки; салата, редиса, репы, клубники серебристо играющим на свету снопом воды. таскал за собой шланг, перекидывал его быстрым, наработанным движением руки с одной межи на другую и время от времени, когда нужно было перейти подальше, кричал:
– Остановись качать!
Евлампьев останавливался, сноп воды в руках у Федора обвисал и исчезал, делаясь сбегающей с нижнего края расширнтеля немощной витою струйкой, Федор переходил на нужное место и махал рукой:
– Давай!
Евлампьев снова начинал качать, смотрел, как струйка вдруг исчезает, враз смененная ударившим из отверстий снопом. а сам сноп набухает, крепчает и вот бьет с тугим. сильным напором, смотрел на небо, – солнце уже опустилось за лес, виднеясь в верхушках самой маковкой, горизонт над ним перетягивали мглисто-малиновые облака, а облака, пасшиеся ближе к центру купола, были обведены светящейся золотой каймой. будто в нимбе. суотрсл на женщин, возившихся сейчас на террасе с ужином, и снова думал о Молочаеве и об этих вот, которым, как Молочаеву без автомобиля, жизнь не в жизнь без личного, их собственного клочочка земли… Да почему же все-таки ему никогда не требовалось ничего подобного, не хотелось никогда, не тянуло… жил и жил, работал… н работа, она именно. и являлась его личным делом, его владением, хозяйством его… и какое ощущение жизненной полноты, высшей осмысленности каждого дня давала работа над первой, опытной установкой криволинейной разливки, хотя, конечно, никогда не обольщался насчет собственной роли, значения, так сказать, своей личности в ее создании… И никакой выгоды, ни прямой, ни косвенной,никакой! – не было ему от того, что упахивался тогда прямо как в войну, – до десяти, до одиннадцати часов просиживали в конструкторском за кульманами, но хотелось, не в труд выходило, скорее даже душа жаждала, и, что говорить, пожалуй, это одни из самых счастливых годов.
– Эй! – услышал он насмешливо-иронический голос Федора.Чего качаешь? Вода-то уж кончилась
Евлампьев посмотрел в ванну – она совсем опустела, только на дне осталось немного воды, которую шланг не мог уже всосать в себя.
И снова сидели на террасе, на ужин был салат со сметаной: из собственного салата, кинзы, укропа, петрушки – по целой горе в тарелке, снова пили чай, говорили о прошлой работе, о молодости, о международной ситуации, о ценах, о Ермоле, о Елене, о детях Гали с Федором. Средняя, Лида, прислала открытку из Прибалтики, по которой они сейчас с новым. мужем ездили на машине, младший, Алексей, звонил недавно, опять звал Галю нянчить внука, чтобы жена. могла пойти на работу… Совсем стемнело, выступил между облаками кусок Млечного Пути, нагревшийся за день воздух был мягок и нежно тепл, хотелось сидеть н сидеть так бесконечно, хорошо было, невозможным казалось двинуться с места…
Ночью, на рассвете, ливанул первый за все лето дождь. Блешущие вспыхивали в рассветном сером воздухе молнии, грохал, накатывался, рокотал гром, и дождь висел за окном сплошной стеклянной стеной, с тяжким шумом рушившейся на землю.
Утром за завтраком Федор все вздыхал картинно, похмыкивал и говорил Евлампьеву сокрушенно:
– Что, Емельян, посмеялась мать-природа над нашим с тобой трудом? А?! Посмеялась… А что ж раны-то твои, что они у тебя, для блезиру, не чувствуют погоду? Я б такие не стал держать.
Евлампьев посмеивался и поддакивал ему: да, да, не говори…
Маша, как частенько случалось, недопоняла шутки и вступилась за мужа:
– Как это, Федя, можно раны держать или не держать? Как это от них избавиться? Что-то ты не то говоришь.
Галя дохохоталась до икоты.
– Ой, Маша, ой, Маша, что ты со мной делаешь? – стонала она, одной рукой обнимая ее и прижимая к себе, другою в изнеможении держась за груль.
Зелень вокруг: яблони, груши, кусты смородины, малины, крыжовника, грядки, просто трава – все это, еще в капельках невысохшей воды, умыто и свежо блестело на солнце, повсюду, зеркально отражая в себе вновь голубое, почти без облаков небо, стояли лужицы воды, воздух был парной, тяжелый, и временамн вдруг становилось слышно, как с чмоканьем всасываст в себя влагу земля.
После завтрака решили пилить дрова. Бревна, приготовленные на дрова. былин спрятаны у Федора под террасой. Он снял навешенные на гвозди щиты, закрывавшие низ террасы, и полез под нес.
– Тащи! – крикнул он оттуда прилушенно, подсовывая бревно потсмневшим, серым распилом к краю террасы.
Евлампьев улватил бревно и, раскорячась, выволок на свет.
– О. проклятье!..– задушенно ворчал Федор, невидимо ворочая там у себя бревна. И снова кричал: – Тащи!
Евлампьев наклонялся. раскорячивался, вставал на колени, нашарнвал бревно, подтаскивал его рывком к себе…
Козел у Федора не имелось, вбили крест-накрест, затесав топором, четыре кола и обвязали их, чтобы не расползались, проволокой.
– Ну что, с богом?! – поплевав на ладони, подмигнул Федор.
Пила у Федора была хорошо разведенная, наточенная, вжжи-ик – вжжи-ик, вжжи-ик – вжжиик – ходила она послушно вслед движению руки, опилки веером летели из-под нее, желто, радостно бил свежий смоляной запах.
Евлампьев любил пилить дрова. Это всегда напоминало ему прошлую, ушедшую жизнь: на кухнях вместо нынешних тонколапых подбористых газовых плит стояли осадистые чугунные зверюги, во дворе возле каждого дома, поделенные внутри на ячейки, тянулись горбылевые, тесовые, шлакоблочные дровяники, и одно из воскресений где-нибудь по первому морозцу отводил себе на заготовку дров, спускался с утра во двор с покачивающейся на плече пилой, устанавливал козлы, ворочал бревна… Прибегали, отрываясь от своих дворовых игр, Елена, Ермолай, хватались за свободную ручку, тянули на себя – помогали, скоро это им надоедало, брались за топор, кололи чурку-другую и не выдерживали больще, снова убегали, а он, посменваясь, глядел им вслед, пока они не исчезали за углом… Сколько он их, этих дров, перепилил за свою жизнь… вагоны и вагоны, наверное.
Вжжи-ик – вжжи ик, Вжжи-ик – вжжи-ик – тянула пила, спина затекала, рука деревенела и ходила туда-сюда, туда-сюда уже с трудом.
– Давай передохнем, – предлагал Федор.
Они отпускали пилу, выпрямлялись, – земля все так же почмокивала, впитывая в себя влагу, пели птицы, солнце понемногу выпаривало воду, и воздух сделался суше и легче.
– Хорошо! – глубоко вдыхая. говорил Евлампьев. – Ах, хорошо!..
Потом они по очереди, с неохотой уступая друг другу топор, кололи дрова, расчищали в сарае место для поленницы, укладывали поленья. Козлы они поставили здесь же, возле сарая, и укладывать было удобно – не таскать ниоткуда, один подавал, другой укладывал.
Женщины пололи грядки, обрезали усы у клубники, несколько раз приходили посмотреть на их работу, похваливали, хвалились сами, предлагали поменяться:
– Разве у вас работа? Баловство одно, забавы детские.
Евлампьев поймал себя на странном ощущении молодости – двадцать ему было, тридцать, не больше…
После обеда опять всех сморнло. Но обед был ранний, и встали не поздно, опять попили чаю – и снова пошли на прогулку, только теперь по другому маршруту и сумели точно его выдержать. На обратном пути, когда уже подходили к саду. догнала гроза. Дождь разошелся не сразу, бил сначала редкими крупными каплями, и они успели добежать до террасы, почти не намокнув.
– Ну вот н кончилась жарильня, – сказала Галя, сидя на стуле у стены и глядя на льющий в саду дождь.
– Пожалуй, – согласился Евлампьев. – Давно пора.
– Пора, пора, – в голос подтвердили Маша с Федором.
Вечером, натопив печь, сидели в комнате, играли в «дурака», Евлампьев – с Машей, им везло, и они выигрывали партию за партией.
– Чтоб вы знали, милые вы мои,– тасуя карты после очередного пронгрыша, говорил Федор, – не те дураки, что дураками числятся, а те, что в умниках ходят. Да, милые мои,жизненный опыт. С дурака и спросу нет, а с умника чуть что – семь шкур спустят и голым в Африку пустят.
– Ну, это так… Это верно, это у каждого у нас опыт,– довольные своей непобедимостью, посменвались Евлампьев с Машей.
Галя сидела молча, нахмуренная, раздосадованная, она не умела с такой легкостью, как Федор, отстранять от себя неприятное.
– Ой же ты!..– с досадой и огорчением восклицала она, веером расправляя в руке полученные карты. – Опять хламье одно… Ты уж если тасуешь, так тасуй лучше! – не выдерживала она, говорила Федору.
Федор хохотал:
– Мать! Так в дураках-то ведь лучше!
В комнату сюда Галя с Федором повесили перевезенный из городской квартиры, когда они вышли из моды и их заменили разнообразных форм люстры, абажур. Абажур был темно-вишневый, на удлиняющемся-укорачивающемся шнуре : садясь за стол, его удлинили, и комната сейчас утопала в красном полумраке, усеченный яркий конус света падал лишь на стол, и было во всем этом нечто такое уютно-забытое, щемящее, будто вернулея в прошлые, давней давности года, будто заново вся жизнь, по второму кругу, Будто встань, подойди к зеркалу – и увидишь себя в нем сорокалетним.
«Поездить бы по белу свету… Прибалтику ту же посмотреть, Узбекистан, Дальний Восток… Прожил жизнь – и нигде не был», – подумалось Евлампьеву. Но мысль была мимолетна, легка – он знал, что подобное невозможно, – и она незаметно утекла из него, не оставив в нем никакого следа.
Утро было похоже на вчерашнее. Так же играла листва, так же стояли лужи повсюду, по высокому небу бродили редкие пухлобокие облака, и земля, если прислушаться, так же пила с легким почмокиванием пролившуюся на нее воду. Делать в саду сегодня было особо нечего, и после завтрака сразу пошли на прогулку, снова вышли к речке, посидели у нее, вернулись обратно, пообедали, опять никто не устоял перед сном, а когда проснулись и сели пить чай, стало ясно, что всё, надачились, пора возвращаться в город.
Евлампьев осторожно высказал свое намерение вслух, и Маша его тут же поддержала.
– Да ну что, да ну давайте еще денек хотя бы! – прыгая глазами с Евлампьева на Машу, – попросила Галя.– Да ну что вы, в самом деле!..– Она действительно огорчилась, и голос у нее был упавший. – Ну, что у вас, какие дела в городе?..
– Нет, никаких, – с неловкой улыбкой пожала плечами Маша. – Но… знаешь, все как-то… домой хочется, в привычную обстановку.
– Э, городские жители!..– махнул рукой Федор. – Пропащие люди. Их, Галка, природа раздражает.
– Да нет…– хотел было оправдаться Евлампьев и понял: а ведь в самом деле, не то что раздражает, а вот как вроде бы какое пресыщение… хорошо было, упоительно, чудесно, но… хватит, достаточно.
Пока собирались, пока шли до станции, пока ждали поезд, опоздавший против расписания чуть не на полчаса, настал вечер: ехали, глядя в окно на бурый, захлебнувшийся облаками закат над дальней щетиной леса, а когда подходили к дому, вовсю уже разливались сумерки.
В ручке двери белел какой-то листок бумаги. Евлампьев вытащил его – это была телеграмма. Торопясь, он открыл дверь, быстро ступил внутрь, зажег свет и перервал заклеивающую полоску. «Зайдите моей жене…» – схватили глаза начало. Он ничего не понял.
– Что там? – спросила из-за спины Маша.
– «Зайдите моей жене, – все так же ничего не понимая, начал он читать вслух, – телефон 315286 она курсе пусть отколет сколько нужно привет Хватков».
– О чем это он? – недоуменно и даже с возмущеннем, в обычной своей манере, спросила Маша.«Отколет» чего-то…
Евлампьев медленно стал перечитывать: «Зайдите… моей жене… телефон 315286… она курсе… пусть отколет… сколько…» И понял:
– Да это же он о мумиё!
– Ну? – и обрадовалась, и удивилась, и не поверила Маша – все было в этой ее интонации.
– Так о чем же еще, – Евлампьев ответил утверждающе, но там, внутри, все было в счастливо-неверящем смятении: да неужели?!
– Да больше не о чем,– пожимая плечами, сказала Маша.– Не о чем больше. Что, давай прямо сейчас позвоним? – проговорила она.
– Давай, – сказал он.«Отколет»… В самом деле. Словечко-то какое…
– Ну так ведь Хватков же! – с улыбкой произнесла Маша.
– Хватков, да, Хватков…– не удержавшись от ответной улыбки, согласился Евлампьев.– «Отколет»… Ну надо же!
Почему-то его очень смешило и умиляло это словечко. «Отколет»… Виделся какой-то большой черный комок вроде куска антрацита, и он лупит по нему молотком – «откалывает»…
5
Канава во дворе была полна дождевой воды. Кусок вывороченного асфальта, кривобоко лежавший на другом, когда Маша наступила на него, поехал, и нога у нее сорвалась. Евлампьев удержал ее, и она не упала, но нога по самую щиколотку ушла в воду, платье оказалось все в грязных брызгах, и пришлось возвращаться домой.
– Ну вот, теперь пути не будет, – совершенно расстроенным голосом проговорила Маша, когда они поднимались по лестнице. – Ну надо же!..
Евлампьев вспомнил свою историю со шляпой, и ему стало смешно.
– Чепуха какая,– сказал он вслух.– При чем здесь это?..
Возвращались не по его вине, он был в стороне как бы, и так вот, со стороны примета казалась смешной и нелепой: да мало ли по какой причине бывает нужно вернуться, какая уж тут связь. – Созвонились, договорились, все точно… что может произойти? Ну, давай через дорогу осторожней переходить,пошутил он.
– Ой, да ну тебя с твоими…Маша, не договорив, досадливо махнула рукой. – Договорились… мало ли что!
Евлампьев не стал отвечать ей, молча нашарил в кармане зазвякавшие ключи, достал их и, выделив нужный, приготовил его открывать дверь.
В груди у него была счастливая, ликующая уверенность, что все будет хорошо.
Жену Хваткова звали Людмилой, голос у нее по телефону был сильный, ясный, глубокий – голос человека незыблемых, твердых правил, уверенного в себе и уверенного в верности этих своих жизненных правил, говоря с нею, Евлампьев как-то невольно, вовсе того не желая, проникся к ней симпатией, и потом, когда обсуждали с Машей происшедший разговор, подумалось: дурит Хватков…
Утром нынче, как обычно, позвонила Елена, разговаривала с нею Маша и после, передавая Евлампьеву их беседу с Еленой, все возвращалась и возвращалась с довольной улыбкой к тому, как Елена буквально закричала, совершенно забывшись, что она на работе и в комнате за соседними столами сидят ее подчиненные: «Что, правда?! Действительно?! Прямо завтра?!» И еше она, придя уже в себя, все приговаривала: «Ну, вы просто молодцы, просто везенье вам какое-то. У нас с Саней, к кому только не обращались, – ну, ни намека!..» «Ага, ага, – слушал Евлампьев Машу и переспрашивал: – Ни намека, говорит?» Так сладостно, так блаженно было купаться в нежащей воде довольства собой.
Дома, пока Маша мыла ноги, переодевалась, искала, что обуть вместо босоножек, он ходил за нею всюду следом, пытался помочь, и все получалось не то: не нужна была его помощь.
– Ой, да ты шляпу свою не забудь, и все, хватит с тебя. Чтобы еще из-за шляпы не возвращаться, – отгоняя его от себя, сказала Маша.
Он засмеялся:
– Вечер уже, можно и без нее.
Засмеялся он оттого, что и в самом деле, войдя, не расставался со шляпой ни на минуту – так и ходил с нею, держа за ямки на тулье и прижимая к животу, по всей квартире.
Наконец они вновь спустились во двор и вновь пошли по танцующим под ногамн взломанным глыбам асфальта. Маша теперь ступала с такой осторожностью, будто двор их был вскрывшейся по весна рекой н она шла по растолченному льду.
Воздух был тяжелый, парной, в углублениях на тротуаре, как и в дворовой канаве, стояла, слюдяно блестя, вода, трещины на нем влажно чернели, будто залитые тушью, – грозы теперь случались каждый день, да не по одной, и последняя отсверкала, отгрохотала, отшумела недолгим быстрым ливнем часа полтора назад.
На перекрестке двое рабочих со стремянкой, стуча молотками, обновляли афишу кинотсатра. Евлампьев с Машей остановились и, заглядывая за спину рабочего, застившего фанерный лист с рекламой, прочитали название фильма. Фильм назывался «Вооружен и очень опасен».
– А? – спросил Евлампьев.– Детективчик какой-нибудь дешевенький. Сходим?
– Развлечься, да? – вопросом же ответила Маша. Но интонация у нее была согласия.
За прожитую вместе жизнь они и чувствовать научились одинаково, и сейчас, после того напряжения из-за похода к жене Хваткова, в котором был проведен весь нынешний день и которое уже близко было к разрешению, обоим хотелось какой-нибудь разрядки, хотелось расслабиться – и так, чтобы не думать ни о чем, ни о чем не говорить и вообще ничего не делать.
– Вот на девятнадцать сорок, – предложил Евлампьев.– Должны успеть, по-моему.
– Пожалуй, да… Давай, – впрямую уже теперь согласилась Маша.
Дом Хваткова стоял в глубине двора, и пришлось его поискать.
Они обошли вокруг дома, чтобы удостовериться, что это тот самый, нужный им, номера нигде не висело, и решили спросить кого-нибудь во дворе. Подъездов в доме было три, у среднего на скамеечке под подъездным козырьком сидело трое старух.
– А к кому вы, кого вам нужно-то, кого ищете-то? – тут же, не ответив на вопрос, загалдели старухн.
Евлампьев так их назвал про себя – старухи, а на самом деле, тут же подумалось ему, он с ними, наверно, ровесник. Но они, впрочем, и десять лет назад уже были старухами – бывают такие женщины: кажется, зрелая пора им в тягость, они лишь отбывают ее, тянут словно ярмо и, подойдя к пожилым годам, устраиваются в них с удовольствием и как бы сладостью: оплывают или, напротив, сохнут телом, теряют зубы, западают ртом… Слава богу, жена у него, хотя ей уже полных шестьдесят, совсем на них не похожа.
– Да к кому, к кому…– сердясь на старух, раздосадованно проговорила Маша.– Вы скажите сначала, номер какой?
– Да какой номер… какой всегда был!.. Ну, сами не знают, ей-богу, чего хотят!..– запереглядывавшись, с осуждением заговорили старухи.
Скорее всего, они вовсе не были такими бестолковыми и прекрасно понимали, чего хотят от них Евлампьев с Машей, но появление двух незнакомых людей возле скамеечки нарушило скуку однообразного, покойного сидения, оно придало ему как бы остроту, явилось чем-то вроде развлечения, и им хотелось невольно продлить себе удовольствие.
– Номер дома мы хотим, номер дома,– с терпеливостью, улыбаясь про себя, сказал Евлампьев.– Какой номер у дома?
– «Какой, какой»… Сорок седьмой,– не выдержала, сдалась вдруг одна из старух.– Корпус «Б».
Взяв Машу под руку, он потянул ее за собой, они вошли в подъезд и, едва переступив порог, чуть не столкнулись с выходившей из подъездной прохладной мглы молодой женщиной. Шагах в трех за нею, темнея размытым силуэтом, шел мужчина.
– Извините…– пробормотал Евлампьев, отступая назад, натыкаясь на Машу и заставляя ее оттесниться вместе с собой.– Пожалуйста, пожалуйста… проходите.
Женщина, ничего не отвечая, будто не слышала его, прошла мимо, шагавший за нею мужчина выступил в следующий миг из серой подъездной мглы на свет, и Евлампьев узнал Ермолая. И Маша тоже узнала, и оба они проговорили в голос, недоуменно и неверяще:
– Рома?!
Он шел, глядя прямо перед собой, и как споткнулся, вздрогнул, глаза его метнулись на Евлампьева, на мать, и он проговорил, так же, как они, с иедоумением и растерянностью:
– В-вы?
– Ну неожиданность! – с внезапной молодой звонкостью в голосе сказала Маша. – Ты что здесь делаешь?
Будто для них самих было бывать здесь обыкновенным делом.
Ермолай, не отвечая, с какой-то испуганной напряженностью во взгляде, дернулся, шагнул вперед, остановился, взглянул куда-то мимо них, на улицу, переступил ногами, Евлампьев оглянулся вслед его взгляду, – женщина, с которой он едва не столкнулся, сошла уже с приступка крыльца и, остановившись, поворачивалась лицом в их сторону, и он, мгновенно весь внутри, подобно Ермолаю, напрягшись, понял, что она и Ермолай вместе и это она, та.
В юности, когда еще много читал, его всегда раздражали книги, в которых движение сюжета зависело от всяких случайных встреч, неожиданных совпадений и нечаянных подслушиваний. Ему виделась в этом скудость писательского воображения, потому что он не верил в действительную возможность таких совпадений, случайностей и подслушиваний в жизни. Раздражение бывало настолько сильным, что многие книги словно бы закрывались для него, оставляя по себе тягостное ощущение лжи, и было так даже с «Войной и миром», и все из-за того, что Толстой заставил Наполеона, объезжавшего победное поле под Аустерлицем, остановиться именно над князем Андреем, а потом еше свел все того же князя Андрея перед его смертью не с кем-нибудь, а с бывшей невестой Наташей Ростовой…
Жизнь шла, и ему пришлось убедиться, что он был слишком категоричен в юности и не прав,случается такое.
Но эта встреча с Ермолаем, и не просто с ним, а с нею, была столь фантастична, что стоял, с нелепо вывороченной назад головой, глазел на нее – и был как в столбняке: ни пошевелиться, ни сказать что-либо.
Ей было, видимо, как и самому Ермолаю, лет тридцать или чуть больше, она не была ни красива, ни эффектна, как это бывает с женщинами, которым природа при всей их подчас даже и некрасивости вдруг отпустит в избытке способности «подать» себя, обыкновенна она была, совершенно обыкновенна, но в то же время во всем ее облике – в выражении твердых, брызжуще-синих глаз, в рыхловатых, словно бы подплывших чертах лица, в неторопливо-округлых, уверенных движениях – была яркость властной, своевольной, умеющей подчинять своим желаниям чувственности.
– Что ты застрял там? – спросила она Ермолая спустя мгновение, как остановилась и повернулась.
В голосе у нее была та, что сквозила во всем ее облике, требовательная властность.
Кто-то в Евлампьеве проговорил за него: сейчас.
– Здрав… ствуйте! – опережая Ермолая, поклонился он.
Женщина с равнодушным недоумением взглянула на него и снова позвала, теперь повысив голос, с нажимом:
– Роман! – Маша, ничего до того не понимавшая, поняла, из горла у нее вытолкнулся какой-то хрипло-удивленный звук, и она суетливо и бестолково, по-куриному как-то, задергала головой, переводя взгляд с женщины на Ермолая, с него на нее… – (Сейчас, ага… сейчас…бормочуще ответил Ермолай женщине, мелкими шажками, боком подвигаясь к двери.
– Может быть, познакомишь? – попросил его Евлампьев.
– А-а… ну да, а… конечно, – сбивающимся голосом проговорил Ермолай. – Конечно… Люда! – позвал он. И судорожно помахал в воздухе рукой: – Вот, познакомься… это мои… родители…
Не ее им, а их ей. Господи боже!..
– Емельян Аристархович,– снова поклонился Евлампьев.
Дверной проем был теперь полузагорожен Ермолаем, невозможно было подойти даже к порогу, и получалось, что он как бы выглядывает из-за сына.
– Мария Сергеевна, – вслед Евлампьеву, несколько запоздало проговорила Маша, подсовываясь ближе к двери и тоже как бы выглядывая из-за Ермолая, только с другого бока.
Женщина, коротко оглядев их, помедлила и слегка кивнула:
– Людмила.– В глазах у нее ничего не переменилось. – Ну вот и хорошо, Роман, – обращаясь к Ермолаю, сказала она. – Как раз. Очень даже удобно.








