Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
– Да-а! – снова с язвительностью сказал Ермолай. – Заставь тебя изо дня в день всю жизнь сегодня канаву копать, завтра закапывать, а послезавтра на этом же месте снова копать, посмотрю я, как у тебя душа воспарит. И что ты за смысл из этого копанья выкопаешь…
– Ну, что же это они, а?– раздался в коридоре жалующийся Машин голос. Скрипнула половица. Все так же, видимо, Маше не сиделось, и опять она встала, побрела неизвестно зачем на кухню…
– Не очень из тебя, как я понимаю, хороший работник, а? – почти утвердительно спросил за дверью Виссарион. – Только по-честному.
Последовала новая пауза.
У Евлампьева вдруг задергало в тике глаз. Быстро, мелко-мелко три раза подряд, и еще три раза, и еще… Боже милостивый! Если ему, отцу, так неприятен, так скребуще продрал по сердцу этот вопрос, как же, должно быть, самому Ермолаю…
– Не очень, – сказал Ермолай. – Не очень, ага… – И вздохнул – глубоко и шумно, а может быть, затянулся так сигаретой и выпустил дым. – Тоска меня, Саня, берет. Такую-то температуру задать, столько-то подержать, замеры сделать, на хрупкость испытать, на твердость, в журнал записать… Обезьяна – научи – сможет. Ради чего? Ты говоришь, высшее, интеллигенция, золотой фонд… Ну ладно, не мной, а я руководить буду. И что? Ну, изготовим мы под моим руководством этот новый огнеупор, у печи, значит, срок эксплуатации до капремонта на месяц увеличится, у ковша срок увеличится, – общество, выходит, немного побольше, чем прежде, стали выплавлять станет… А зачем? Того больше, этого больше, да еще больше, да еще больше, а ради чего? Ну, ответь ты мне, ответь, и я на все согласен, куда хочешь пойду!..
Начал Ермолай словно бы с ленивой неторопливостью, с вялостью какою-то, а закончил чуть ли не надрывно, с бьющейся в голосе дрожью.
Виссарнон молчал. Он молчал долго, Евлампьеву показалось – с минуту, не меньше, и в этом молчании стоять здесь так сделалось вконец невыносимо, к стыду примешался и с каждым мгновением становился все сильнее страх, что дверь сейчас толкнут – и увидят его, и Евлампьев осилил свою оцепенелость, оторвал руку от дверной ручки, снял и повесил пальто, снял шапку…
– Семью тебе да ребенка надо, – сказал за дверью Виссарион. – Своего, не чужого. Чтобы ответственность чувствовал. Вот бы и понял тогда, что он…
– А-а!.. – протянул Ермолай. За случившуюся минуту молчания то, всклокотавшее в нем, видно, осело, и голос его теперь был снова расслабленновял. – Я будто не хотел бы! Да видишь, как у меня…
– Ну да, – отозвался Виссарион, – вижу… – И проговорил с прежней терпеливой настойчивостью: – Так и что же, что ты дальше-то хочешь? Век собираешься в лаборантах сидеть? Так ведь не мальчишка уже.
– Не мальчишка, ага, не мальчишка, – без ожидавшейся Евлампьевым паузы, с усмешкой, словно бы речь шла не о нем, ответил Ермолай. И снова то ли вздохнул, то ли затянулся с таким шумом сигаретой.– А чего хочу… хочу, чтобы меня никто не трогал, вот чего. В уголок куда-нибудь, Саня, хочу, и ни вин мне, ни яств сладких, а сухую бы корочку – и все… Лишь бы никто не трогал… Что-то устал я, понимаешь… ничего как-то не хочется… ничего. Университетская эта моя история, потом вот с Людмилой все… Будто обтрепался как-то, понимаешь…
Университетская история? Что за история? Была какая-то, значит, история? А ведь ничего он не говорил. Просто, мол, не сдал экзамен с зачетом, вот и отчислили…
Евлампьев забросил шапку на полок вешалки и, не задерживаясь больше ни на мгновение, пошел из прихожей.
Так, значит, история была какая-то…
Маша стояла на кухне у окна и смотрела в него, словно за мохнатой папоротниковой наледью можно было что-то увидеть. Когда он вошел на кухню, она повернулась и спросила:
– Что, накурились? Двенадцатый час уже. Давайте за стол садиться, что ли? А подойдут, так что ж… ну, тоже за стол.
– Ага, ага, – покорно покивал Евлампьев. – Правильно. Конечно, за стол. Иди позови ребят.
Сам он боялся увидеть Ермолая и не знал, как посмотрит ему в глаза.
❋❋❋
В трамвае кругом говорили о нынешней ночи. У кого-то градусник показывал ночью пятьдесят два, у кого-то – пятьдесят три, во многих домах центральное отопление отключилось, оказывается, совсем, и температура в квартирах опустилась чуть ли не до нуля, так что встречать Новый год пришлось в пальто. Одни утверждали, будто бы где-то на магистрали разрушило морозами теплоизоляцию и трубу проморозило, другие, что отказали, опять-таки из-за мороза, не давали воде нужного нагрева котлы на самой теплоэнергоцентрали, третьи объясняли все халатностью дежурившей смены, но достоверно никто ничего не знал.
В трамвае было стыло, как и на улице, изогнутые металлические сиденья обжигали руку каленым холодом, и не сидело во всем вагоне ни единого человека, все стояли, так, стоя да в тесноте, получалось словно бы теплее. Окна в трамвае толсто заросли моховой наледью, и, несмотря на белый уже свет, внутри был полумрак, и где там ехали – не угадать, ничего не видно, возникало такое ощущение, будто ехали, громыхая по рельсам и дергаясь на поворотах, в некоей не имеющей никаких осязаемых границ белой моховой пустоте.
– Может быть, нам-то не стонт подниматься? – спросил с сомнением в голосе Виссарион.
– Да почему же? – неуверенно отозвался Евлампьев.
Они с Виссарноном, и Ермолай с ними, ехали, как было еще раньше условлено, к Ксюше. Но Галя с Федором так и не появились, и никто из них не позвонил, и по дороге на автостанцию Евлампьев хотел заити к ним, узнать, что случилось. Потрясение от вчерашнего подслушанного разговора как бы пригасило тревогу за них, загнало се вглубь, но там, в глубине, она жила, ворочалась, то и дело напоминая о себе, и чем ближе подъезжал трамвай к Галиной остановке, тем сильнее давала о себе знать эта тревога, и уже мнилось бог знает что: и бандитское ограбление, и вой сирены «скорой помощи», несущейся к сбитым пьяным водителем старикам…
– А что. пап, действительно, не надо нам с Саней. – сказал Ермолай. – Что мы все к ним… неудобно как-то.
– Неудобно?..– не смея взглянуть на Ермолая, пробормотал Евлампьев. Внутри после этого подслушанного разговора все было не на месте. Хотя и провели уже после него напротив друг друга несколько часов за столом, легче от того не стало: что ни говори, а подслушивать чужие исповеди, пусть даже родного сына.отнюдь не доблесть, и нет тут особой разницы, прикладывал ли ты, изогнувшись, ухо к замочной скважине или стоял по-обычному, в полный. рост, – все это одно. – Ну, если вам кажется, что неудобно, – сказал он, – ну, что тогда… ну давайте…
– Мы вас с Ромой, – сказал Виссарион, – в подъезде подождем. Постоим. Перекурим. Опыт у нас имеется, – засмеявшись, подмигнул он Ермолаю.
– Точно! – тоже со смешком отозвался тот.
Евлампьеву сделалось так нехорошо – хоть провалиъьйся под землю. Они-то думали, что ему непонятно…
Трамвай задергался и стал останавливаться. Включилея динамик, и сквозь оглушительный, тяжело прогибаюший барабанные перепонки шум и треск пробился голос вагоновожатой. До того она почему-то пропустила несколько остановок, не объявляло ничего, и сейчас, оказывается, пора уже было сходить.
Ермолай стоял к двери ближе всех и принялся проталкиваться. Евлампьев с Виссарионом, запинаясь о чужие ноги, полезли следом за ним, их ругали, поддавали в сердцах локтями, трамвай остановился, двери, натужно загудев мотором, хрипло всхрястнув, с трудом разомкнулись, и они как раз дотолкались до них и один за другим, шумно, горячо дыша, вытолкались наружу.
– Целы, Емельян Аристархович? – спросил Виссарнон, засовывая обратно под воротник вылезший шарф.
– Да уж!..– вместо ответа выдохнул Евлампьев, ощупывая себя под мышкой. В одном месте его зажало – не выбраться, он рванулся, и в рукаве где-то крепко, с протягом затрешало. Снаружи. олнако, шов у пальто был цел, порвался, видимо, ватин внутри или подкладка.
– Куда, не помню что-то? – спросил Виссарион.
– Да вон, следующий дом, – махнул рукой Евлампьев.
У обочин дороги во всю даль улицы стояли троллейбусы с опущенными штангами. С округло-сутулых спин их свисали к земле длинными петлями бурые, грязные веревки, притянувшие штанги к крышам. Вдали в сизой дымке стояла ремонтная машина для верховых работ, колонна ее была поднята, и в корзине толклись, делали что-то с проводами двое рабочих.
– Ни-чего себе! – сказал Ермолай, показывая на простенок между окнами, к которому подходили.
Из стены на уровне второго этажа свешивался вниз и чернел на снегу тротуара, вытянув:лись змеиным хвостом, тонкий трос.
Евлампьев поглядел на него – и понял. Когда шли на трамвай, видели точно так же стреноженные троллейбусы на круге конечной остановки, еще удивились, чего их так много, не догадавшись, что линия вообще не действует, – теперь же все стало понятно. Болтавшийся трос являлся растяжкой, которыми крепились троллейбусные провода. Видимо, натяжение их не было рассчитано на завернувшие нынче морозы, сила, сжимавшая металл, оказалась слишком большой, они не выдержали напряжения, пообрывались, и рабочие в корзине на таком холоде занимались сейчас их заменой.
– Была, однако, ночка! – с непонятным восторгом протянул Ермолай, подворачивая к лежащему на снегу металлическому хвосту и трогая его на ходу ногой.
«Может быть, из-за этого?» – обнадеживающе подумалось Евлампьеву. Хотя трамваи-то… Но, может быть, вечером вчера и трамваи? И телефонная связь тоже…
Они дошли до Галиного дома и свернули во двор. Во дворе было солнце, оно висело над горизонтом в ветвях деревьев сияюще-золотым ликующим шаром, и эта сизая морозная хмарь, заполнявшая воздух, здесь, на солнечной стороне, была недвижной, зависшей между землей и небом сверкающезолотой пыльцой.
Галя с Федором жили на третьем этаже. Ермолай с Виссарионом остались у окна между первым и вторым, и дальше Евлампьев пошел один. Когда миновал второй этаж и стал подниматься на третий, снизу донесся щелчок зажигалки, – Ермолай с Виссарионом закуривали.
За дверью не отозвались ни на первый звонок, ни на второй, ни на третий. «К соседям пойти узнать?» – беспомощно подумалось Евлампьеву.
Он нажал на кнопку еще, подержал так палец – для очистки совести, для успокоения, не веря уже, что дверь может открыться, – отпустил, собираясь шагнуть к соседней квартире, и тут замок вдруг хрястнул.
На пороге стоял Федор. Он был в трусах, пижамной рубашке, схваченной на одну пуговицу у подола, и босиком.
– А, Емельян! – сказал он, не удивляясь и не конфузясь, что Евлампьев застал его в таком виде. – А я подумал, моя благоверная вернулась.
Дряблое морщинистое лицо его было помято, с опухшими, воспаленными глазами, волосы стояли торчком, и изо рта у него крепко шибало не перегоревшим еще, свежим водочным запахом.
– Откуда вернулась? – ступая в квартиру, спросил Евлампьсв.
Федор был дома, похоже, что спал, голос его был, в общем, вполне обычен, и Евлампьев сразу же успокоился: ничего, значит, страшного не произошло, а что произошло – то не страшно…
– С дороги, Емель, вернулась, с дороги,– проговорил Федор.Закрывай дверь, а то холодно мне.
Евлампьев закрыл дверь.
– А куда она пошла? Или поехала? – поправился он.
– Поехала,– сказал Федор. – К вам. К тебе. К брату. Ты же брат ей. Теперь Евлампьев уловил в голосе Федора то ли иронию, то ли просто усмешку… но было что-то такое, было.
– Давно?
– А вот недавно. Считай, сейчас только. В дороге вы разминулись.
Так… Ну понятно. Во всяком случае, оба они живы.
– Что вы не приехали? И не позвонили? Мы уж переволновались с Машей…
– А, Емель!..– Федор потянулся, рубашка приподнялась, показав выкатившийся сверху трусов тугой белый живот. И, ничего не говоря больше, повернулся н пошлепал в комнату.
– Федя! – недоуменно позвал его Евлампьев, но Федор не отозвался, не остановился, и Евлампьев услышал из комнаты скрип кроватных пружин, мягкое шуршание одеяла. Федор ложился.
Страшного ничего не произошло – да, но все это было странно. Вчера не приехали, а сегодня Галя поехала одна…
Федор лежал на спине, натянув одеяло до подбородка, и опухшие глаза его были закрыты.
Евлампьев остановился над ним и стоял так, не зная, о чем, собственно, спрашивать и как спрашивать.
– Федя! – снова наконец позвал он.
Федор медленно разлепил один глаз, закрыл и разлепил оба.
– Разминулись вы, – сказал он. – Ты сюда, она туда. А я дерябнул… Желание есть – на столе там стоит, осталось еще… разрешаю.
Он вновь закрыл глаза, и Евлампьеву стало ясно, что ничего он больше из него не вытянет, ни слова путного не скажет Федор, и нечего здесь с ним больше делать, а надо ехать обратно домой. Что-то у них все-таки произошло, что – совершенно непонятно, но, должно быть, и нешугочное что-то, иначе почему же не появились вчера и не позвонили и сегодня Галя, опять же не позвонив, поехала к ним. Ксюша, конечно, огорчится, обидится, что не приехал… ах, не надо бы ее огорчать, не след бы… ну да что ж делать, все-таки, видимо, нужно обратно…
Ермолай с Виссарноном у окна не успели даже еще докурить сигарет. Увидев Евлампьсва, они разом прекратили говорить и, пока он спускался к ним на площадку, смотрели на него выжидательно и нетерпеливо.
– Что там? – не утерпел, спросил Ермолай.
«Что там…» Кабы он сам знал, что там. Поди-ка ответь вот, что там… Евлампьев поглядел по очереди на одного. на другого… А хорошо, что они так друг с другом… есть между ними какая-то теплота, близость какая-то. и не внешнее это, нет, отнюдь… Что вот только за история была у Ермолая в университете?..
– Да, в общем, страшного ничего, – сказал он. – Живы-здоровы оба… Федор, видимо, выпил раньше времени… вот что. А Галя обиделась…
Он только сейчас, в последнюю буквально секунду, начавши уже отвечать, выдумал это объяснение – вспомнил Федора в пижамной рубахе, с бьющим изо рта свежим водочным запахом и выдумал, – но, сказавши, тут же и поверил в свои слова: вот ведь действительно в чем дело-то!..
Когда вывернули со двора на улицу, мимо, с бельмесыми, слепыми окнами, громыхая, прокатил трамвай.
До остановки было метров пятьдесят, можно успеть на него, и Ермолай с Виссарионом побежали. Ермолай лобежал первым, подержал дверь для Виссариона, Внссарион вскочил, створки сошлись, и трамвай тровулся.
Евлампьеву нужно было на другую сторону пути. Он глянул по сторонам и пошел.
В отдалении переезжала через пути, болтая и подбрасывая в корзине стоявших там рабочих, реммашина. Видимо, рабочие закончили с тем, что чинили, и машина перевозила их на новое место.
У Гали было такое же, как у Федора, измятое, опухшее лицо, и глаза были так же воспалены, только, вдобавок к тому, еще и красные, – видно, она плакала. Маша, когда Евлампьев вошел к ним на кухню, взглянула на него быстрым, с какой-то пугливой вороватостью взглядом, будто он застиг их за чем-то стыдным, неположенным для стороннего глаза.
– Совсем вот перед тобой Галя приехала, – сказала она. – Минут пятнадцать, может быть…
И в голосе, каким она это сказала, не прозвучало и тени упрека Гале за то. вчерашнее, а, наоборот, скорее готовность защитить ее от возможных укоров Евлампьева.
– Здравствуй, Леня,– не поднимаясь, со скрипучей натужностью, надсадно проговорила Галя. Ничего в ней не было сейчас от старшей, всезнающей, премудрой сестры, какой она держала себя с ним всю жизнь. – От нас? Видел Федора?
– Видел.
Галя некоторое время молчала.
– Говорил он тебе… что-нибудь? – спросила она затем. Слова у нее с трудом подставлялись друг к другу, казалось, каждое из них – тяжелый камень, и ей не под силу поднять их разом.
– Ничего не говорил.– Евлампьев не спешил спрашивать Галю, что же там произошло у них. Сама все расскажет. Для того ведь именно и приехала… Да и рассказала уже кое-что – это по Машиному взгляду ясно.– Выпивши Федор, в постели лежит, – добавил он.
– Вы не сердитесь на меня, Леня! Не обижайтесь. Испортили мы вам Новый год… да я не в состоянии даже пойти позвонить была…
Галя заплакала. Она плакала, наверное, и придя, а сейчас, когда появился Евлампьев, слезы подступили к ней заново.
– Ну? Что, Галя? – спросил он мягко, садясь на табурет рядом и кладя ладонь на ее руку.
Она молча, с тяжелым, некрасивым присвистом швыркая носом, вытерла платком слезы и посмотрела на него. Глаза у нее, увидел теперь он, как-то горячечно-сумасшедше блестели.
– Емельян! – сказала она с неожиданной для нее сейчас жаркой, пронзительной силой, так, как никогда его обычно не называла, всегда Леней. – Емельян!.. Он мне, оказывается, изменял всю жизнь! Всю жизнь, сорок пять лет, ты можешь себе это представить?! Я жила с одним человеком, а он, оказывается, был другим! Другим, совсем!.. С кем я жила?! Не с ним, а с кем-то чужим!.. У меня чувство, будто он… Змеем Горынычем оборотился! Смотрю на него – не Федор, не он… Чудовище какое-то вместо Федора!.. Всю жизнь, оказывается… всю жизнь!..
Евлампьев с тупой заведенностью гладил и гладил ей руку. Так вот оно что случилось у них вчера… вот что!.. На седьмом-то десятке, в полные шестьдесят шесть… да лучше бы ничему этому и не открываться… Если бы в молодости или в серединные какие года, когда все еще может затереться, зашлифоваться, а нет – так отсохнуть намертво и отпасть, чтобы возродиться к новой жизни… а сейчас-то уж, под конец, когда ничего не переменить, не переделать…
Он усомнился в достоверности сказанного Галей лишь на мгновение, потом поверил; правда все это была, несомненно. Да если бы Федору вдруг захотелось ни с того ни с сего оговорить себя и он бы наплел ей про свои измены с три короба, не имей она тому никаких иных доказательств, кроме этого его собственного признания, она бы не приехала к ним сюда: «С кем я жила!..» Знает он свою сестру… Как бы ни тяжело было, а просто облегчить душу – она бы не приехала, всегда держала она свои боли в себе – любые, до последнего предела держала…
И однако же он сказал успокаивающе – то единственное, что и мог сказать сейчас:
– Да откуда ты взяла все это? Может, все это…
– Ой, кабы так, Леня, кабы так!..– простонала Галя, валясь головой на его руку. Полежала так секунду, другую и подняла голову. – Чего бы я не дала, Леня, кабы не так!.. А то так, так… да ведь сколько я узнала – это капля, наверно… сколько не знаю… а мне и капли этой – хоть в могилу сейчас… Ведь троих вырастить, да дом вести, да еще на работу бегать – это какая лямка… и тащила, ничего, почему ташила? Да потому что, думала, не одна, вместе, общее наше дело, общая судьба… думала – так вроде и легче… а оказывается, одна была, он-то, оказывается, вполсилы тянул, изображал только…
– Да ну откуда ты взяла все это? – повторил Евлампьев. – Да ну что ты, Галя… что ты, милая… – Рука у него после ее щеки была мокрой от ее слез.Что ты напридумывала себе…
– Кабы напридумывала, Леня, кабы напридумывала!..– снова перебила его Галя. – Письмо пришло – с чего началось все. Не письмо, новогоднее поздравление… двойное такое, в конверте, знаешь. Почту же он вынимает, не я, у него ключ. Я бы и не узнала ничего, а стала вчера пуговицу к пальто пришивать, а в кармане мешает что-то, вынула – конверт поздравительный. Интересно, думаю, от кого, забыл, видимо, не показал… Ну, и как шибануло меня… Да вон, прочитай, – показала она головой.
Евлампьев посмотрел, куда она кивнула,на столе перед Машей лежал конверт с изображенным на картинке румяным и веселым Дедом Морозом. Он его и не заметил раньше.
– Прочитай, прочитай, – сказала Галя.
Маша вынула из конверта плотный глянцевитый складень поздравительного листа и подала Евлампьеву.
«Здравствуй, Федя!» – начиналось письмо, и, как ни по-свойски обращался его автор к Федору, ничего в этом обращении не проглядывало предосудительного.
Но то, что пошло дальше… Евлампьев читал – и ему приходилось пересиливать себя, чтобы читать: такое открывалось из письма тайное, темное, не должное быть знаемым никем, кроме двоих… Можно представить, как это было читать Гале.
Женщина писала, что последнее время он что-то часто вспоминается ей, и так хорошо все вспоминается, что сил нет, хочется увидеть его, весточку какую от него получить… как они в Сочи в пятьдесят девятом году отдыхали – это лучший месяц в ее жизни!..
Он дочитал, сложил складень и постучал ребром его о стол.
– И что, ты из-за этого? – спросил он потерянно. И сказал – то, что само собой напрашивалось и что, однако же, было вовсе не так просто, опять-таки потому, что, если бы просто, Галя с Федором пришли бы вчера вовремя и ие читал бы он сейчас это письмо. – Так ведь это же специально написано, это как дважды два, что специально, ты сама посуди!
– Так вот то-то и оно, что специально! – сказала Галя. – Да если б специально, а неправда… А то правда, Леня, вот что! Ездила я к ней, Леня. – Галя снова отерла глаза платком, похлюпала носом к передохнула. – Я так ведь и подумала, что специально, а как шибануло меня – так и не могу себе найти места, хоть н понимаю, что специально… ну, и поехала. Узнала адрес в справочном у вокзала н посхала, Войцеховская ее фамилия, я помню – была у него такая в цехе, то ли технолог, то ли экономист… Ехала, чтобы за волосы ее отодрать, что ж ты, сволочь такая, делаешь, зачем тебе это нужно, а приехала…
Она замолчала, задохнувшись, закрыла глаза н помотала головой.
Евлампьев глянул на Машу. Та поймала его взгляд и взглядом же ответила сму: да что ты на меня, забудь обо мне, вон на сестру гляди!..
Галя открыла глаза.
– Маш! Сделай мне горяченького попить, – попросила она.
Маша вскочила и угорело бросилась к плите зажигать под чайником огонь.
– Да ну ты чего уж так-то…– с виноватостью проговорила Галя.
– Так и что она тебе, Войцеховская эта? – спросил Евлампьев. – В письме наплела, так и на словах наплела.
– Кабы так, Леня, кабы так! – в какой уже раз с прежней пронзительностью произнесла Галя.– Специально-то специально, да все правда,фотографии мне показывала, где он у нее дома, в той самой квартире, где и я была… записочки всякие – будь во столько, да приду к таким-то, – одно письмо даже есть… и какая у него, оказывается, система была… он же начальником цеха, кабинет у него… в войну да после войны сколько там у себя прямо и ночевал на диване… так, оказывается, кто-кто на диване этом у него не перебывал! А я простыни им стирала…
– Это она тебе тоже фотографии предъявила?
– Это, Леня, он мне сам подтвердил. Всю ночь я его прорасспрашивала. Вначале крутил —да ты что, да нет… а потом подтвердил. И о ком ни спрошу, кого из его цеха знаю, – нс той, и с той, и с той тоже…
– А что ж она, Войцеховская эта, – вмешалась Маша, – что ж она столько лет молчала, а сейчас вдруг!..
– Ой, Ма-аш!..протянула Галя. – А я, думаешь, не удивилась тому? Не спросила, думаешь? Спросила, да что толку… Он ей, видно, бросить меня обещал, да не бросил, а она, видно, затаила… одна, старуха, больная… мне, говорит, плохо, а ему хорошо?! И всю жизнь, Леня! – глянула она своими красными, воспаленными глазами на Евлампьева. – Всю жизнь, оказывается… а я одна тянула!.. Чем я заслужила это, Леня, чем?! Ну, вот скажи ты мне, со стороны, может, виднее, чем?!
Плечи у нее снова было затряслись, но она осилила себя и не разрыдалась. Только опять потянулась к глазам платком и промокнула их.
Евлампьев с Машей молчали. В Евлампьеве не было больше никаких слов противу того, что она говорила о Федоре, а утешать какими-то другими, вроде того, ну что ж теперь, дело прошлое, не стоит теперь поднимать, у него не ворочался язык.
Хрипло всхлопнув, засипел чайник.
– Можно я у вас поживу? – спросила Галя. – Сил моих нет видеть его. Хоть немного приду в себя… А то не могу туда… вот режь меня – не могу совсем!..
5
Чугунные кованые ворота на кирпичных, с облупившейся штукатуркой столбах оказались заперты на замок. Запертой оказалась, неизвестно как, на внутренний, что ли, какой замок, и калитка в них – никак не войти. Но дорога, ведущая от ворот к церкви, была расчищена, с четкими отпечатками больших рубчатых колес, убегавших по ней вдаль, – кто-то же, выходит, и разгребал снег, и ездил здесь на машине, а значит, и попасть на кладбище внутрь как-то было можно.
Евлампьев покачал ворота – они со скрипом заходили в петлях, н замок, опускаясь и поднимаясь на дужке, глухо забрякал о граненые оконечности створок.
– Э-эй! – закричал он сколько хватало сил. – Э-эй, кто-нибудь’..
От крика его не шелохнулись даже черными громоздкими кулями сидевшие на вствях деревьев вороны. Температура после той холоднющей новогодней ночи день ото дня поднималась все выше и выше, уже первого к вечеру сделалась всего тридцать девять, а после и вообще взошла к тридцати, однако и тридцать – мороз, и расчетливые вороны берегли тепло, не летали, не тратили энергию без особой надобностн.
На дороге за оградой никто не появлялся. По-прежнему все там было бело и пустынно.
Тогда, девятнадцать лет назад, когда хоронили отца, несли его на плечах положить рядом с матерью, тоже стояла зима, тоже все кругом завалено снегом, но тогда ворота были настежь, н перед ними, а уж за ними – вдесятеро больше, пертаптывались с ноги на ногу, сидели на каких-то ящиках, на специально, видимо, принесенных складных стульчиках, просили подаяние калеки, старухи. старнки, кланялись, крестились, шептали скороговорчато: «Царствие божие новопреставившемуся рабу божию…» – на паперти толпился народ, из открывающихся дверей опахивало тонкоголосым пением: «Господи поми-илуй, господи поми-илуй…» – в церкви шла служба.
– Леня, мы ведь здесь сколько угодно так стоять будем, надо придумывать что-то. – В голосе у Гали была покорная беспомошность, постоянно все эти дни звучавшая в нем. – А, Леня?
Но будто в ответ ей в стороне церкви, смутно сереющей сквозь черную путаницу ветвей, невидимо заскрипело что-то – долго, протяжно,постояла тишина, и опять заскрипело, словно открылась и снова закрылась дверь.
Через мгновение сделалось видно, что по дороге к ним кто-то идет.
Человек приближался, деревья больше не загораживали его, и стало понятно, что это женщина, и, судя по походке, молодая, ярко горел на белом рыжий лисий воротник ее пальто.
– Чего? – крикнула она, еще не дойля.
– Мы на кладбище… – всовываясь лицом между прутьями ворот, объясняюще крикнул Евлампьев.
– Закрыто кладбише, не действует, – ответила женщина, остановилась и повернулась, чтобы уходить.
– То есть как… простите… А на могилу, проведать как?.. – в голос закричали Евлампьев с Галей. – Могилу проведать, мать с отцом у нас здесь похоронены! – Суббота, воскресенье – дни посещений, – нехотя повернувшись к ним вновь, отозвалась женщнна.
– Девушка, миленькая!..– голос у Гали едва не срывался в плач.– Пожалуйста, девушка… я уезжаю завтра… сделайте исключение, миленькая!..
Женщина постояла молча, нахмуренно глядя на них, и пошла к воротам.
– Замок снимите, – сказала она Евлампьеву.
– Как? – не понял он.
– Да руками – как!
Евлампьев взялся за замок, потянул, и дужка медленно, с эдакой ленцой вылезла из него. Оказывается, он даже не был закрыт.
Евлампьев вытащил замок из петель, створки ворот сами собой поехали в стороны, он придержал их, пропустил Галю и прошел сам.
– Навесьте теперь, – прокомандовала женшина. – И замкните.
Она проследила, как Евлампьев просунул дужку обратно в петли, утопил ее внутри замка, удостоверилась, что все сделано как требовалось, и пошла.
Евлампьев с Галей пошли за ней.
– Я к вам, между прочим, – полуоглянулась на них на ходу женщина, – вообще не обязана выходить была. Я никакого отношения к кладбишу не имею. У нас склад здесь.
– В церкви склад? – спросила Галя.
– Ну, а где ж еще! Исторической ценности не имеет, свободное помещение, чего ж ему пустовать?..
Женщина свернула на тропку, убегавшую от дороги вбок, к подслеповатому трехоконному домику – бывшей, должно быть, церковной конторе, а ныне складской канцелярии, и Евлампьев с Галей остались одни.
От церкви им нужно было сворачивать налево. Но когда они прошли оставшиеся до поворота метры, они увидели, что сворачивать некуда. Дорожка между рядами могил была девственной снежной целиной, абсолютно не тронута лопатой, и не хожено по ней с самого начала зимы.
Церковь тогда, вскоре после похорон отца, закрыли, и вместе с нею закрыли кладбище, а девятнадцать лет – не малый срок, память снашивается, людн снашиваются – некому оказывается навещать, да и вообще зима – не особо подходящая пора для наведывания сюда, так что можно было бы эту снежную целину и предвидеть…
– Ну так пойдем все равно, иначе-то как! – сказала Галя.
– Конечно, пойдем, конечно.
Евлампьев вытащил из валенок заправленные в них брюки и стал натягивать сверху. Брюки не лезли, он смял валенки в голенищах и натянул.
Снег был сухой, рассыпчатый, он не умялся под ногой, а уплыл в стороны, и Евлампьев ушел в него чуть не до паха. Он сделал с трудом еше один шаг, еще, остановился и развернулся.
– Нет, Галя, тебе не пройти.
Галя тоже была в валенках, но сверху валенок натягивать ей было нечего.
– Сходить за лопатой к ним? – неуверенно кивнула Галя в сторону домика.
Евлампьев примерился взглядом: может, действительно? По этой дорожке между могилами – метров сто, да потом еще направо, да там завернуть… Но то, что после дорожки, то полегче, взгорок должен начаться, на взгорке не могло намести много, а вот сто метров дорожки… нет, куда там! Сто метров, сколько это надо снега перекидать…
– Не осилить мне, Галя, – виновато признался он.
Галя помолчала, обдумывая что-то, и в эту минуту их обоюдного молчания, глядя на сестру, Евлампьсев увидел, что лицо у нее – с какой-то особой старушечьей печатью изжитости, каким не было еще совсем недавно, до минувшего этого Нового года.
– Под брюками у тебя есть что-то? – неожиданно спросила она.
– Есть.Евлампьев не понял, к чему она об этом. – А что?
– Я одна пойду. Дай мне свои брюки, постой здесь, а я схожу. Я должна, Леня! – заранее отметающим все его возражения голосом проговорила она.
Но Евлампьев не собирался ей возражать. Он послушно расстегнул ремень, расстегнул пуговицы, наступил на пятку, стряс с ноги олин валенок, другой и стащил с себя брюки. Галя зашла к нему ехать на кладбище прямо в киоск, и он был одет по-киосочному тепло, еще и в тренировочном трико сверху кальсон.
Ничего, должно быть, вышла сценка, если из этого домика складской каниелярии кто-нибудь наблюдал за ними. Стаскивает с себя среди бела дня штаны мужик н принимается напяливать их на себя баба…
Галя спустилась с комкастого гребня, наваленного бульдозером при расчистке дороги, в начатую Евлампьевым борозду. так же, как он, уйдя до паха и разметав по сугробу подол пальто, поворочалась в разрытом, будто обтаптываясь, и сделала первый шаг по целине, другой, третий…








