412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 1)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)

Анатолий Курчаткин

ВЕЧЕРНИЙ СВЕТ

РОМАН

ДОРОГИМ МОИМ РОДИТЕЛЯМ

АННЕ АНАТОЛЬЕВНЕ УСОЛЬЦЕВОЙ

и НИКОЛАЮ АЛЕКСАНДРОВИЧУ КУРЧАТКИНУ

I. МАЙСКИЙ СНЕГ

1

Был уже конец марта, но все еще не таяло. Повсюду еще лежал снег – грязно-рыжий, просевший, на дороге и тротуаре уплотнившийся за долгую зиму в каменной твердости, толстый, поскрипывающий под ногой пласт. Небо было застлано низкими, быстро бегущими облаками, щеки драло морозцем, холодный воздух неприятно студил нёбо. На крыше углового дома, в котором размещалась поликлиника, толклись, кричали вороны, срывались с карниза и пикировали по очереди на шест электросвязи, торчащий над стеклянной будкой «Союзпечати».

Евлампьев приостановился и мгновение наблюдал за ними. Большие, несуразного склада, словно бы долговязые птицы, широко взмахивая крыльями, тормозили у шеста, усаживались на него, крутили секунду-другую своими некрасивыми длинноклювыми головами, будто оглядывались, все ли видели, как они ловко все это проделали, и снова взмывали в воздух.

В поликлинике у окон регистратуры толпилась очередь. У крайнего окна с бронзовой цифрой «1» на стекле не было никого. Евлампьев подошел к нему и, облокотившись о выступ стойки, заглянул внутрь. Внизу под ним по ту сторону стойки сидела за столом девушка в чистом накрахмаленном белом халате и белой накрахмаленной косынке на голове. В руках у нее была толстая тугая пачка талончиков, перехваченная черной аптечной резинкой, и она, скучающе глядя по сторонам, на своих бегающих от окон к стеллажам за историями болезни подруг, постукивала этой пачкой о стол, как карточной колодой.

– Девушка…– позвал Евлампьсв.

– Н-да? – спросила она, поднимая голову.

У неё было хорошенькое кругленькое лицо с фарфорово и чисто блестевшими скулами.

– Мне на это…– сказал Евлампьев, – указали, что в первое окно… на диспансеризацию.

– А, – сказала девушка.Пенсионер, ветеран труда, ветеран войны?

– Ну… так, да,– подтвердил Евлампьев.

Он назвался, девушка встала, толкнув стул, и тот медленно прокрутился, вновь оборотясь к Евлампьеву сиденьем. Обтянутое тисненым пластиком, круглое сиденье в середине было овально продавлено, и пластик там собрался морщинами. Евлампьев подумал, что долго сидеть на таком стуле неприятно – потно, наверно.

Девушка вернулась, глухо постукивая о дощатый пол каблуками, спросила: «Емельян Аристархович?» – Евлампьев согласно проговорил: «Да-да», – и она, не садясь, быстро накорябав его фамилию, выбросила ему на стойку шелестящие бланки направлений на анализы.

Очередь на кровь была длинная, хвост ее выходил из предлабораторного закутка в коридор, но анализ брали сразу две лаборантки, очередь шла быстро, и минут через пятнадцать Евлампьев уже сидел, облокотив руку о край стола, с оттопыренным безымянным пальцем, и медсестра, такая же молоденькая, как та, в регистратуре, и будто бы даже похожая на нее, не глядя на Евлампьева, наклонялась над его пальцем со стеклянной трубкой, выдавливала из ранки кровь, клевала заостренным концом трубки в расплывающийся алый шарик на пальце.

Хирург был упитаниый сорокалетний здоровяк с крепкими толстыми пальцами неожиданно белых рук.

– Мг-г… Та-ак,приговаривал он, пролистывая исгорию болезни Евлампьева. И спросил, открывая ее на чистой странице, проводя ладонью по сгибу: – Жалобы ко мне есть? Боли какие-нибудь, неприятные ощущения?

Евлампьев повел плечом:

– Да нет вроде…

– Раздевайтесь до пояса, – приказал врач.

Евлампьев разделся, повесив одежду на спинку стула, расстегнул брюки, и врач ткнул ему пальцем в живот:

– Это что? Осколочное?

Евлампьев наклонил голову, посмотрел на то место на своем теле, куда показывал толстый, в тугих перетяжках суставных морщин палец врача. Выше пупка, на месте желудка, живот был словно изжеван, словно сдернут на суровую нитку, и мертвая кожа рубцов глянцевито блестела.

– Осколочное, – сказал он. – В сорок втором. Ладно, что не в кишки. Позвоночник, правда, тоже задел…

– Но сейчас ничего?

– Сейчас ничего. Диету для желудка соблюдаю…

– А это что? – палец врача снова приблизился к животу. – Аппендицит?

Вопросы все были привычные, привычно было отвечать на них, и Евлампьев, вновь покосившись вниз, ответил с исчерпывающей полнотой:

– Два там шрама. Повыше – аппендицит, в сорок восьмом, а пониже что – грыжу вырезали, в пятьдесят четвертом.

Второго шрама, пониже, врач, видимо, не заметил. Однако он не смутился, а, наоборот, пошутил:

– Что, командиром производства были – грыжу получили? Надорвались, так сказать, поднимая?

Евлампьеву сделалось как-то неловко от его шутки, – вроде он оказался виноват в чем-то.

– Нет, не был командиром, – сказал он. – Не пришлось…

– Мг-г, мг-г… – удовлетворенно буркнул врач, сунул указательный палец правой руки Евлампьеву в пах и глубоко утопил его в полости, нащупывая сквозь кожу паховое кольцо. Сейчас ничего не беспокоит?

– Сейчас ничего, – пережатым голосом выговорил Евлампьев. Врач отнял руку, встал со стула, прошел к умывальнику, ополоснул руки и сказал, вытирая нх висевшим рядом с умывальником вафельным полотенцем:

– Здоровы, хоть снова в строй!

У каждого кабинета по всей поликлинике толклась, стояла и сидела на стульях вдоль стен очередь, но диспансеризацию пенсионсров-ветеранов проводили вне очереди, и через час Евлампьев прошел всех – невропатолога, окулиста, лора, стоматолога – и сделал флюорографию…

Терапевт опять была новая – лет тридцати пяти, тридцати восьми, но увядшая уже, маленького роста, птичьего вида и с птичьими же чертами лица остроносенькая женщина,ее, видимо, мучил насморк, она беспрестанно сморкалась в нежный батистовый платок, и остренький нос ее от этого был красным.

– Ну-ка, как тут у нас… Емельян Аристархович, заглядывая на обложку «истории», сказала она,что специалисты пишут… Ну что ж… по-моему, просто все великолепно, Емельян Аристархович. Ни у кого к вам никаких претензий. Давайте я послушаю вас.

Она послушала его фонендоскопом, прикладывая холодящую никелированную гирьку мембраны с некоей преувеличенной осторожностью, помяла живот, уложив Евлампьева на кушетку, и смерила затем давление. Давление было сто пятьдесят на сто десять.

– А вот давление… да… подгуляли с давлением, – улыбаясь укоряюшей улыбкой, словно он специально нагнал его себе, сказала она. И шмыгнула носом.Слабость, шум в ушах, головные боли есть?

– Есть,сказал Евлампьев.

– Так что же вы не говорите… Выпишем-ка вот вам аскорутин… дибазол, попринимаете…

Евлампьев оделся, медсестра подала ему рецепт, и врач произнесла, прощально-благожелательно улыбаясь:

– Всего хорошего, Емельян Аристархович. Будете себя плохо чувствовать, приходите. Давление у вас неважное.

– Ага, давление…– покивал Евлампьев, двигаясь к двери задом. – Благодарю вас… понятно.

Толпы возле регистратуры уже не было – все талоны к врачам розданы, и толпа распалась на отдельные очереди у дверей кабинетов. Часы у входа, на боковой стене гардероба – круглая плоская нашлепка с циферблатом и стрелками, – показывали половину одиннадцатого. Гардеробщица в углу у окна, сидя за тумбочкой, пила чай с сахаром вприкуску и отозвалась на просьбу Евлампьева выдать пальто после третьего оклика. Его примерно возраста толстая одышливая старуха, которой было тесно в узком проходе между стойкой и рядами вешалок.

– Да и чайку ведь попить хочется, – сказала она Евлампьеву, беря у него номерок и эдак по-свойски – ровесник! – подмигивая ему. – А напарница, вишь, заболела, так ухитряйся…

У киоска «Союзпечати», выйдя из поликлиники, Евлампьев столкнулся с Коростылевым. Коростылев стоял у боковой стенки стеклянной будки и, опираясь обеими руками на выставленную вперед палку, навалившись на нее всем весом, рассматривал гибкие грампластинки, прикрепленные разноцветными пластмассовыми прищепками к натянутым вдоль стекла бечевкам.

– А, привет, Емельян! – увидел он Евлампьева, переместил тяжесть тела с палки на ноги и шагнул к Евлампьеву. – Рад тебя видеть.

– Здравствуй, Авдей, здравствуй. – снимая перчатку, протянул руку Евлампьев. И я тебе рад.

С Коростылевым они работали в одном бюро после войны, лет восемь, до пятьдесят четвертого, пока тот не перешел в другой отдел, а знакомы были еще с тридцатых, вместе в футбол играли, с тех лет у Коростылева и хромота – неудачно срослась кость после перелома. А сломал ему ногу он, Евлампьев,подсек неловко на тренировке, вот теперь н с палкой уж ходить приходится, тяжело, видно…

Они пожалн друг другу руки, и Коростылев, качнув головой в сторону пластинок за стеклом киоска, сказал с усмешкой:

– Что, на пляс, думаешь, потянуло? Внуку подарить хочу. Четырнадцать лет парню, от музыки от этой они, знаешь, просто сами не свои делаются… как коты от валерьянки. Все что угодно за музыку…

Коростылев, помнилось Евлампьеву, был с ним ровесник или чуть постарше, в молодости был как все, ничем не выделялся, а в войну стал вдруг носить, какие уж и те, что постарше, поскоблили, никем на всем заводе, можно считать, не носимую, остроклинную бородку с усами, его все донимали расспросами – ну зачем ты носишь, ну что за смысл? —и все с такими расспросами больше других приступало начальство, другой бы, чтобы отстали от него, сбрил бы, а Коростылев только все отшучивался и носил вот бородку с усами и теперь, только теперь уж они были сплошь седыми и на расплывшемся вширь лице, с отвисшей на подбородке кожей, смотрелись как приклеенные.

– День рождения у внука-то? – спросил Евлампьев.

– Ну. Смотрю-смотрю – и не знаю: а ну купишь, а ему это и не ко двору. Вкусы у них… понимаешь. У тебя-то как, у тебя ж двое?

Евлампьев отрицательно покачал головой:

– Ты о внуках? Нет. Внучка. Одна. У дочери. Поменьше твоего чуть-чуть – тринадцать. Все еще впереди. С музыкой, правда, тоже: уроки без магнитофона – никак, да чтоб еще орал на полную мощь.

– Ну, то же самое! – воскликнул Коростылев с радостью сообщника в голосе, и было видно, что он вообще рад встрече, возможности пообщаться, поговорить.

– Сейчас промтоварные откроются в одиннадцать, пойду еще в промтоварные схожу, там все ж таки послушать можно.

– Конечно, сходи, – согласился Евлампьев.

– А ты здесь чего? – спросил Коростылев. – Газету какую купить?

– Да нет. Шел вот из поликлиники, просто поглядел, что лежит, а тут и тебя увидел.

– Ну, ясно. А лежать-то – так чего лежит… ничего не лежит. Я вот нынче «Литературку» не выписал, так как не приду – нет все да нет. Потом договорился, гривенник за номер приплачиваю – и всегда есть. В поликлинику-то чего ходил?

Евлампьев махнул рукой.

– Да… на диспансеризацию понесло. Из совета ветеранов позвонили – давайте, говорят, постановление парткома вышло, чтоб ветеранов не забывать… вне очереди, говорят… Ну и пошел.

– А, – сказал Коростылев, снова усмехаясь. Эту его постоянную усмешку при разговоре Евлампьев помнил еще с довоенной поры – будто Коростылев знал о людях, и о себе в том числе, что-то такое греховное, но и вссслое вместе, что не мог удержаться, не выдать это знание хотя бы усмешкой. – Нет, я решил – ну его. Мне тоже звонили. А толку-то от диспансеризации от этой? У меня вон бок ноет, и что они мне? Только загоняют от одного к другому… Ноет н ноет, ну и ладно, давно уж притерпелся. Живу, ничего. К ним лучше не ходить. Не ходишь – и здоров.

– Это так… – снова согласился Евлампьев. – Бог знает, чего понесло. Позвонили, жена и начала: сходи да сходи…

– Как она у тебя, Мария Сергеевна-то? – спросил Коростылев. – Сколько уж лет не встречал.

Гляди-ка ты, помнит, как зовут жену. А он вот, Евлампьев, убей бог не вспомнит, как у него,у Коростылева. Он развел руками:

– Да как… Так. Тоже на пенсии, сам понимаешь. Пять уж лет.

– Ну, привет ей от меня, – сказал Коростылев. – Вообще-то как она, жизнь? Ничего?

– Ничего, – отозвался Евлампьев. – А у тебя?

– Да тоже ничего. Счастливо тебе.

– И тебе.

– Мужики! – остановил их из окошечка будки киоскер. Это был их возраста мужчина, несмотря на подступавшее тепло, в черном, большом ему милицейском полушубке, но без шапки, с бильярдно лысой круглой головой, и в облике его оттого проглядывало что-то черепашье. – Пенсионеры, нет?

– Ну! – отозвался Коростылев.И что?

– А вижу вот, стоите, треплетесь, время переводите… Чего делом не занимаетесь?! Делом надо заниматься, а не время в мусор переводить!

– На пару к тебе в киоск, что ли? – спросил Коростылев.

– На пару ко мне не надо, так управлюсь, а в киоск вообще очень вам советую. Самое милое пенсионное дело – в киоск, не пожалеете, Народному хозяйству польза, и вам не без нее!..

Видимо, у него не было по дневной поре покупателей, он скучал, н ему хотелось почесать языком.

– Договорились, прямо сейчас бежим устраиваемся, – сказал Коростылев.

Они обменялись с Евлампьевым насмешливыми взглядами и, ничего больше не говоря, разошлись.

2

Маша уже вернулась с рынка и была дома. В прихожей у стены стояли ее растоптанные, крепко поношенные черные сапоги, на вешалке висело пальто. Лиса на воротнике была старая, свалявшаяся – так это и бросалось в глаза. Лет уж двенадцать, как справили ей это пальто, как раз, помнится, только пятьдесят ей минуло, а воротник сняли еще с прежнего.

Евлампьев разделся, надел тапки и пошел по узенькому темному коридорчику на кухню. Там говорило радио, «Маяк», передавали новости, стучал нож о доску, – жена была там.

Она стояла у стола, резала морковь для супа, на плите за ее спиной разогревалась на огне сковорода.

– Смотри, какая красавица, – сказала Маша, беря из горки свежеочищенной, блещущей невысохшей водой моркови одну и показывая ее Евлампьеву. Я уж и не помню, когда такую встречала. По рублю килограмм, но я уж не удержалась – два купила.

Морковь и в самом деле была необыкновенно крупная, валитая, с красивыми тупо-округлыми концами.

– Попробуй-ка вот, – протянула жена морковь Евлампьеву, он наклонился, откусил этот самый округлый конец, морковь была сахарная, сладкая редкостно.Я вон начистила, положила Маша надкушенную Евлампьевым морковь обратно в тарелку, – натрешь? Без всякого сахара, со сметаной… что-то мне захотелось.

Евлампьев хмыкнул.

– Это с чего бы? Ты смотри, внучка уж подрастает, опозоришь еще.

Во взгляде жены, каким она посмотрела на него, Евлампьев уловил неловкость. Потом она засмеялась.

– А так просто женщина ничего и захотеть не может? Ну, скажешь!

Смех у нее был молодой, звонкий, без всякой хрипотцы в голосе – совсем молодой смех. И лицо у нее, под стать этому смеху, тоже еще молодое. Никогда ей не давали се лет, в пятьдесят могла сойти и за сорокалетнюю. И все цвет лица – свежий, всегда с румянцем, так уж от природы – несмотря ни на что…

Евлампьев положил на стол картонные упаковочные коробочки с купленными лекарствами.

– Выпнсали вот. Один говорит – хоть снова в строй, другая – на свалку пора.

– «Ди-ба-зол», «Ас-ко-ру-тин»,прочла Маша на упаковках.Да это ж от давления.

– От давления.

– Ну, вот видишь. Два часа всего и потратил, а знаешь, что у тебя есть, а чего нет. Я вот догадывалась, что голова у тебя от давления болит. Ты мне не верил все.

– Посмотрим…– протянул Евлампьев.– Попью – посмотрим… А тебе привет! – вспомнил он о встрече у киоска.Коростылева встретил, того, помнишь, с которым после войны работали. Привет тебе передать просил.

– Какой это Коростылев?

– Да какой… да должна ты его помнить, я тебе говорил, я ему еще ногу на тренировке в тридцатых сломал… а, да ну помнишь ты – бородку он еще все носил!

Жена вспомнила.

– А! – сказала она. – Вон кто. Ну и что?

– Что! Привет. И все. Внуку шел пластинку на день рождения покупать.

– Большой внук?

– Четырнадцать. А день рождення… так, наверно, пятнадцать будет.

– С Ксюшей, значит, почти ровесники, – сказала Маша, опустила голову, и нож снова застучал о доску, с протяжностью чиркая по ней после каждого удара.

Терка жевала морковь с сырым хрумкающим звуком. Хрумм-вжи-ить, хрумм-вжи-ить – ходила морковка вниз-вверх.

Евлампьеву была приятна эта работа. Давно, в молодости, он терпеть не мог никаких кухонных, домашних вообще занятий, не в той молодости, когда жил еще с родителями, а уж тогда, когда женился и появилась дочь, да и после войны тоже, но с годами мало-помалу как-то втянулся, вошел во вкус и все теперь делал: и полы мыл, ползая на коленях, и окна мыл, и посуду, и белье стирал на машине, и готовить вот помогал. Чистые же такие, неторопливые работы вроде вот этой – натереть морковь, начистить картошкн, нашинковать капусты – доставляли ему даже какое-то физическое наслаждение.

«Маяк» по репродуктору передавал «серьезную» музыку. С унылой резвостью пилила скрипка, в однообразных механических пассажах рассыпалось фортепьяно.

– Похлебку варю, – сказала Маша. – Мяса опять не досталось. Двое на весь рынок были, да, видимо, вчера уже торговали, сегодня остатки привезли. Передо мной человек двадцать стояло, все что-нибудь взяли, а на мне как раз и кончилось.

– А и ладно, – отозвался Евлампьев, отправляя в рот облохматившийся ошметок истершейся моркови и беря из тарелки новую. – Куда нам с тобой мясное? Только здоровее будем. Морковь вот купила – и молодец.

– Ну, уж ты думаешь, я одну только морковь! – притворно возмутилась Маша.И колбасу, и сметану. И молоко купила, сквашиваться поставила, завтра к вечеру творог будет.

Они уже лет десять как перестали покупать творог – еще когда он и был в магазинах – и делали его сами: сквашивали молоко в большой кастрюле, ставили ее потом еще в большую, в воду, и так, обе, одна в другой, – на газ, «в баню». Творог получался нежный, рассыпчатый, вкусный, внучка, когда приходила, могла съесть его чуть не килограмм.

Музыка по радио оборвалась, в репродукторе погудело, затем ксилофон вывел начальные такты «Подмосковных вечеров» – «Не-е слышны-ы в саду-у даже-е шо-оро-хи-и» – раз, еще раз, настало молчание, и затем – короткие властные сигналы: один, другой… шестой. «В Москве десять часов утра», – произнес бесстрастный голое женщины-диктора.

В Волгограде на тракторном заводе был запущен в серийное производство новый трактор; в южных районах страны продолжался сев; железнодорожники Москвы и Подмосковья отчислили в фонд предстоящего коммунистического субботника уже шестьсот семьдесят тысяч рублей; на северо-западе Китая, как сообщило агентство ЮПИ, был произведен ядерный взрыв в атмосфере; в Пентагоне приняли решение приступить к массовому производству нового вида оружия – снарядов куммулятивного действия из переработанного урана…

– Что значит – куммулятивного? – спросила Маша.

Евлампьев не успел ничего ответить – зазвонил телефон.

Телефон у них был в коридоре, висел на стене. Теперь нигде, ни у кого таких не осталось, все хотели настольные да с длинным шнуром, чтобы носить по всей квартире, куда угодно, но они привыкли к настенному, и так им было удобно.

– Ал-лё-о! – сказала Маша, снимая трубку.

Евламльева всю жизнь смешило, как она произносила это свое «ал-лё-о» – с такой старательностью, с таким ясным, четким выговариванием каждого звука…

– А, это ты, Лена,сказала Маша.Здравствуй, здравствуй!..

И Евлампьев перестал прислушиваться, вновь переключился на репродуктор. Это была дочь, она звонила каждый день – ни за чем, так просто, сообщить о себе, узнать, что у них.

Группа хулиганствующих молодчиков, продолжало сообщать радио, прошлой ночью совершила нападение на представительство Аэрофлота в Мадриде. Представительству нанесен значительный материальный ущерб…

Эмалированная миска была уже наполовину заполнена рыхлой мохнатой красной массой, терка своей нижней частью утопала в ней.

– Подумаем, ладно, – услышал Евлампьев, как проговорила жена, попрощалась и повесила трубку.

– О чем подумаем? – спросил он.

Маша засмеялась.

– Да Лена спрашивала… что тебе на день рождения…

Конечно, конечно… Елена – она и есть Елена, ей все нужно обязательно с пользой. Без пользы она не может…

– Пластинку, чтоб, как кошка от валерьянки, балдеть, – вспоминая Коростылева у стеклянной будки «Союзпечати», сказал Евлампьев.

Жена помолчала, глядя на него с недоумением,

– Какую пластинку? – спросила она затем. И в голосе се к недоумению прибавнлось теперь возмущение.

Евлампьев, как обычно, уже жалел, что не удержался и сыронизировал. Маша не очень-то хорошо понимала шутки, и те, смысл которых не лежал на поверхности, приннмала она порой просто за бессмыслицу, а то и за глупость.

– Да это я так… – виновато улыбаясь, проговорил он, отправляя в рот ошзметок последней моркови и обстукивая терку о край миски.Ничего мне не надо… Дело разве в подарке? Чтобы собрались все… вот ведь что. А уж будет подарок или нет…

На скос карниза за окном сел скворец, Он походил немного туда-сюда, ища корм, ничего не обнаружил и тюкнул быстро в стекло – раз, другой,погодил немного, и снова тюкнул, н затих затем, втянув голову в шейку, и черное вороненое его оперение на шейке взъерошилось.

– Ох ты, скворушка прилетел…Евлампьев, торопясь, зашаркал к холодильнику, на котором стояла хлебница, откинул крышку, отломил кусок от зачерствевшего батона и стал тут же, на холодильнике, быстро крошить н размннать его.

Скворец этот зимовал, не улетая, уже вторую зиму, во всяком случае – вторую зиму он прилетал сюда на карниз, и Евлампьев его подкармливал: каждое утро насыпал на карниз специально для этого дела купленного на центральном городском рынке зерна, днем подсыпал хлебных крошек. Но сегодня, уходя в поликлинику, забыл и, вернувшись, тоже забыл.

Маша, вытянув шею, чтобы лучше видеть, с интересом смотрела в окно.

– Не улетает, гляди-ка ты, – сказала она с улыбкой довольства.Ждет. Как это так – всегда было, а сейчас нет? Не может быть. Ишь ты!..

Евлампьев набрал крошек полную горсть и полез на табурет. От взвизга открывшейся форточки скворец испуганно шарахнулся в сторону и взлетел. Но тут же он появился вновь, сел, подпрыгнув от толчка, покосился, чуть наклонив голову, через стекло на кухню и с жадностью, торопясь, растерзывая клювом крошки в труху, стал есть.

– Проголодался,с умилением глядя на него, сказал Евлампьев. И повернулся к жене: – Ну, а у нас-то как? Я тоже что-то как скворушка.

– Давай,сказала Маша.Хлеб подавай, банка, там со сметаной, в холодильнике…

На карнизе к скворцу присоединились воробьи, пять или шесть сразу, галдели, так что было слышно даже сквозь двойные рамы, толкались, лезли друг на друга.

– Ой, забыла совсем! – сказала Маша.Ермолай, помнишь, советовал нам «Неоконченную пьесу для механического пианино», фильм такой, посмотреть?

– Ну?

– Так вот он у нас в «Знамени» со вчерашнего дня. Я на сегодня, на четыре часа, билеты купила. Пойдем?

– А что ж… Евлампьев, жуя, пожал плечами.Пойдем, конечно. Нам теперь самая пора – анализы сдавать, книги читать да в театры-кино ходить. Пенсия, времени полно – живи в свое удовольствие.

Ночью ему приснился нелепый сон. Ему приснилась первая его любовь, его сокурсница по техннкуму Галя Лажечникова, но не той юной и свежей, какой он ее знал сорок уж с лишним лет назад, а незнакомой усатой старухой; она звала его к себе н говорила, что теперь она наконец поняла, что только он может дать ей счастье, и винилась перед ним, что когда-то не оценила его и посмеялась над его любовью, и там, во сне, Евлампьев пришел в ужас, потому что, оказывается, все эти долгие годы любил ее, бросившую его ради другого, Галю Лажечникову, и был готов теперь, как бы даже против собственной воли, против всякого здравого смысла, пойти за нею, за этой усатой старухой…

И так он был нестерпим, этот охвативший его во сне ужас, что Евлампьев проснулся.

Тихий лунный свет нанскось проникал в окно, отделив себе в комнате бледно-фиолетовый светлый закуток, и в этом закутке на стоящей в нем кровати с холодно поблескивающими никелем спинками спала, протяжно присвистывая во сне носом, чернея открывшимся ртом, другая старуха – та, с которой было прожито бог знает сколько, бездна лет, вся жизнь, и зачем ему нужна была какаято иная?..

Что говорить, были минуты, и дни, и годы даже, когда он жалел, что именно с нею связала судьба, когда хотел, чтобы все перенначилось, н делал навстречу этому иному шаги, принеся ей боль, страдание, отчаяние… да и она небезгрешна перед ним, и как часто была несправедлива и жестока с ним во всяких обыденных мелочах, особенно в молодости… но все это прошлое, давнее, все позади – нелая жизнь прожита вместе, откуда в нем взялся этот сон?

Евлампьев встал с дивана, на котором спал, тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить жену, вышел в коридор и притворил в комнату дверь.

Окно на кухне выходило в ту же сторону, что и в комнате, и тоже в ней наискось, в треть кухни, был отгорожен лунный угол.

Евлампьев сел на табуретку, облокотился о стол и некоторое время сидел так, глядя в темно серебрящееся окно. Он спал в майке и трусах, и скоро его стало пробирать холодом и окатнло затем дрожью. Тогда он поднялся, сходил в туалет, вымыл в ванной руки и снова лег. Маша проговорила во сне что-то невнятное, шумно заворочавшись, повернулась на бок и, глубоко вздохнув, затихла. Евлампьев закрыл глаза и, чтобы прежний сон не вегнулся к нему, стал представлять себе, как они с женой идут нынче после кино по аллее, только в другую сторону, не к дому и не при свете, а уже по темноте, скрипит снег под ногами, горят фонари, а голые ветви деревьев от мороза курчаво взялись инеем…

Утром, когда встал, от ночного сна не осталось в Евлампьеве ничего. Он помнил, что ему приснилось, и помнил пронзивший его там, во сне, ужас, но главного, сути сна, самого этого чувства ужаса, – этого в нем не было.

3

Через несколько дней резко, в одну ночь, потеплело, столбик подкрашенного спирта в термометре скакнул вверх чуть не на двадцать делений, и, как это часто бывает, когда зима подзатянется, от снега в течение недели почти ничего не осталось. С яростной силой палило нестерпимо яркое солнце, все было залито вешней водой, бежали по обочинам дорог звонкие, бурляшие ручьи, и мокрые до колен, с озябшими лиловыми руками, с распухшими швыркающими носами мальчишки пускали кораблики, а на просохших, посеревших плешинах асфальта девочки в расстегнутых пальто, с открывшимися отглаженными красными галстуками, кружевными воротничками форменных платьев играли в «классики» и крутили скакалки.

На субботу, восьмое апреля, у Евлампьева приходился день рождения.

С детства у него день рождения связывался с весной, с осевшими преющими снегами, растворенным в голубизну небом, блестящими мокрыми крышами, нынче же, из марта, казалось, что зима дотянется до него, но нет, все произошло по-обычному, н в этом Евлампьеву увиделся добрый знак, предзнаменование, что и в жизни его все останется по-старому. С тех пор как года четыре назад, перед самой пенсней, начала вдруг ни с того ни с сего побаливать голова, нападать какаято непонятная одуряющая слабость, Евлампьев сделался не то чтобы суеверным, но стал как бы загадывать на всякие знаки – сойдется, не сойдется? – и, когда не сходилось, расстраивался по-настоящему…

День рождения был для него днем особым. Не просто днем рождения, но и днем смерти и воскресения.

Ему было уже двадцать шесть тогда, в сорок первом, и по первоначальным планам военкомата он должен был направиться в артиллерийское училище. Но собираться команде в артиллерийское училище не подошел еще срок, а он уже был на перевальном сборном пункте, занимал место на нарах, ел впустую казенную кашу и, исключенный было с двумя десятками таких же, как сам, из предыдущего эшелона, уходившего под Москву, был воткнут в следующий – а может, просто вышел недоукомплект по разнарядке, н ими заткнули «дыру», – и вот колеса теплушки с настланной на пол соломой застучали, загрохотали о рельсы, понесли его на запад… То была середина октября, а в окопы он попал уже в ноябре и в самое пекло – полено, брошенное в огонь, чтобы сгореть.

Но его даже не ранило, окровенило парочку раз скользом прошедшей пулей – и все, хотя за два чистых месяца передовой, с ноября по начало апреля, он девять раз побывал только в атаке,совершенно сумасшедшее везенье. Потом, уже после войны, в сороковых годах, разговаривал в доме отдыха с одним фронтовиком, тот прошел всю войну, с августа сорок первого до Победы, так он участвовал всего лишь в семи атаках, после каждой, считай, попадал в госпиталь. Видимо, небу было угодно, чтобы Евлампьев жил, и, чтобы поздравить его с днем рождения и преподнести ему свой подарок, оно отвело его на переформировку в тыл и отправило в наряд во двор медсанбата пилить для медсанбатовских печей дрова.

Медсанбат размещался в бывшей деревенской школе – самом большом доме деревни. Бревна сплошь были березовые, пила плохо разведенная, тупая, и то и дело приходилось останавливаться, передыхать. Высоко в голубом весеннем небе протянула на восток тройка немецких бомбардировщиков, тяжелый, мощный гул их затих было, растворился в просторе прогревающегося воздуха, но, видимо, с одним случилось что-то еще до подлета к цели, гул, так и не истончившись до конца, стал нарастать вновь – один самолет шел обратно. Неистраченный бомбовый груз еще обременял его брюхо, и где-то ему нужно было освободить себя от него – он и освободил. Животный инстинкт жизни, обостренный, отточенный за месяцы передовой, должен был, едва Евлампьев услышал нарастающий страшный вой, заставить его воткнуться лицом в чавкающую под ногами весеннюю жижу, но инстинкт тылового недоверчивого благодушия взодрал ему кверху подбородок – убедиться в точности происходящего,и в живот ему, под дых, одновременно с тяжким грохотом взрыва, будто выдернувшего землю из-под ног, поддали громадным железным бревном…

Евлампьев перебросил сетку с бутылками из одной руки в другую – и свернул за угол, во двор.

Всю жизнь, лет в двадцать уже заметил за собой это, была у него такая привычка: перед тем как повернуть – поменять руку с грузом. Смешная прнивычка. Иногда, когда следил за собой, пересиливал, не менял, а стоило, поворачивая, забыться, обязательно повторялось прежнее.

Во дворе. выходлившем на плохо прогреваемую солнием северо-восточную сторону, было многолюлно и шумно: налитые жизненной силой, в расцвете лет мужчины, главы проживающих в квартирах дома семейств, кто сще в зимней одежде, кто уже в демисезонной, а кто просто в пиджаке или свитере, мелькая в воздухс черным металлом лопат, освобождали газон от слежавшегося, почерневшего сверху, как бы законсервировавшсго себя на лето снега. Весь тротуар возле дома был забросан ноздреватыми, слюдянисто блестевшими на сломах кусками этого снега, пришлось идти, лавируя между ними, и снежное крошево давилось под ногами с рассыпчатым хрупом. Когда-то Евлампьев сам так вот по весне выходил с лопатой – полразмяться, почувствовать мышцы, подышать свежим воздухом в работе и годика бы еще два назад присоединился к ним, рискнул – понемногу, полегоньку, но сейчас… сейчас – нет, все уже, нет, куда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю