412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 31)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)

– Все, вся история. А с самим замдекана этим потом интересно было! —вспомнил он тут же. – Скандал целый! Вдруг оказалось, что у него диссертация ворованная. Списанная вся – оттуда, отсюда, а в основном с чьей-то там работы еще сороковых годов. Кто это раскопал, кому это нужно было – не ведаю, в таких случаях, как правило, старые добрые друзья виноваты бывают. Ты стервец, и друзья у тебя такие же, не врагов бойся, а друзей – они о тебе всю подноготную знают. Комиссии работали, шум по университету шел… Ну, вам известно, степень у нас получить трудно, а отобрать ее еще труднее – звания с него не сняли. Но в замдеканах не усидел, и на перевыборах тоже прокатили,пришлось уйти из университета. Отлились Ермолаевы слезы.

Евлампьев сидел совершенно ошеломленный и видел, что с Машей – то же самое. Вон оно как, оказывается… вон как оно было! Голубь, боже милостивый, из-за какого-то голубя!.. И все могло бы у него быть совсем по-другому… по-нормальному. Не отзовись бы только, не встань, не скажи: «Я!» Но это точно, все точно, это Ермолай: встать – и сказать. И в пять лет был таким, и в пятнадцать, ни в двадцать пять, значит, остался…

Следовало что-то сказать Виссариону. Поблагодарить как-то за рассказ, что ли…

– Н-да…– выговорилось у него вместо всех приличествующих маломальски данному случаю слов. Посилился еще, и выговорилось еще раз: – Н-да!..

– Да какой только Роме прок, что отлились…– медленно, качая головой, проговорила Маша. – У него-то ничего теперь не изменишь…

Виссарион налил себе из стоявшего на столе чайника в чашку, положил сахару и стал размешивать.

– Старая истина, Емельян Аристархович,– сказал он, не поднимая на Евлампьева глаз. – Во многия знания – многия печали. Детям незачем знать про родителей, а родителям – незачем, в общем-то, про детей…

– Эх, Саня! – Виссарион заговорил – и о том же все вроде бы, и уже не о том, и у Евлампьева благодарно отпустило в груди, отмякло. – Кабы так можно было: не знать. А то ведь не хочешь знать, а душа против воли твоей этого знания требует.

– Это называется диалектическое единство противоположностей,Виссарион улыбнулся.

– Да-да, правильно: единство противоположностей. И хочется, и колется… так по-народному.

– И хочется, и колется, и мамка не велит – вот как, – засмеявшись, ткнул в него в воздухе чашкой Виссарион. «Мамка» обязательно должна быть, иначе триады не выходит. «И мамка не велит»… Это гениально, по-моему, а?

– Грубовато, но точно, да,согласился Евлампьев.

– А народная мудрость, она всегда, у любого народа, обязательно грубовата. Потому что она – для практики, для жизни. А жизнь – субстанция хоть и нежная, отнюдь не тонкая. Поразительно. но ведь у всех народов процентов эдак на девяносто – одни и те же пословицы, одни и те же поговорки…

– Сказки,– вставила Маша.

– И сказки, и сказки,– подтвердил Виссарион.

Он увел разговор от Ермолая Евлампьев и не заметил как. Говорили уже и отом. и о другом, и о третьем, перешли в конце концов на международные дела, к переговорам с американцами о Договоре об ограничении стратегических вооружений, к положению в Китае, где верх в борьбе политической верхушки начинал брать Дэн Сяопин. погадали, могут ли с Китаем у нас снова наладиться добрые отношения…

Об Ермолаевой этой истории Евлампьев вспомнил только уже перед самой постелью. Виссариону, стараясь не шуметь, расставили раскладушку в Ксюшиной комнате, а они с Машей ложились в большой комнате на тахте.

– Ну, как молодые,– ворчала Маша, укладываясь.– Чего ты приехал на ночь, приезжал бы завтра с утра. Будем сейчас мешать друг другу.

«А мне там и вовсе негде», – с усмешкой подумалось Евлампьеву о женщинах с сигаретами и Жулькине в их квартире, и вспомнилось вот о рассказанном Виссарионом.

Но все случившееся с Ермолаем было давно пережито, и воспоминание сейчас не отозвалось болью, напротив – оно выловило в рассказе Виссариона то, чем, в общем, можно было даже гордиться: как Ермолай в ответ на этот демагогический ход: «Кто там только пакостить смел?!» – встал и признался: «Я это!..» Все правильно, так он и должен был, Ермолай…

Евлампьев лег, тахта была широкая, они с Машей отодвинулись друг от друга к краям и спали всю ночь – никто никому не мешал.

7

Минуло воскресенье, четырнадцатое января, настал понедельник, пятнадцатое, и вместе с ним как бы окончательно настал наконец и новый год. Встал на предназначенные ему рельсы месяцев и пошел, потянул по ним, постукивая на стыках чисел, – туда уже, в сторону весны, к солнцу и теплу, к просевшим черным сугробам, к высачивающимся из-под них нежно лепечущим ручьям… Но пока, впрочем, все стояли и даже днем не случались слабее двадцати пяти морозы, солнце глядело сквозь льдистую сизую хмарь, и организм как-то уже притерпелся к этим нескончаемым холодам, обвыкся существовать в них как в нормальных совершенно условиях, словно никаких иных больше и не ждал. Рефлектор в будке довольно спокойно перебарывал и двадцать пять, и тридцать, и, одевшись как следует, удавалось простоять все три с половиной часа без всякого даже особого топтания.

Для Вильникова пришло «Здоровье», для Бугайкова – «Америка».

Вильников, принимая журнал, донельзя довольный, похохатывая, сказал, что Евлампьев не имеет никакого морального права, несмотря ни на что, уходить из киоска до будущей подписной кампании, так как на нынешний год здоровье его, Вильникова, полностью в его, Евлампьева, руках. Бугайков, видимо, уже наученный опытом, пытался дать за журнал вместо положенных пятидесяти копеек три рубля и, когда Евлампьев принялся отсчитывать сдачу, все останавливал его, приговаривая, что ему в радость получить именно за три рубля, а не за полтинник.

Пришел первый номер «Иностранной литературы» для Лихорабова. Евлампьев помнил, что Слуцкер говорил о Лихорабове – уезжает прямо после праздников на монтаж, однако на всякий случай попридержал журнал на несколько дней, Лихорабов не объявлялся, и он продал его. И только продал, через пятнадцать буквально минут в окошечке возникло предвкушающее улыбающееся лицо Лихорабова: «Здравствуйте, Емельян Аристархыч! Что, есть для меня? К подписчикам уже пришел». Оказалось, что его присутствие на монтаже не требовалось еще месяц, он съездил – и вернулся, вчера вечером лишь, и утром вот нынче побежал за журналом… Евлампьеву было жаль, что так получилось с Лихорабовым. Лихорабов нравился ему: неплохой парень. Немного легковесен – есть это в нем, но прост и естествен, без всякой такой внутренней надутости, и порядочен, кажется, что главное…

Маша по-прежнему находнлась там, с Виссарионом и Ксюшей, только и разговаривали с нею по телефону. Но раз она приехала – подошла пора пойти на примерку пальто. Закройщица жила, оказывается, совсем рядом, на соседней улице, пересечь двор – и все, возле ее подъезда.

– Ой, ты смотри-ка,– как всегда таким вещам, совершенно по-детски обрадовалась Маша,– ну надо же: в шаге буквально!

Евлампьев похмыкал про себя: чему тут радоваться, ну в шаге, ну и что?..

Завитая «барашком» закройщица приняла их в долгом, до пят, пламенно-оранжевом шелковом халате, на котором терялся оранжевый ремешок сантиметра. переброшенный через шею. «Заграничный халат, – шепнула ему Маша с эдаким швейным женским воодушевлением, улучив минуту, – у нас и материала такого не делают, бешеные деньги стоит». Квартира у закройщицы была трехкомнатная и богатая: стены в коридоре обклеены тиснеными моющимися обоями, о которых Евлампьев с Машей только слышали, а в комнате, в которую она их ввела, обшиты снизу, чуть выше роста деревом, и мебель – в тон этому дереву столовый гарнитур со стульями таких изогнутых форм, что казалось, попал куда-нибудь в начало прошлого века.

– Кооператив? —с тем же воодушевлением однокорытницы спросила Маша.

– Кооператив, – отозвалась закройщица. Она не была ни приветлива, ни груба, как тогда в ателье, а деловито так, холодно отстраненна. Держала дистанцию: хотя обслуживаю я вас, а не вы меня, нуждаетесь-то вы во мне… – Вот, одевайте, – распахнула она перед Машей весь исчерченный белыми крупными стежками остов ее будущего пальто.

«Одевайте», – отметил про себя Евлампьев. Неужели же за всю ее портновскую жизнь никто не смог указать ей на дикую ее ошибку?

Маша влезла руками в зияющие круглые прорези для рукавов, закройщица подсунула под материю на положенное им место плечики, набрала в рот булавок из коробки и стала зашпиливать ими борта пальто.

Маша пыталась все увидеть себя в трельяжс, переступала ногами, вытягивала шею…

– Вот что-то, мне кажется, в груди как-то… мешковато как-то, – сказала Маша, когда закройщица допустила ее наконец до зеркала.

– Так а здесь же вытачки еше будут. Как раз и уйдет. На груди нормально все. Боком вот встаньте, посмотрите, как со спины вам.

– Леня! – позвала его Маша.Посмотри! Как тебе кажется, на спине вроде как горб какой, да?

Пальто у Маши на спине действительно вздувалось словно бы пузырем.

– Да есть, есть, – подтвердил он.

– Ой, да ну уйдет это все, уйдет, когда рукава пришьются, вот не верят! – недовольным голосом сказала закройщица. – И на груди уйдет, и на спине уйдет, все будет как надо. Повернитесь-ка вот, проверю еще, где петли делать.

Маша повернулась, закройшица, вытаскивая и всовывая булавки, постояла перед нею на корточках, почиркала мелом и распрямилась.

– Не пальто – игрушечка получится. Будете в нем ходить, еще на вас засматриваться станут, мужу ревновать придется. Еще вот рукава сейчас… ну-ка! – подставила она Маше кишку рукава, лохматившегося на концах обрезками ватина. – Деньги принесли? – спросила она, когда пальто было снято, вывернуто подкладом наружу, свернуто и положено вместе с рукавами на свободный стул.

– А может быть… что же, тех, что давали, пока недостаточно? – неуверенно проговорила Маша.

Деньги с собой, как предупредила закройщица, они взяли, но отдать их – получалось заплатить за пальто как бы уж совсем вперед, Машу это беспокоило – а ну как испортит пальто? – и так вот она сейчас пыталась отстоять свой интерес.

– А когда же, в расчет, думаете? – прекрасно поняла ее закройщица.Нет, так мне не надо. Вам потом не понравится, не возьмете, куда я с ним? В комиссионку мне его продавать тащить? Нет, или все, что потрачено, теперь же, или я бросаю шить. Так мне не надо. За работу, вот за работу – в расчет. А за материалы – теперь же, и весь разговор, иначе мне не надо.

Маша, вздохнув, достала приготовленные деньги, пересчитала еще раз и отдала закройщице.

– Что уж, вы думаете, в кои веки собралась шить, так стану потом…

– Не знаю, не зиаю, – сказала закройщица, засовывая руку с деньгами в карман халата.– В моей практике по-всякому случалось. Береженого бог бережет, – засмеялась она.

Деньги были у нее в руках, все, как хотела, и она стала благодушно-расслабленной. – Через недельку. полгоры самое большее, сделаем окончательную примерочку, и там, считай, готово изделие. Шкурки на следующую примерочку захватить не забудьте.

У Маши, когда вышли от нее, вид был совершенно расстроенный.

– Ну, ты чего? – потормошил ее Евлампьев. – Чего нос вешать? На другое тут и рассчитывать было нечего. Как Ксюха там, скажи лучше?

– Да так себе, – Маше сейчас в ее настроении все должно было казаться хуже, чем есть на самом деле, и Евлампьев воспринял этот ее ответ как должное. – Боится, что на второй год оставят.

Евлампьева как ударило. Про второй год – это уже не имело никакого отношения к настроению, ни под какое настроение так просто Маша подобного не сказала бы.

– Как так – на второй? Почему вдруг?

– А отстала она потому что страшно. Ничего их там в санатории не учили, оказывается. Так, для проформы, видимо, только. Двоек ей не ставят пока, но она чуть не ревет: ничего, говорит, не понимаю, что у доски объясняют.

Вон оно что, вон что… Ну да, беда одна не ходит. Вылезешь из одной – увязнешь в другой…

– Ну, страшного-то пока ничего нет, – сказал он вслух бодрым голосом. – Пустяки даже все. До конца года времени еще полным-полно, подналяжет – и догонит.

– Да я с Саней тоже ей говорим, да она догонять-то сейчас… слабенькая совсем, сил у нее догонять нет, вот что. Сядет заниматься, час прозанимается – голова болегь начинает. Саня уж думал: репетиторов нанять? Так какие репегиторы, когда у нее сил нет.

Маша торопилась вернуться, чтобы накормить Ксюшу перед уходом в школу, и не стала заходить домой, сразу пошла на трамвай. Евлампьев проводил ее до остановки, посадил, трамвай, загремев, уехал, и он остался один.

Было без четверти двенадцать, еще целая уйма времени до того, как ему нужно будет возвращаться в киоск, идти в пустую квартиру не хотелось, и он вспомнил, что нужно ведь побывать в военкомате, получить временное удостоверение участника Великой Отечественной войны, – повсюду об этом были расклеены объявления, и даже звонили уже из заводского Совета ветеранов, но он все как-то не мог собраться, все откладывал да откладывал…

У нужной комнаты на стульях вдоль стены сидело человек восемь.

– Что, все… сюда? – несколько ошарашенно спросил Евлампьев.

Он не ожидал, что придется стоять в очереди.

– Все, все, – отозвалось со стульев несколько голосов, и худой, с морщинисто-темным лицом мужчина поднял руку:

– За мной будешь.

– За вами? – переспросил Евлампьев. – Ага, понятно…

– Привет боевому товаришу! – с перекатывающейся в голосе снисходительностью сказал Евлампьеву сидевший первым у двери его возраста мужчина в распахнутом черном милицейском полушубке.

– Здравствуйте!..– Евлампьев глядел на него и не мог узнать. Но сердце в груди жарко ворохнулось: неужели действительно кто из фронтовых? Невероятно, но ведь случается!

– Не признаешь, что ли? – понял мужчина. И проговорил тем же исполненным снисходительного превосходства голосом: – А я еще с ним секретами мастерства делился!..

А, осенило Евлампьева, это же тот… как его?.. Владимир Матвеевич, рядом тогда сидели на собрании в «Союзпечати» и вместе шли с него.

– Не узнал, простите,– виновато развел он руками, пытаясь, чтобы разочарование, всплеснувшееся в нем вслед узнаванию, не отпечаталось на лице. – Другая обстановка, неожиданность… у меня так часто случается.

– Тоже, значит, участник? – ничего не отвечая на его извинение, спросил Владимир Матвеевич.

– Да вроде…

– Что значит – вроде? Или вроде, или невроде, альтернативы, как говорится, нет. Сколько из четырех отдал ей, сволочи?

– Да немного, – Евлампьеву вдруг сделалось стыдно того своего срока, который он был на фронте, Так вот, когда один на один с собой – вроде вполне бы с тебя хватило и недели. а на виду всей этой очередн, в которой не было никого, кому бы не довелось…

– Ну, сколько немного? – спросил Владимир Матвеевич.

– Да месяца четыре так…

– Тю! Значит, не полный котелок съел.

В военкомате было тепло, тулуп, хотя и расстегнутый, со спины, видимо, ощутимо пригревал, и бильярдно-круглая лысина Владимира Матвеевича потно поблескивала, и поблескивали в счастливом, благостном оживлении льдисто-голубые глаза.

– Я вот как в тридцать девятом начал с финнами хлебать, так и хлебал до дна. В Берлине не пришлось, но уж в Будапеште…

– В самом Будапеште? А где там, в каких войсках, у кого? – радостно вмешался в их разговор, поднимаясь со стула, тот худой, за которым занял Евлампьев.

Владимир Матвеевич ие успел ответить – дверь комнаты открылась, оттуда вышла, с эдакой сомнамбулической улыбкой разглядывая умещавшуюся у нее на ладони зеленоватую бумажку, моложавая женщина с тщательной парикмахерской прической, и он вскочил, распахнул дверь в полный раствор – и захлопнул ес за собой.

– Ну-у, так уж пыхнул, прямо так, думаешь, тут тебе и однополчанин попадется! – сказал кто-то поднявшемуся худому.

– В порядке все? Выдали? А вы волновались! – в несколько голосов проговорили со стульев женщине.

– Да, а как же!..– не вполне понятно, о чем – о том ли, что не имели права не выдать, о том ли, что невозможно было не волноваться, – довольно ответила женщина и пошла по коридору.

– Садись, в ногах правды нет,позвали Евлампъева со стульев.

– Посидишь, авось высидишь,добавил кто-то другой.

– Как наседка,– прибавил третий.

Евлампьеву стало весело. Старые мужики, кто не старый, так пожилой, а точь-в-точь то окопное, никого не щшадящее, жестокое зубоскальство, когда всем им было чуть ли не на сорок лет меньше…

– Да посижу, конечно, – сказал он со смиренностью, не решившись ответить, как просилось: «А чего высиживаете? Стульчаки?» – ввяжешься – навалятся на тебя всем скопом в свое удовольствие и так накостыляют, что потом не поднимешься: дело проверенное…

Он сел, расстегнул пальто, снял шапку и прислушался к прервавшимся с его приходом и сейчас мало-помалу снова завязывающимся разговорам вокруг.

Говорили о том, о чем и должны были говорить в этом коридоре, собравшись по такому поводу: кто где служил, кто был командующим фронтом, армией, не особенно слушали друг друга, каждому хотелось сказать прежде всего о своем – в каких боях участвовал, что оборонял, что освобождал, за что получил ту-то и ту-то награду…

– Нет, а вот интересно, а, где он там в Будапеште…– говорил худой.

– Да прямо, думаешь, так вот и в одной роте с тобой, – отвечал скептически все тот же, что говорил ему об этом и давеча.

– Ну, нет так нет, а вдруг! – говорил худой. – Выйдет сейчас – спрошу. Интересно же. А вдруг! Знаешь, какие совпадения бывают? Ой-е-ей, какие бывают, закачаешься! Отец с сыном в окопе встречались, сам свидетелем был, не был бы – ни за что не поверил!..

Дверь комнаты распахнулась, и в коридор вышел Владимир Матвеевич. Лицо у него было тяжело налито свинцово-черной кровью.

– Ну чего? Что? Как там? – враз заспрашивали его, и худой поднялся ему навстречу с едва удерживаемым на языке вопросом.

– А-а, мать! – не глядя ни на кого, ненавистно сказал Владимир Матвеевич, закрывая за собой дверь ударом ноги. – Молокососы драные! Им бы такого!., С тридцать девятого по сорок пятый, а не положено!..

Он пошел по корндору, надев на ходу шапку и сунув руки в карманы своего милицейского полушубка, и разом после этих его слов возникла тишина, только смотрели ошеломленно ему вслед, и худой тоже так ничего и нс сказал, попятился, нашарил рукой стул и сел.

Дверь комнаты снова открылась.

Все, один за другим, повернули теперь головы в ее сторону. На пороге, держась одной рукой за ручку, вторую уперев в косяк, стоял молодой, лет тридцати пяти, не больше, гладко выбритый, с тугим лоснистым валиком жира под коротким подбородком, с пасмурно-недовольнымн серыми глазами майор.

– Чего не заходит никто? – спросил он. – Или что, не ко мне? Сидевший первым у двери вскочил и готовно обдернул пальто за лацканы. – Как не к вам? К вам! К вам! – зашумели все. И Евлампьев тоже сказал: – К вам направили…

– Если ко мне, нечего рассиживаться. Один вышел – другой зашел, – приказывающе сказал майор. И спросил: – Последний кто?

Евлампьев поднялся:

– Я последний.

– Скажите, кто придет за вами, пойдут ко мне после перерыва. В час у меня перерыв, вы до перерыва последний. Пройдите! – пригласил он того, что в готовности стоял у двери, и, отпустив ручку, ушел внутрь комнаты.

– А что же это вашему-то товарищу не дали? – спросил Евлампьева, когда дверь захлопнулась, его сосед.

– Да откуда ж я знаю? – Евлампьев удивился вопросу. – Мы с вами оба здесь сидели.

– Не, ну, может, биография его известна…

– Да они еле знакомы, не ясно, что ли? – вмешался тот, худой. – Не очень знакомы, да? – спросил он Евлампьева.

– Да сразу по нему видно, по запасным полкам где-нибудь с кальсонами-портянками всю войну прошарашился, – громко и насмешливо проговорил тот, что раньше все осаживал худого насчет Будапешта. – Сразу видно, с первого взгляда, что портяночник, чего и гадать.

– А что, не всем разве, кто в армии был, положено? – спросил кто-то с другого края очереди, Евлампьев не увидел – кто.

– А что ж! – ответил ему худой. – Ты, может, всю войну где-нибудь в Омске-Томске у склада простоял, ни в одном бою не участвовал, жизнью не рисковал, тебе тоже, что ли? Нет, конечно!

– Как это – я не участвовал?! – с обидой воскликнул тот, невидимый.Ты знаешь, чтоб говорить?

– Да не о тебе речь! Это для примера! При чем здесь ты! – сразу в несколько голосов стали успокаивать его, и сам худой тоже.

Дверь открывалась, закрывалась, очередь впереди делалась все меньше и меньше, Евлампьев пересаживался все ближе и ближе к двери, несколько раз за ним пытались занять, он объяснял, что к чему, и, потоптавшись возле него, люди уходили. Не выдали временное удостоверение еще одному, тому самому, что все осаживал худого и назвал потом Владимира Матвеевича портяночником, он вышел из комнаты с потерянно-несчастным лицом и на вопрос худого только махнул рукой: «А-а! Долгое дело мне…»

Когда Евлампьеву наконец подошло заходить, минутная стрелка на его часах как раз пересскла «12».

Комната была маленькая, узкая, в ней боком один к другому стояли два стола, майор сидел за тем, что поближе к двери, а за другим, вполоборота к нему, с лицом, скрытым в тени, сидел еще один человек, в штатском.

Штатский в ответ на приветствие Евлампьева молча кивнул, майор быстро проговорил: «Здрасте»,показал на стул напротив себя и спросил:

– Последний?

– Последний.

– Ну и отлично, – сказал майор.Давайте ваши документы, что у вас есть.

– Вот, да… пожалуйста! – слазил Евлампьев в карман пиджака и достал паспорт.

– Та-ак, хорошо, Емельян Аристархович, – раскрыв паспорт, глянул в него майор. – А еще что?

Документы, подтверждающие ваше пребывание на фронте? Военный билет, справки о ранениях…

Военный билет, справки… Евлампьев оглушенно смотрел на майора и молчал. Почему-то ему казалось, что все в военкомате уже подготовлено, все списки, все сведения о всех у них на руках, надо лишь прийти и подтвердить, что такой-то и такой-то, участник Великой Отечественной войны, это вот ты самый и есть. А тому, что везде, в каждом объявлении было написано: «Документы, подтверждающие участие в Великой Отечественной войне», он как-то не придал никакого значения: так, для проформы написано, главное – у них в военкомате, там у них весь учет.

– Так что? – повышая голос, спросил майор. – Есть какие документы, я говорю!

– Простите… а-а что… надо разве? – осилил наконец себя спросить Евлампьев.

– А что же, мы первым встречным-поперечным удостоверения выдавать должны? Кто ни заявит, что он кровь проливал, тому и давай, что ли? – На лице у майора появилось выражение тягостности ему этого разговора.

– А разве не в военкомате у вас… списки, учет? – зачем-то еще спросил Евлампьев, хотя и так уже все ему стало ясно.

Майор помолчал. Под гладкой лоснистой кожей у него походили желваки.

– Вот и заводим учет, – сказал он затем. – А до того не было. Так а вы-то что, вы участник войны?

– Участник, – тупо сказал Евлампьев.

– И что же, документов никаких нет?

– Нет.

– А где они?

Евлампьев посилился вспомнить, какие такие военные документы у него были… выписывался из госпиталя – дали справку о ранении, это да, с нею и пришел в военкомат… а после? Нет, ничего вроде бы не выдавали ему больше и ни разу, как других, не вызывали с той поры на переосвидетельствование… Или же выдавали, но из-за ненадобиости затерялось за долгие годы где-то дома среди всякого бумажного хлама, и ему стало казаться, что ничего не было? Да нет, нет ничего дома, не так уж много этого бумажного хлама, время от времени по той или другой нужде лазишь в него, перебираешь, было бы что – так обязательно бы вылезло откуда-нибудь, напомнило о себе.

– Не знаю где, – сказал он майору, чувствуя себя полнейшим дебилом: взял приперся, я участник войны! я подпадаю под постановление о льготах! а чем докажешь? да и что, собственно, льготы, что ты полез за ними, жил без них, жил, и ничего, прожил жизнь, что они тебе сейчас?

– Ясно, – сказал майор. – Военного билета нет, иных документов, подтверждающих, тоже нет…

– Нет‚ – вставил Евлампьев. Знал он, что нужны будут какие-то бумаги чуть ли не через сорок лет… Кончилась война – и все, забыть о ней поскорее, выдавить ее из своей памяти…

– Других документов тоже нет, – с нажимом, недовольный, что его перебили, повторил майор. – Ну, а номер полка, дивизии, части, в общем, номер полевой почты, если запрос послать, помните?

Семьдесят пять восемьсот… Или же восемьдесят… Нет, никакой это не номер части, не номер полевой почты, так, первые пришедшие в голову цифры. Хотелось забыть – и забылось.

– Не помню, – сказал он. – Не помню… нет.

Майор развел руками – все, сдаюсь, что я еще могу сделать,опустил их, оперся ладонями о стол и стал подниматься.

– Вспоминайте, – сказал он, поднявшись и отдавая Евлампьеву его паспорт. – Это ваш единственный шанс.

Евлампьев тоже поднялся. Он был ненавистен себе. Дебил!.. Какие списки, какой учет?..

Никакой неприязни к майору за его мрачную неприветливость он не испытывал. Майор ни при чем. Его можно только пожалеть: ту еще поручили ему работенку. Может, пятьдесят, а может, и больше пройдет перед ним за день таких вот, как Евлампьев, наберись на всех терпения и приветливости…

– Подождите-ка, товарищ! – окликнул Евлампьева молчавший до того, не вымолвивший ни слова за весь разговор штатский. Он не встал пока, как сидел, так и сидел – вполоборота к столу, опершись о него одной рукой. – А письма вы с фронта писали? – спросил он, когда Евлампьев повернулся к нему.

– А как же.

– Не сохранились?

– Сохранились, – вмиг понимая, к чему он об этом, и, к стыду своему, как-то по-детски откровенно вспыхивая радостью, ответил Евлампьев. – Сохранились, должны быть…

– Ну вот, – сказал штатский. И тоже теперь поднялся.

Письма, писанные Евлампьевым в те месяцы, хранились как раз вот среди этого всякого бумажного хлама, вот то, что они там былн среди него, это он точно знал, и, выходит, чтобы узнать номер полевой почты. достаточно лишь глянуть на них…

– Напииште нам заявление, укажите номер полевой почты, с какого времени по какое на каком участке фронга находились – все данные, в общем, для полноты картины, – бесстрастным, механическим голосом проговорил майор, – и пошлем их в Подольск, в военныи архив, для подтверждения. Придет подтверждение – выпишем удостоверение без всяких проволочек.

Быйдя из комнаты, Евлампьев посмотрел на часы. Было чегыре минуты второго. Ненадолго он задержал майора с этим штатским своей персоной…

За спиной у него щелкнул, закрывшись, замок, и напор со штатским, обогнав его, звонко зашагали по коридору. У штатского, заметил Евлампьев, была военная выправка почище майорской.

А, господи, подумалось ему, когда он глядел в их улаляющинеся молодые спины, если и не получит удостоверения… Что они, эти льготы? Жив остался и сколько еще лет прожил – вот главная льгота…

Дома он, раздевшись, сразу прошел на кухню, забрался ва подоконник и выглянул в форточку, как делал теперь. возвращаясь из киоска, каждый день. Насыпаниого им утром зерна на карнизе не было, все, до зернышка, склевано, но сердце подсказывало, что не скворец это, не он…

От Ермолая, еще спавшего, когда уходил, на столе лежала записка: «Ночевать не приду. Вечеряй без меня. Ермак».

Евламньев, читая се, усмехнулся. «Вечеряй»… Никогда не было у них в семье такого слова, никто его не произносил никогда, ни всерьез, ни в шутку, это у Ермолая из литературы, скорее всего. Вот и пусть говорят, что литература никакого влияния на жизнь не оказывает…

Ермолай, однако, вечером объявился.

Он пришел – Евлампьев только вернулся из киоска, не успел еще стащить валенки с ног, и был Ермолай не один, а с Жулькиным.

– Добрый вечер! – сказал Жулькин благодушествующе-радостным тоном – так, словно никакого того разговора у них с Евлампьевым не было и в помине.

– Вечер добрый, – ничего не оставалось Евлампьеву другого, как ответить ему. И тоже сделать вид, что ничего того не было. – Чего ты, передумал? – спросил он Ермолая, подразумевая его записку.

Ермолай понял.

– Переезжаю, пап, – сказал он, расстегивая дубленый свой полушубок. И бросил Жулькину: – Раздевайся пока. Нашлась мне комнатенка, – снова повернулся он к Евлампьеву. – Квартира коммунальная, но всего с одними соседями, вариант просто блеск, срочно нужно перебраться, пока кто другой не схватил. Буду собираться сейчас. Леша вот помочь мне приехал.

Прямо лучший друг Леша. Прямо лучший друг – поразительно!

Евлампьев вздохнул.

– Ну что ж, собирайся. Собирайся давай… Сколько платить за комнату будешь?

– Сорок пять.

– Сколько? – Евлампьев не поверил услышанному. – А где же ты столько денег возьмешь? Сорок пять… Да ведь у тебя от зарплаты рожки да ножки только оставаться будут.

– Ничего… Ермолай почему-то глянул на Жулькина, и Жулькин в ответ на его взгляд усмехнулся. – Ничего, будет…

Он вытащил с полатей – «антресоли» стали теперь почему-то говорить всюду – свой чемодан, поставил его среди комнаты, раскрыл и начал укладываться. Брюки, майки, трусы, рубашки – а что и укладывать ему было, дожил до тридцати с лишком, ничего не нажил. Голь голью.

Евламньев заметил, что произносит про себя «голь голью» с каким-то непонятным, странным удовлетворением. И поймал себя в следующее мгновение на том, что все это – от невольного сравнения Ермолая с Еленой. Елена, не будь у нее ее двухкомнатной квартиры в старом доме с толстыми стенами и высокими потолками, не будь этой, как теперь говорят, престижной. обязательной для каждого желающего ощущать себя человеком – темнополированной «стенки», мужа, наконец, с кандидатским званием (точно, точно!), она бы чувствовала себя несчастной, обойденной жизнью, как бы оставленной голодной на пиру. У Ермолая же – ничего подобного, что есть у него, то и есть, никогда для него вещное благополучие не было важно. «Кто этот трус, кто только накостить смел, а признаться – духу не хватает?!» – «Я это». Елена бы не поднялась…

Ермолай достал из шкафа кожаную куртку, реквизированную им тогда, в Майские, и, взяв за ворот, оглядел. Куртка была вся белесая, местами кожа протерлась чуть не до дыр, кое-где лопнули швы, под мышками разошлись.

– А? – посмотрел он на Жулькина.

Тот с благодушествующей неторопливостью пожал плечами:

– Смотри, дело твое! Старенькая больно.

– Так в чем-то же ходить нужно.

– А на фарт не надеешься?

– На фарт надейся, а сам не плошай.

– Фарт в руки не прибежит, его поймать надо. А поймаешь – что тебе эта кожанка, другую в два счета купишь. – Нет, возьму все-таки, – сказал Ермолай, сворачивая куртку.

Непонятный какой-то у них шел разговор с Жулькнным. С недомолвками, с умолчаниями – весь смысл не в словах, а за ними… Да и слова какие – «фарт», – воровские какие-то…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю