412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 36)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)

❋❋❋

Он проснулся от настойчивого, давно трезвонящего в коридоре телефонного звонка.

Не столько проснулся, сколько очнулся – медленно, тяжело всплыл из глухого, глубокого забытья на поверхность сознания, и, всплыв уже, осознав, что эти вытащившие его наверх звонки – телефон, все не мог заставить себя подняться.

Женский голос по телефону, позвавший его, Емельяна Аристарховича Евлампьева, был незнакомый.

– Да, я слушаю – превозмогая слабость во всем теле, полную совершенно разбитость, сказал Евлампьев.

– Здравствуйте, – поздоровалась женщина.

Это была дочь Коростылева.

Евлампьев, когда она назвалась, какоето время никак не мог сообразить, какого же это Коростылева. Она что-то говорила, он не слушал, и наконец до него дошло: Коростылева, батюшки, того, кому он в молодости ногу на тренировке сломал, в поликлинике да возле поликлиники с ним последнее время все встречались!..

Дочь Коростылева – это надо же! С чего вдруг? И с ним-то самим за всю свою жизнь ии разу, наверно, не позвонили друг другу по телефону.

– Простите, – перебил он ее, я тут недослышал, повторите, что вы хотите, чтобы я сделал?

Дочь Коростылева просила Евлампьева прийти сейчас к ее отцу. Она понимает, что, может быть, не вовремя, может быть, даже трудно прямо сейчас, но она очень просит, потому что так просит отец, а он вообще не из тех людей, чтобы просить без какой-то действительно насущной надобности, он болен, давно уже и безнадежно, и видимо, скоро уже конец, и вот он попросил ее попросить его, именно сейчас, прямо вот, что-то ему нужно о чем-то с Евлампьевым поговорить, о чем-то очень важном…

– Со мной? – удивился Евлампьев. – Простите, но вы не путаете? Вы знасте, мы ведь с ним никогда не были близки… может, кто-то другой ему нужен?

– Нет, вы, – сказала женщина, – ничего я не путаю. Он давно с вами хотел, сегодня вот решился.

– Решился? – бессмысленно повторил Евлампьсв. Его водило из стороны в сторону, во рту стоял отвратительный вкус перегоревшей водки. – Может быть, завтра, а? – спросил он.Я что-то так себя плохо чувствую…

Женщина помолчала.

– Мы от вас совсем недалеко… пять минут, не больше, – заговорила она наконец снова. Голос у нее был умоляюще-просительный. Я боюсь. что завтра отец… Очень вас прошу!

Евлампьев прислонился к стенке и закрыл глаза.

– Ладно, – сказал он с закрытыми глазами. Подойду… Через полчасика если, хорошо? Где вы, говорите, живете?

Он записал адрес на газетном поле, положил трубку и побрел в ванную умываться. Коростылев… очень ему нужен, Коростылеву… странно!

Он походил по квартире туда-сюда, заварил чаю, выпил – и вроде стало получше, ничего, взбодрился, только вот вкус этого перегара во рту…

Маша должна была скоро вернуться, но он решил не дожидаться ее – она бы, наверно, стала запрещать ему выходить на улицу, – написал ей записку, оставил ее на столе на кухне, оделся и спустился на улицу

Из дому ему почему-то казалось, что уже грянул морозец, схватил хрустким ледком натекшие лужи, но нет – ночь еще не осилила дня, еще даже потенькивала капель, и в воздухе стоял пьянящий запах талой воды. Асфальт на месте будущей траншеи был расковырян, рваные куски его черно лежали на утоптанном снегу, был по всей ленте вскрытой земли насыпан и торф, только не подожжен еще, – собирались, видимо, чтобы не прогорел раньше времени, поджечь ближе к ночи.

Коростылев жил и в самом деле недалеко, пять минут действительно, – но, пока шел до него, проветрился, и в голове окончательно прояснело.

Дверь Евлампьеву открыла Елениных лет женщина, с хорошим таким, открытым лицом, с ясными серыми глазами, – ему всегда нравились подобные лица, тянуло к людям с ними, хотелось довериться этим людям, сделать для них что-нибудь…

– Это я звонила, – сказала женшина.– Лена меня зовут, я, простите, не представилась.

– Елена? – почему-то поражаясь этому совпадению, спросил Евлампьев.

– Елена, Лена, – подтвердила женщина.

Елена… Смотри-ка ты, совпадение какое. И одного примерно возраста… Модное было в те годы имя.

Квартира у Коростылева была двухкомнатная, небольшая, но старой еще, дохрушевской постройки, с высокими потолками, длинным, широким коридором, и оттого казалась просторной.

Евлампьев ожидал увидеть его в постели, но Коростылев сидел в кресле под торшером у маленького треугольного журнального столика, какие продавались в конце пятидесятых – начале шестидесятых, на столе перед ним лежала стопка ярких тонких журналов «Техника – молодежи».

– Привет, Емельян,– сказал он со своего места, улыбаясь ему той своей обычной улыбкой, в которой было будто некое знание тайныя тайных жизни, коим, однако, он не имел права ни с кем поделиться, а так лишь вот, этой улыбкой, мог намекнуть на него. – Извини, что сижу, не встречаю тебя, мне это нелегко сейчас.

– Да ну господи, господи…– пробормотал Евлампьев, торопливо идя к нему, подошел, протянул руку, и Коростылев, медленно подхватив за запястье свою правую руку левой, чуть-чуть вытянул ее вперед. Пожатие его оказалось не вялым, еле ошутимым, как тогда, летом, на лестнице в заволской поликлинике, а его просто не оказалось: вложил свою руку в евлампьевскую, Евлампьев отпустил, и он убрал ее, опустил на колени.

– Садись вон напротив, – сказал он Евлампьеву.

Евлампьев сел в кресло с другой стороны журнального столика, с испугом, тшательно ошупывая взглядом Коростылева, не понимая, что же с ним случилось, что за болезнь, пуще всего изумляясь перемене в сго облике. Коростылев, сколько он помнил, как начал, в сороковые еще, носить свою остроклинную, профессорскую, говорили в те годы, бородку, так всегда и носил ее, не меняя формы, сейчас он просто не брился и зарос лохматой, клочками топорщившейся, совершенно седой бородой до самых глаз. И какая-то войлочная чеплашка, в грузинских фильмах видел такие, сидела у него на голове и, тесно, округло охватывая череп, как бы оказываясь частью его, придавала лицу некое аскетическое, отрешенное уже от всего земного выражение.

За спиной, услышал Евлампьев, хлопнула, закрытая дочерью Коростылева, комнатная дверь.

– Что, – спросил Коростылев, продолжая улыбаться, – смотришь, так ли все в самом деле, как сообщили, скоро ли умру? Скоро, – не давая Евлампьеву запротестовать, сказал он, подхватил правую руку левой, дотянулся до чеплашки и снял ее, выставив вперед голову.– Смотри!

Тихий, темный ужас на мгновение объял Евлампьева: лысина у Коростылева была как гофрированная, словно бы какая-то округлая стиральная доска была – вся собрана морщинами.

Коростылев медленным, будто осторожным движением надел чеплашку и так же медленно отвалился на спинку кресла. Он уже не улыбался.

– Это называется БАС. Слышал когда-нибудь о такой болезни?

– Нет, – едва разлепил губы Евлампьев. Он еще не мог прийти в себя.

– БАС, – повторил Коростылев.Аббревиатура такая. Боковой ампотрофический склероз. Хроническое заболевание нервной системы, от сорока лет и выше. У мужчин встречается несколько чаще, причина заболевания неизвестна. Радикальных мегодов лечения нет. – Говорить Коростылеву было трудно – мешала одышка, и, говоря, он делал частые мелкие паузы. – Мыщцы у меня, Емельян, чахнут. Началось с рук, на ноги перекинулось… два уже месяца без посторонней помощи ходить не могу, теперь и с головой – видел что? Одышка, видишь? Оттого и помру – легкие откажут. Может, язык скоро заплетаться начнет…

Он умолк и, опустив глаза себе на колени, мелко пошевелил, будто подергал, пальцами.

Евлампьев сидел молча и ждал.

Коростылев подиял глаза.

– За международной жизнью-то следишь?

– Слежу.

– Вот и я. Ох, войной бы обнесло! Тольке о том и думаю. Мы с тобой что, мы пожили… плохо, может, да все-таки… а внуки вот наши… Как тебе кажется, плохо, нет, прожили? По-честному вот – думал ведь, наверно, об этом – как кажется?

Он явно ходил все вокруг да около, не решаясь заговорить о том главном, из-за чего позвал Евлампьева. Плохо прожили жизнь или нет… Поди-ка ответь. Без ошибок не бывает жизни, а значит, уже не ответишь, что хорошо…

– По-моему, Авдей, – сказал Евлампьев, – это не тот вопрос. Как-то он… нечестно, что ли, выглядит. Потому хотя бы, что мы се прожили… А жизнь уже сама по себе хороша. С нормами какими-то соотносить надо, сравнить: как бы вот мог, а ты по-иному… только тогда. А так просто, вообще… Мы вот ее прожили, а другие за край лишь и успели ухватиться. Ухватились, а она у них под руками и обломись. Какие годы-то были.

Глаза Коростылева глядели на него с мукой рсшимости.

– А у тебя брата-то вот, что в тридцать девятом взяли, реабилитировали? – спросил он совершенно неожиданное – как ударил Евлампьева под дых.

– Да… – протянул Евлампьев, оправившись от первой оторопи.– Реабилитировали А что?

– Нет, о брате так просто. Из любопытства.

– А откуда ты знасшь о брате?

– Ну, как не знать. Он же все-таки секретарем райкома у нас был.

– А, ну да…– снова протянул Евлампьев.

И увидел, как Коростылев пытается сцепить на коленях пальцы рук, проталкивает их один между другим, пальцы трясутся, и ничего у него не получается.

– Мне перед тобой… перед смертью… исповедаться надо, – сказал Коростылев, глядя теперь куда-то мимо Евлампьева, куда-то за плечо ему, в глубь комнаты. – Не могу с грехом этим умирать… душу облегчить надо… ты уж извини, что позвал.

– Что, в брате виноват? – грубо спросил Евлампьев.

– А? – как не поняв, взглянул на него Коростылев. И тут же снова отвел глаза. – Нет, о брате я из любопытства… Я не перед тобой виноват – перед женой твоей… Марией Сергеевной. Мне бы ей исповедаться… да не могу ей, духу не хватает… Тебе уж. А ты там гляди… передашь, нет… Это году в тридцать пятом было. Кирова тогда убили… помнишь, наверно, атмосфера какая. Мы с женой твоей на вечеринке на одной встретились. А у нее, не знаю, знаешь, нет, парень был, инженер… лет двадцать восемь примерно, стариком казался… только он только из Германии приехал, практику там проходил… многих тогда посылали. В Германию да в Америку… И стали его там, на вечеринке, спрашивать, поделись впечатлениями… он и стал… и хвалит все, и хвалит. И оборудование у них хорошее, и инженеры – нам до такого уровня расти да расти, и вообще аккуратные они да хозяйственные – учиться нам у них нужно. А Германия-то уже фашистская, к войне с нами готовится… В общем, доложил я… спецуполномоченные в отделах кадров сидели, помнишь? Через некоторое время вызвали меня: спасибо, товарищ Коростылев, ваши сведения подтвердились… Харитоньев опаснейший враг, агент германской разведки. Фамилию даже, видишь, помню… Ну, и все, и исчез… Мария Сергеевна два письма от него получила, знаю… а больше не было. Потом у нее ты вот появился…

Коростылев замолчал, судорожно, одышливо переводя дыхание, взглянул на Евлампьева, и теперь Евлампьев сам отвел глаза. Он был не в силах встретиться с ним глазами.

Вон как, оказывается… вон как!..

Он знал от Маши о Харитоньеве, видел даже тогда, в молодости, когда ухаживал за ней, эти его два письма. Харитоньев писал, что честным трудом добьется искупления своей вины, докажет трудом, что он достонн снова стать полноправным гражданином своей страны… Потом, выйдя замуж, Маша сожгла письма.

– Вот такой на мне грех перед твоей Марией Сергеевной…– проговорил Коростылев.

А, ненужно осенило Евлампьева, вот почему он помнит ее имя-отчество и всегда передает поклоны, вот почему!..

– И перед многими еще у тебя грех? – спросил он с не ожидавшейся самим жесткостью, по-прежнему не глядя на Коростылева.

Коростылев помолчал.

– Еще два греха. Молодой был… атмосфера такая… должен, казалось. А потом вызвали меня… вот, говорят, показания, подпиши. А я того человека и не знаю… Ничего, говорят, это неважно, дело здесь ясное. Подписал, вышел – тут меня и шибануло: как это так?.. Тяжко, Емельян, ох тяжко было… потом меня сколько таскали – о том расскажи да об этом… ни о ком больше, поверишь ли, ничего не сказал… А страшно было: ну, как сам из-за этого-то загремишь… Но ничего, ни слова больше… Однако что сделал, того не воротишь… и ох как тяжко случалось… прижмет – хоть в петлю! Бороду вот носить стал… знаешь – зачем? От себя убежать хотелось. Отрастил бороду, лицо изменилось… вроде как я – уже не я. А бороды тогда не поошрялись… ох не поошрялись… Лукич, бывший наш конструктор главный… с секретарем партбюро вместе… как кулаками стучали: сбрить – и никаких разговоров!..

– И что, легче с бородой стало? – спросил Евлампьев, опять с тою же неожиданной для самого себя жесткостью, и посмотрел наконец на Коростылева.

Коростылев сумел сцепить пальцы, но и так, сцепленные, они у него подергивались, и было непонятно, то ли это непроизвольно, от его болезни, то ли от нервного напряжения.

– Я, Емельян, – со смиренностью отозвался он, – тебя… не для суда позвал. Исповедаться, пока язык не отнялся… Чтобы умирать легче. А суд… вся жизнь моя мученическая… носить в себе такое… я ведь не жил, я все казнил себя… временами забывал только…

Он снова замолчал, и Евлампьев тоже молчил и снова теперь не глядел на Коростылева. Что говорить, ничего на все на это не скажешь. И не судья он, конечно. Благими намерениями вымощена дорога в ад… как верно. Намерения у Коростылева были именно что благими… Именно что… Ведь и сам, сам – ну, признавайся себе, не криви душой перед собою, – ведь и сам про брата родного, когда его арестовали, думал: а может, и вправду? Может, было за что? Чужая душа – потемки, хоть и братова… Правда. стольких вокруг косило, что начинал порою и за себя бояться: вдруг и к тебе как-нибудь постучат среди ночи? Но про себя-то ты точно знал, что не виноват ни в чем, чист, как стекло весеннее, промытое… так почему же боялся? А раз чист да боялся – так, значит, что-то вокруг не в порядке, значит, вокруг не чисто… но нет, не доходили до этого мысли. Точнее, не то что не доходили, а словно бы огибали этот пункт, обегали его, не затрагивая, как силовые линии магнитного поля огибают поставленный экран и идут дальше…

Он пришел к Коростылеву – полчаса, не больше, а ощущение было – бог знает как долго находится здесь, ни минутами, ни часами, никакой иной мерой не измерить – сколько: будто провалился в какую-то яму во времени, и было там, в этой яме, все вперемешку: и прошлое самое дальнее, и этот вот, нынешний, бегущий миг… Надо же, не сойдись тогда Коростылев в одной компании с тем Машиным Харитоньевым,иу него, Евлампъева, вся бы жизнь случилась иной… Не встретилась бы в свою пору, два года спустя, так же вот в компании, Маша, не пошел бы ее провожать… Не было бы ни Елены, ни Ермолая, ни Ксюши… Надо же!.. А всегда думал о Коростылеве – разные жизни, параллельные, непересекающиеся, а они вон где еще пересеклись… Думал, что это он только оставил в жизни Коростылева след, неудачно сделав ему тогда на тренировке подножку и сломав ногу, а оказывается…

Коростылев все молчал, недвижно сидя в своем кресле – лишь прыгали, подергивались пальцы сцепленных рук, – и Евлампьев понял: это все, что он хотел сказать, выговорился – и больше ничего не скажет, можно уходить. Он поднялся.

– Ладно, Авдей… что ж. Я тебя выслушал… я не священник, грехи отпустить не могу… если тебе этого достаточно…

– Мне теперь метр восемьдесят в глубину… и достаточно.

Коростылев сказал это и закрыл глаза, изнеможснно забросив назад голову, встопорщивши седую свою, клочкастую бородищу. Евлампьев постоял над ним еще немного – глаза у Коростылева не открывались – и пошел к двери.

Маша, как давеча днем, выбежала на корябанье его ключа в замке к нему в прихожую.

– Заявился!..– щелкая выключателем, ругающе сказала она. – Ну это же надо додуматься: вместо лечения – в бега какие-то! Что, выпил водки – сразу море по колено стало?

– Да ну что ты, Маш…– Евлампьев не мог смотреть ей в глаза. Ему было неловко перед ней – она работала там за него, а он, в самом деле, вместо того чтобы лежать, разгуливает, – но не из-за этого не мог он смотреть ей в глаза. – Так уж, понимаешь, вышло… не смог отказать. Не больной все-таки, так ведь, на всякий случай… а он очень просил.

– А ему что, так вот прямо приспичило – сейчас или никогда?! Завтра бы сходил, что бы случилось?

– Ну, Маш… Идти от Коростылева до дому было столько же, за сколько он дошел от дома до него, – пять минут, не больше, но, дойдя уже до самой подъездной двери, Евлампьев остановился, потоптался возле и прошел дальше, до угла, вывернул на улицу и ходил по ней еще минут двадцать. Он думал: сказать ли Маше об их разговоре с Коростылевым или не говорить. Душа вроде бы требовала открыть все – не потому, чтобы не обременять себя тайной, а из какой-то сосущей потребности справедливости, – но разум велел молчать: не надо. Теперь не надо, когда столько лет прошло. Прожила жизнь – ничего не знала, не надо и теперь. Что изменится для нее от этого обретенного ею знания? Ничего. Все равно что зажившую, давно зарубцевавшуюся рану расковырять вновь – для того лишь, чтобы напомнить: погляди, вот как у тебя болело… – Ну, Маш, – сказал он, все так же пряча от нее глаза, – тут такая ситуация… тут не до рассуждений – приспичило не приспичило… умирает он.

– Коростылев? – будто не поняла, о ком речь, с испугом спросила Маша.

– Коростылев, – подтвердил он. Подался идти на кухню, и она повернулась, пошла впереди него.

– Что, неужели так плох? – спросила она на ходу, оглядываясь.

– Плох, – сказал он. Зашел на кухню и сразу же сел на табуретку, облокотился о стол. Шел к Коростылеву – улица взбодрила его, обратная дорога – наоборот, будто отняла все силы, и снова во всем теле были вялость и слабость.

– Плох, – повторил он и почувствовал, что может встретиться с ней глазами: будет говорить о болезни Коростылева – о том, что не имеет к ней ни малейшего касательства, оттого и может встретиться. – БАС, болезнь у него такая, боковой какой-то склероз. Помнишь, я тебе говорил, летом его как-то встретил – на уколе в поликлинике был. Ну вот, видимо, тогда уже началось: пальцы у него в кулак сжаться не могли, без палки шел, держать не мог. А сейчас уж не ходит.

– БАС? – сказала Маша недоуменно. – Как странно болезнь называется… в жизни никогда не слышала. Ну, так и что он? Зачем ты ему нужен-то был? Что он хотел?

– Что хотел? – Евлампьев переспросил – потянуть время, и понял с окончательной трезвой ясностью: нет, не нужно ей ничего говорить, не нужно. – А ничего не хотел,сказал он. – Увидеть просто. Попрощаться. Сколько лет все-таки бок о бок прожили, с тридцатых годов. Вспоминали вот, как вы в компании вместе были. Тогда же еще, в тридцатые…

– Да-да, были, – оживляясь, подтвердила Маиа.—Я тоже об этом вспоминала недавно. Да летом вот, говорила еще тебе. Он такой серьезный был, Коростылев, молчаливый, нахмуренный… Мне казалось, он выучится, непременно профессором станет. Смешно…Она повела плечом и вздохнула. Но вздох ее был не тяжел, а легок и, пожалуй, даже расслабленно-счастлив. – Я тут, пока ты ходил, письма твои читала. Видишь?

Евлампьев кивнул. Он, еще только садясь к столу, заметил, что она читала письма, – квадратная связка их была растереблена, многие письма развернуты и лежали, топорщась на сгибах, одно на другом. Восемнадцать лет было Маше тогда, в тридцать пятом… Восемнадцать! Боже милостивый, совсем девчонка…

– Как ты меня любнл!. – снова так же вздыхая и качая головой, сказала Маша. Как любил… – В глазах у нее пробрызнули слезы, и она, стесненно заулыбавшись, пригнулась к столу. чтобы он не видел них, вытерла ладонью. Так по-женски это в ней было. А ведь старуха, старуха уже… лицо вот молодое только. – Вон что среди писем нашла, погляди, – взяла она с подоконника и подала ему серую, маленькую, ветхую книжицу.

Евлампьев взял ее и обомлел.

Это было его удостоверение о комиссации.

Подумать только, совсем забыл, не помнил совершенно, что оно было у него. Совершенно!.. Будто чужое чье-то, не его, но нет – его фамилия, его имя, его отчество… Как оно заткнулось в письма, когда? Тогда же еще, что ли, когда они перевязывались бечевкой и убирались, ненужные, с глаз подальше, чтобы проваляться неразвязанными чуть ли, считай, не сорок лет?.. И не надо, получается, никаких запросов, все здесь, в этой книжице: и когда, откуда мобилизован, и с какого по какое время находился на фронте. и даже описание его ранения есть…

– Ну, все. – сказал он, со странным, удивленным и восторженным вместе, чувством крутя в руках книжнцу – нежданную посланницу из молодости. – Вполне достаточно этой штуки —пойди и получай что положено, все данные в ней…

– Да? – обрадовалась Маша. – Так хорошо! Когда теперь пойдешь?

– Да схожу… выберусь…

– Через месяц, как письма искал, не торопился? Так, гляди, и опоздаешь. До какого-то вроде бы срока их выдают.

– А и опоздаю, – сказал он Маше, – невелика беда. Что эти льготы сейчас, к врачу да за кефиром без очереди… Жизнь – вот главная льгота. Мы ее прожили, детей вырастили, внуков увидели – экая льгота, когда вокруг так и косило… Что ты!

Маша, словно бы с жалеющей, печалящейся улыбкой глядевшая на него через стол, вдруг встала, зашла к нему сбоку и, облокотившись одной рукой о стол, обняла за плечи – нежность, которой бог знает сколько между ними не случалось.

– А знаешь,сказала она, касаясь своей шекой его, – мне, знаешь, слушаю вот тебя, приятно, что ты такой. Ага. Как я тебя кляла, что ты по своей воле тогда ушел… бессмысленно ведь было… и молилась за тебя, и кляла… Ленка, думала, умрет, не выходить… а сейчас, знаешь, приятно вспомнить, что ты так… умилительно. – Она отстранилась от него и заглянула ему в лицио. – Горжусь, знаешь. Смешно, но горжусь! Не перед кем гордиться, а так, про себя, сама перед собой…И спросила быстро, о том, о чем много, пропасть целую лет не говорили, словно бы было решено между ними негласно не затрагивать этого, Галино с Федоровым, наверное, всколыхнуло в ней: – Правда, да, кроме вот того… ничего у тебя никогда не было больше?

В Евлампьеве сквозь вялость его и слабость, все больше и больше разливающиеся по телу, пробилось горько-веселое: а то, было ли оно? Будто бы и не было… Такое ощущение, что не было. Приснилось ли, примерещилось лн…

– Не было, – сказал он, кладя ладонь на ее руку на столе, похлопывая по ней и поглаживая.

– Не было, нет…

И подумал, вспоминая невольные свои мысли там, у Коростылева: а почему, собственно, иной какой-то была бы жизнь, не случись того, что случилось, – не сойдись тогда Коростылев в одной компании с Машиным Харитоньевым? С какой стати иная? Ну, другая бы жена – встретил бы ведь кого-то, само собой, другие дети… А жизнь, вот та, какая шла, какой вышла, жизнь-то – та же самая, точно такая же. Точно такая же – стежка в стежку…

12

Канашев, когда Евлампьев пришел на троллейбусное кольцо, уже ждал его. Только что уехал троллейбус, показав свою горбатую квадратную спину с лестницей, и провода раскачивались на растяжках вверх-вниз и тихонько позванивали.

– Что, как в лауреаты выбился, зазнаваться стал? – с бархатистой раскатистостью, вельможно сказал Канашев, подавая руку.

– Нехорошо!

– В какие лауреаты?

– В какие! Из которых меня вышибли!

– А! – понял Евлампьев.А как я зазнаюсь?

– Запаздываешь – как! Пятнадцать минут стою, трн машины отпустнл!

– Ну, извини, что ж теперь…Евлампьев не стал ничего говорить ему: что, во-первых, не состоялось даже еще и официального выдвижения, а во-вторых, он такой же лауреат, как и Канашев, и не стал объяснять, почему запоздал: будто бы Канашева интересуют какие-то объяснення!.. Пятнадцать минут выдумал. Не пятнадцать, а семь-восемь. Что-то так со вчерашнего дня и осталась во всем теле слабость какая-то, дохлость, вышел из дома – как раз подойти к назначенному времени, а плелся вместо этого вдвое дольше обычного, еле-еле. Странное какое, долгое какое похмелье после вчерашнего лечебного стакашка…

– Кабы нам это лауреатство лет десять назад, – сказал он только.

Провода на кольце снова заходили вверх-вниз, зазвенели тонко, – вдали на дороге показался троллейбус. Он подкатил, завернул на круг и, со звонким шипеньем прошлепав по стоявшей в колее талой воде, остановился. Створки дверей со скрежетом распахнулись, выпустили малочисленных дневных пассажиров, и Евлампьев с Канашевым вошли в него.

Они ехали заказывать Матусевичу памятник.

Вечером вчера, когда собрались наконец с Машей, просидев до того добрые часа полтора над его письмами, ужинать, зазвонил телефон, и оказалось, что это Канащев. Последний раз они виделись и разговаривали с Канашевым на похоронах Матусевича, и только Евлампьев услышал в трубке голос Канашева, ему подумалось – что-то опять связанное с Матусевичем, и так оно и оказалось.

Вдова Матусевича просила Канашева как старого друга мужа помочь с памятником, он, само собой, взялся помочь и звонил Евлампьеву, чтобы Евлампьев тоже подключился.

– Надо вдвоем, Емельян, – говорил он самым своим низким, самым рокочущим голосом. – Если вдруг что, если я, скажем, болен или еще что со мной, чтобы у кого-нибудь еще все нити в руках были. Самой ей, понимаешь, трудно, дочь там эта, больная эта, на ней… Так что давай, поможем по-товарищески.

– Давай, что ж,– согласился Евлампьев, – конечно… Что я должен делать?

– Что делать? Поехать надо, заказывать. Я тут разузнал уже кое-что, дело, выясняется, непростое – одна только мастерская во всем городе, и очередь у них на пять лет вперед. А чтобы побыстрее – в два, а то и три раза переплатить нужно. Ну, в лапу, в общем, понимаешь. Но тут мне адресок один дали, частники какие-то будто занимаются этим, и у них быстро можно. Против государственного дороже выйдет, но у них без лапы, так что в итоге-то дешевле даже.

Канашев, оказывается, уже говорил с этими частниками, как раз у них был сейчас камень, и следовало срочно поехать к ним, пока камень не уплыл к кому другому, – ковать железо, пока горячо…

Троллейбус катил, со звонким шебуршаньем прошлепывая по лужам, брызги из-под колес встречных машин хлешуще били в его бока, доставали до окон, и стекла были в серых, грязных подтеках. Снег всюду просел, на поверхность его вновь вылезла вся осевшая в нем грязь, и от его недавней еще совсем белизны ничего не осталось, совершенно он сделался черен.

Евлампьева вконец разморило от убаюкивающей, размеренной троллейбусной тряски, то и дело судорожно, тяжко зевалось и хотелось ехать так и ехать, ехать и ехать, куда угодно, сколько угодно, лишь бы сидеть, не вставать.

Но, как ни медленно тащился троллейбус, все-таки наконец дотащился, докуда нм нужно было, и пришлось подняться.

Канашев достал из кармана сложенный в несколько раз листок, развернул его и стал оглядываться.

– Ага, так, – сказал он, указывая рукой. – Вон до той булочной, а там направо, пересечь, до аптеки и во двор…

На торие дома, в котором помещалась аптека, висела маленькая, в бумажный лист в руках Канашева, чуть разве больше, сине-белая стеклянная доска: «Ремонт электробыт. приборов, металлич. и кожгалантереи, пайка, клепка, установка лыж, креплений, проч. бытовые работы», синий фон, белые буквы, и понизу еще – белая стрела, указывающая куда-то в глубь двора.

– Ага, все правильно! – ткнул Канашев пальцем в доску.

Евлампьев удивился: какое отношение может иметь ремонт электробытовых приборов к могильным памятникам?.. Но спрашивать Канашева он ни о чем не стал. Видимо, может.

Во дворе аптечного дома, куда указывала стрела, стояло скособочившееся, подпертое с этого похилившегося боку толстыми деревянными брусами двухэтажное, каменное внизу. деревянное вверху, нежилое уже, судя по выбитым окнам, строеньице, но в нескольких окнах на первом этаже стекла были целы, в одно из них выведена труба, и из-под островерхого, прикрывающего ее зев колпачка выплескивал, выталкивался весело-бойко сизый дымок.

– Все правильно, – снова сказал Канашев, направляясь к этому строеньицу. «Из окна – труба»…

Они зашлн в подъезд, поднялись по иструхлявившейся деревянной лестнице к квартирам, три двери глухо сидели в косяках, та же, что была у самой лестницы, приоткрыта – черная зазывная щель в неизвестность. На стене рядом с дверью висела такая же, как на торце аптечного дома, сине-белая доска: «Ремонт электробыт…» – только без стрелы внизу.

– Та-ак, – проговорил Канашев, занося ладонь над дверью, чтобы толкнуть ее. Лицо его сделалось внушительно-грозно и приобрело как бы львиное выражение. – Войдем, пожалуй.

Он тоткчул дверь, она завизжала петлями, они вошли евутрь, в какие-то полупотемки, в этих полупотемках угадывалась узкой белой полосой света другая дверь, и они направились к ней, открыли ее – и оказались в мастерской.

Неизменного в обычных мастерских прилавка, перегораживающего помещение на две неравноправные части, здесь не имелось, в большой, метров на тридцать, комнате стояли повсюду разнообразных форм, круглые, квадратные, овальные старые, обшарпанные столы, и чего не находилось на них: электробритвы, коньки, кофемолки, миксеры, утюги, сумки, портфели, электронные часы… Посередине комнаты торчала печь-буржуйка с протянутой к окну трубой, подле нее помещался рабочий стол с тисками, с наждачным кругом, еще с какими-то непонятными Евлампьеву приспособлениями, на столе горел керогаз, над пламенем его стоявший к двери спиной мужчина водил туда-сюда лыжу, поводил – потянулся к кисточке в банке, укрепленной на буржуйке, стряхнул с нее в банку блескучие черные нити смолы и стал водить по лыже вверх-вниз, вверх-вниз… На звук открывшейся двери он не повернулся.

Но в комнате был еще один мужчина – сидел у дальнего стола в углу с воткнутым в розетку паяльннком, лудил громадный, явно старинный тускложелтый самовар, он, услышав дверь, обернулся, помахал рукой – сейчас, сейчас, минутку, – повозил паяльником по самовару еще немного, положил его и встал.

Он встал, повернулся, пошел к ним с Канашевым навстречу, и Евлампьев узнал в нем Жулькина. Он не поверил себе и, пока мужчина делал те девять или десять шагов, что разделяли их, с жадностью и надеждой вглядывался в него, надеясь, что ошибся, что это не он, не Жулькин… потому что в то же мгновение, как узнал его, жаром прошибла мысль, что другой, у буржуйки, Ермолай.

Это был Жулькин.

– День добрый, – с ласковой небрежностью отозвался он на приветствие Канашева. – Слушаю вас.

– Мы относительно камня приехали, – сказал Канашев.

– Вчера вечером я разговаривал. С вами, нет?

– Со мной, – с тою же ласковой небрежностью подтвердил Жулькин.

– Ну вот, вот мы с товарищем, – кивнул Канашев на Евлампьева, – и приехали. Скорее всего, он с вами будет иметь дело. О каком камне вы говорили, увидеть можно?

Жулькин, когда Канашев кивнул на Евлампьева, глянул на него, но не помнился ему Евлампьев – ну, видел несколько раз, так не для того ведь, чтобы запоминать, – и он равнодушно отвел глаза. Ага, значит, я буду иметь дело, мельком подумалось Евлампьеву. Конечно, для того и зван… Мужчина, смоливший лыжу, закончил с нею, бросил кисть обратно в банку, отнес лыжу к окну, прислонил наклонно к нподоконнику, повернулся… И то, от чего Евлампьев отпихивался изо всех сил, отталкивал от себя, накатилось на него: он это был, Ермолай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю