412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Вечерний свет » Текст книги (страница 22)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

Ермолай остановился.

– Д-да ничего они со мной не сделают! – сказал он сквозь стиснутые зубы, будто убеждал в этом самого себя. Ни на Евлампьева, ни на мать он не глядел. – Так, шантажируют!..

– Рома! – позвал Евлампьев.

– А? – вскинулся Ермолай, и Евлампьев понял, что ничего он не слышал.

Он повторил свой вопрос, и Ермолай, с напряженисм, будто тугоухий, выслушав его, ответил коротко:

– Нет, не из-за этого.

– А из-за чего же?

– Не помню.

И по тому, с какой быстротой и определенностью он отвечал, по категоричной однозначности этих ответов Евлампьев понял: из-за этого.

Из-за этого, все правильно. Уж так надо было бы не знать собственного сына, чтобы не понять – из-за чего. И тогда, сразу после его звонка, так ведь – что из-за денег,так и подумали… просто не поверили самим себе: никогда не обращался. А видимо, подступил такой момент, что решился и на это, не у кого больше – и решился. Ну, а почему на другой день сказал, что нет, не нужно ничего, была необходимость – и отпала, так что ж, тоже вот, глядя на него сейчас, не сложно понять: перехватить у родителей трояк-другой, перехватить и не отдать – это да, это для него в порядке вещей, это для него естественно, из-за какого-то трояка совесть его не ворохнется, удивился бы, если б они с матерью потребовали возвращать их. А взять и не вернуть девятьсот – такого он не мог. А уж что ине отдать – так точно, в сем он не сомневался, и оттого, позвонив, чуть было не попросив, – по случайности, может быть, и не попросив,сам, должно быть, ужаснулся тому, что собирался сделать. И тогда по-всегдашнему махнул рукой: будь что будет…

– Ладно, Рома…Евлампьеву больше ме снделось, он встал, опершись о колени, хотел подойти к Ермолаю, чтобы видеть его глаза, и не стал подходить, сообразил, что не будет стоять Ермолай глаза в глаза, отпятится куда-нибудь подальше. – Ладно, Рома, – повторил он, становясь возле стола, прислонясь к нему и берясь сзади руками за столешницу. – Ты взрослый человек и можешь, конечно, не отвечать на какие-то вопросы родителей… но на один, коль скоро нам за тебя отдавать эти деньги, очень бы хотелось иметь ответ: куда ты их истратил, столько денег. – тысяча ведь почти!

Ермолай, сдва Евлампьев произнес эти слова, что отдавать нм, вздрогнул, глаза его медленно подиялись на отца. встретились с его взглядом и ушли вбок.

– Еще чего! – сказал наконец Ермолай тихо. Казалось, он не до конца верит собственным ушам: не ослышался ли? – Еще чего, – снова сказал он, – вам отдавать’.. Этого только не хватало… – И, топнув ногой, закричал: – Я запрещаю! Это мое, мое, повторяю, дело. И никого оно не касается, вас-то уж в первую очередь, богатеи какие нашлись!..

– Ты же сын наш. Как же не касается? – стараясь удержаться. не возвысить вслед ему голос, проговорил Евлампьсв.

– О боже! – Ермолай схватился руками за голову. – О боже!.. За ваш еще счет… Я вас прошу, умоляю вас: не делайте этого! Ничего они со мной… так это все, ни-че-го!..

– А если не так?! – в сердцах подала голос с дивана Маша. И Евлампьев будто увидел спиною, как она при этом взмахнула рукой.Что не богатеи – конечно. Но нет, Рома, лучше отдадим. Если бы только тебе это было впредь уроком. Куда ты их, на рестораны, что ли, истратил?

Ах ты… зачем она о ресторанах!.. Еще задавая тот свой вопрос – куда? – Евлампьев держал в уме это предположение, но теперь, после Ермолаева крика, он понял, увидел по самому Ермолаю: на что на что, но уж не на рестораны. На что – он не знал, но что не на рестораны – так точно.

Ермолай отнял руки от головы, распрямился и, старательно обходя взглядом Евлампьева, отвернулся к окну. – На жизнь занимал, – сказал он задушенным, глухим голосом. – На что еще?..

Евлампьев быстро обернулся к Маше и запрещающе помахал ей рукой: молчи!

– Это когда ты не работал? – спросил он. И подумал: хорошо, что Ермолай стоит сейчас к ним спиной, так ему легче.

– Ну! – сказал Ермолай через паузу.

– Это вот, ты говорил, телефон неисправен, в эту пору?

– Ну! – снова сказал Ермолай.

«Уж коль не работаеить, аппетиты нало бы поумернть», – хотел было сказать Евлампьсв – и не сказал; смутная догадка мелькнула в исм и во мгновение сделалась уверенностью.

– Деньги мы, Рома, отдадим, – сказал он через некоторое время, глядя в его спину, туго обтянутую модной, тесно сидящей на теле голубой рубашкой, называющейся почему-то батником.Они у нас не лишние… но ты – сын нам… и шантаж там или не шантаж… если что, мы себе не простим. Не сможем простить.

Он умолк, все так же глядя в сыновью спину, спина эта шевельнулась,Ермолай переступил с ноги на ногу и снова замер.

– Напрасно, отец, – сказал он потом тем же глухим, задушенным голосом, но не было уже в его интонации прежней уверенной, настаивающей силы.

Евламньев шагнул к телевизору и включил его.

Что, собственно… все, закончен разговор с Ермолаем, давно, собственно, закончен, еще в самом начале, когда он, не таясь нисколько, признался: да, занимал, да, должен. Этого ведь лишь они и хотели – чтобы он подтвердил, а уж остальное… остальное было необязательным,не удержались от нравоучений, от сопутствующих, так сказать, вопросов…

– Что, Рома, посмотрим футбол? – спросил Евлампьев.

Ермолай стоял какое-то мгновение неподвижно, затем поднял руку, провел ладонью по одной щеке, по другой, постоял еще и повернулся.

– Нет, я поеду, – сказал он, по-прежнему старательно обходя глазами Евлампьева с матерью.Второй тайм посмотрю.

– Ой, я тогда тебе манника с собой дам,вскочив с дивана, метнулась на кухню Маша.– Подгорел, правда, но я его обскоблила,– кричала она уже с кухни, – и ничего, а по вкусу – так тает, любишь ведь манник.

Ермолай прошел мимо Евлампьева в коридор, в прихожую и сказал оттуда с резкостью:

– Нет, мам, не надо мне ничего, прошу тебя.

– Ну почему же уж не возьмешь, ну немного-то? – с ножом в руке вышла из кухни Маша.

– Да нет же, ну нет, ну не надо же!..моляще воскликнул Ермолай и взглянул на нее, взглянул на Евлампьева и судорожно и кособоко как-то дернул головой. – Пощел я.

Дверь он распахнул слишком широко и слишком снльно дернул ее обратно – она влупилась в косяк с такою силой, что повсюду по квартире зашуршало, посыпалось под обоями, и в комнате с громким треском обвалился со шва на потолке кусок штукатурки.

– Ты знаешь, почему он назанимал столько? – Евлампьев сел было на диван смотреть футбол, но глаза не глядели на экран, уходили от него, и он поднялся, прошелся по комнате, остановился у стола и стал, сам не замечая того, барабанить по нему пальцами.

– Он ей не говорил, что не работает.

– Ты думаешь? – недоверчиво оглянулась на него с подоконника Маша. Она подтащила к окну стул, взобралась с него на подоконник и провожала сейчас взглядом идущего двором Ермолая.

– Точно, точно. Девятьсот поделить на шесть – сто пятьдесят. Как раз его прежняя зарплата с премиями.

– О, идет как! – с сокрушенностью проговорила Маша. – Как пьяный. Чуть прямо в канаву не свалился.

Евлампьева это ее замечание заставило улыбнуться:

– А он в мать. Мать в ней любит купаться.

Маша его недослышала или не поняла.

– Когда уж трубы прокладывать будут, чтобы не ходить тут, как по стройке…– сказала она.

Ответа на эти ее слова никакого не требовалось, и Евлампьев промолчал, Маша вздохнула, нащупала ногой стул и слезла с подоконника.

– Ушел.

Она взяла стул и поставила его на

место к столу.Что ты про зарплату там говорил?

– Я говорю,– с нетерпеливостью сказал Евлампьев, – точно, что он ее не ставил о работе в известность. Девятьсот на шесть месяцев – получается сто пятьдесят, как раз его зарплата. Понимаешь?

– А, да-да, смотри-ка… В самом деле. Интересно…– в голосе у Маши появилось недоуменно-удовлетворенное оживление. Любила она все-таки загадочные всякие повороты. – А зачем ему, собственио, не говорить? – тут же спросила она.

– Ну-у, зачем…– Евлампьев в общем-то не задумывался над этим, лично ему все это было понятно как бы само собой. Та смутная догадка, мгновенно обратившаяся в уверенность, что вдруг мелькнула в нем, когда он хотел сказать Ермолаю про аппетиты, словно бы содержала в себе и это знание.

– Да видишь ли,– произнес он, продолжая барабанить пальцами по столу, – едва ли кому может понравиться, что взрослый мужик не будет носить домой деньги. Ну, и ей… Вспомни его рядом с нею, там, у подъезда, когда мы их встретили. И он по всегдашней своей привычке увиливать от всяких сложностей – он просто скрыл, что не работает. По всегдашней своей привычке…

– И влип в другие сложности,– сердито сказала Маша. Недавнего недоуменного оживления в голосе у нее не осталось – вспыхнуло на миг и пропало. – Страусиная политика… А интересно вот, знает она сейчас об этом его долге или нет?

– Да с какой стати? Тогда не говорил. так чего же сейчас?

– Да? – протянула Маша. – Вот и мне так кажется… Тогда не знала и сейчас не знает. Вот по нему самому, по его поведению… не знает!

– Ну, если и так, так и что?

– Да ничего, – ответила Маша со вздохом. – Но если не знает…Она не договорила, подошла к телевизору и добавила звук: – Тебе же не слышно ничего.

– Что – если? – напомнил Евлампьев.

– Да вот просто – «если»! – с какой-то горячностью, взмахнув руками, сказала она. – Ну, я не знаю… как бы там и что бы там ни было, но если вдруг близкий человек оказывается в таком положении… ведь ему же трудно одному, не под силу нести такое… она должна знать, обязательно… чтобы вместе, чтобы легче… ну, гы понимаешь или нет?

❋❋❋

«Городская картинная галерея» было написано золотыми буквами на блескучей черной доске. С другой стороны двери висела еще одна доска, поменьше: «Часы работы…»

Евлампьев взялся было за долгую, в добрые полметра, по-костяному отполированную деревянную ручку в фасонных чугунных держателях и отпустил ее, сошел с крыльца наладить дыхание.

Он сопротивлялся, не хотел идти, но Маша настояла. «Да ну ведь без смысла, без смысла же!» – отказываясь, приговаривал он, но никакие его доводы на Машу не действовали. «Обязательно должна знать, обязательно!» – говорила она заведенно одно и то же.

Найти Людмилу оказалось довольно просто. Маша позвонила в справочное и попросила телефон экскурсионного бюро, потом – красведческого музея, потом – музея жизни и деятельности революционера, чьим именем был назван город, даже индексы их номеров не совпадали с тем, что назвала тогда под аркой Людмила. Телефон картинной галереи совпал с данным ею телефоном цифра в цифру.

Возле крыльца, немного лишь не касаясь его отполированной гранитной стенки мощным корявым стволом, из оставленного в асфальте крошечного полукружья утоптанной серой земли росла липа. Шелестящая, трепещущая ее крона высоко возносилась в небо, далеко внизу оставляя чугунную бахрому загородки на крыше двухэтажного старинного особняка галереи, и Евлампьева, когда он глянул вверх, в эту просквоженную солнцем яркого летнего дня крону, словно пронзило: душа его вспомнила, как вот точно так же стоял у этого крыльца и закидывал голову вверх, пытаясь достичь взглядом верхушки дерева, – и тому уже чуть ли не двадцать лет, Ермолай то ли в четвертом, то ли в пятом классе, и они с ним в воскресенье, пока Маша занимается кухней, собрались наконец посетить галерею. Только стояла зима, и снег морозно и хрустко скрипел под ногами, н ветви липы были спеленаты ажурной щетнной куржака… И долгую эту, полумстровую, ручку вспомнила в следующий миг душа, – она была точно такою же безвозрастной, отшлифованно-костяной. Такою вот и осталась, а он состарился.

И был с Ермолаем тогда, из-за него пришел и сейчас…

Дверь, позванивая натянувшейся пружиной, раскрылась, и на крыльцо, щурясь после внутренних сумерек, вышли, с хозяйственными сумками в руках, две женщины. По-домашнему хозяйский, уверенный вид нх ясно показывал, что они здесь не посетительницы.

Они спустились на тротуар, пошли было, и одна вдруг остановилась, повернулась к Евлампьеву:

– Вы в галерею, гражданин?

– Да-да,– торопливо ответил Евлампьев. – А что?

– Так закрыта галерея, – сказала женщина. – Ремонт у нас. Через месяц приходите.

– А-а…– Евлампьев растерялся от неожиданности, вовсе он не был готов к подобному. – А-а… в-вот… вот мне Людмила нужна, экскурсовод… вы мне не подскажете, она сейчас есть? Могу я ее увидеть?

– Это какая Людмила? – обращаясь к самой себе, проговорила та, что до сих пор молчала. – Людмила Петровна? Или Разгонова?

– Ну, Людмила, она экскурсовод, – вконец теряясь, промямлил Евлампьев. – А Людмиле Петровне сколько? – сообразил он спросить о возрасте.

– Пятьдесят.

– А, ну, значит, не она.

– А, ну, значит, Разгонова, – в тон ему отозвалась вторая. – Она есть сейчас, она в запасниках сейчас работает. В запасники вам нельзя, вы в комнату директора пройдите, вам ее вызовут.

Они ушли, Евлампьев непроизвольно дотронулся до липы, погладил ее шершавый, нагретый солнцем теплый ствол, вновь посмотрел на плывущую в небе недоступную, светящуюся её вершину и поднялся на крыльцо,

Внутри пахло мокрой известкой, олифой, скипидаром и еще чем-то, чем пахнет всегда при ремонтах, полы в залах были застелены длинными полосами хрусткой желтой бумаги, заляпанной известью, картины со стен сняты, повсюду стояли ведра с кистями, лежали мешки с цементом, валялись обрезки досок. В одном из залов белили пульверизатором, ритмично работая ручкой насоса. потолок, в воздухе плавала мельчайшая нзвестковая взассь, и Евлампьсв, проходя через зал. чувствовал, как эта взвесь, остро и холодно покалывая, оседает на лице.

Комната директора оказалась не комнатой, а небольшим зальцем. не меньше некоторых тех, которыми проходил Евлампьев, только она была вся заставлена столами, а на столах, прислоненные к сгене, стояли, одна подле другой, картины в рамах, стояли посередине, как остовы каких-то доисторических чудовищ, два громадных мольберта, тоже с картинами на них, и откуда-то из-за всех этих баррикад доносились женский и мужской голоса.

Евлампьев неуверенно, осторожным, каким-то даже боязливым непонятно отчего шагом двинулся по узкому коридору между двумя рядами столов, завернул, следуя сго изгибу, прошел мимо мольбертов и увидел: в дальнем углу комнаты на креслах и твердом таком диванчике-скамейке, что стоят обычно в залах для отдыха, сидят бородатый мужчина со свешенным на колени животом, две женщины, курят все, стряхивая пепел в остроконечный кулечек из куска газеты, что держит мужчина, и одна из этих женщин – Людмила.

– Вам что. товарищ? – спросил мужчина, оттопырнвая нижнюю губу и выдувая к потолку дым.

– Мне вас, Людмила, – сказал Евлампьев, глядя на нсе, и запоздало поклонился:

– Здравствуйте.

– Здравствуйте! Здравствуйте! – не сразу, вперебив ответили мужчина с другой женщиной, а Людмила. напрягая зрение, подалась вперед, – Евлампьев стоял спиной к свету, и, наверно, лицо его было плохо видно.

– О бо-же! – сказала она затем, не отвечая на приветствие, и откачнулась назад, к спинке кресла. на узнала его. – О боже! Ведь так и знала!.. Затуши, – подала она сигарету мужчине, поднялась и поила к Евлампьеву. – Пойдемте,сказала она, проходя мимо, и на миг он попал в облако нежного, тонкого запаха, что она несла с собой,– запаха, хотя Евлампьев и не очень-то разбирался, но это стало ясно по его тонкости, каких-то дорогих и редких духов.

Она была в туго обтягивавших ее на бедрах, как теперь Евлампьев знал через Ермолая, настоящих «фирменных», красивого белесо-синего цвета джинсах, в походке ее не осталось девичьей легкости, походка сс была по-женски тяжела, бедра ходили на каждый шаг вслед ноге, и оттого, что тесно обтягивались материей, повторявшей все их формы, было неловко, стыдно было глядеть на нее – казалось, что она не просто идет, а каждым шагом демонстрирует себя, показывает, какая она есть женщина.

Они вышли из комнаты директора; Людмила, не оглядываясь, миновала узенький коридорчик, соединявший комнату с остальной галереей, вошла в зал, ушла подальше от двери, почти к самым окнам, и, остановившись, повернулась.

– Ну? – спросила она сухо, в упор глядя на Евлампьева. – И чем же обязана?

Евлампьев не знал, как начать. Было ощущение, что она каждую минуту может, не произнеся даже «До свидания», как не произнесла «Здравствуйте», уйти, и не успеешь сказать ей ни слова, а оттого нужно начать с самого главного, с основного… Но что основное, что главное?

– А мне сообщили, что вы в запасниках, – сказал он, совсем уж не то, что следовало.

– Нет, ну ведь так и знала же! – проговорила она вместо ответа, все так же в упор глядя ему в лицо и в то же время вовсе его будто и не видя, будто сквозь него. – Телефончик на всякий случай… если вдруг что!.. Быстро понадобился!

– Видите ли, Людмила…– с какою-то неожиданной для самого себя суетливостью, дрожащим, дергающимся каким-то голосом выговорил Евлампьев. – Видите ли… это как раз тот случай… нет, в самом деле тот случай… только он не в отношении нас, а в отношении вас с Ромой… вы, наверное, и сами не догадываетесь, но вот нменно потому, что не догадываетесь…

– Да, очень интересно: в отношении нас случай, – с холодностью вставила Людмила. – Действительно, не догадываюсь. Ни сном ни духом.

«Ах же ты!..– судорожно крутилось в голове у Евлампьева. Как же сказать обо всем этом, как же сказать?..»

– Видите ли, Людмила…– повторил он. – Вы, видимо, не знаете… у Ермолая долг… Вы не знаете об этом? Девятьсот рублей. И с него требуют сейчас этот долг…

– Так, – сказала она. – Слушаю. И что дальше?

– Ну, что дальше…– Евлампьев потерялся. Он все-таки рассчитывал хотя бы на какой-то, самый невразумнтельный ответ, чтобы ухватиться за него. – Вы мне скажите: вы знаете?

Людмила, мученически прикрыв глаза, повела головой в сторону.

– Вот,– открыв их, так, в сторону от Евлампьева н глядя, сказала она,– вот! Вот чтобы быть свободной от подобных сцен, потому и избегаю. Надо же, не удержалась, дала. Пожалуйста, тут же и наказана. Знаю, знаю, да, – без всякой паузы, вновь обращая глаза на Евлампьева. ответила она на его вопрос. – Знаю. И что дальше?

– Н-но… Н-но…– Евлампьев не предполагал подобного: знает, оказывается! – и разом все заготовленное – все слова, все обороты, всё движение речи – будто гровалилось, ахнуло в некую яму, и теперь нужно было вытаскивать, выуживать из нее обломки этих заготовок, складывать их во что-то мало-мальски пригодное, склеивать, латать, и, ясное дело, ничего, кроме бесформенной мерзкой каши, размазюхи, киселя, болтающегося желе, не могло уж тут выйти. – Но, Людмила… раз вы, как вы сами считаете, раз вы муж и жена, – смог он наконец выдавить из себя более или менее членораздельное,раз вы все-таки… то так нельзя, нужно поддерживать друг друга, помогать. Человеку одному трудно бывает нести свою ношу… именно в этом и есть смысл жизни вместе: что есть с кем поделиться, опереться на плечо… У Ермолая сейчас именно такое… он сейчас… вы простите за сравнение… как через мясорубку прокрученный… н ему бы сейчас как раз…

– Слушайте! – резко перебила его Людмила. – Емельян…

Она забыла его отчество и голосом требовала – не просила, а требовала – подсказки.

– Аристархович,– подсказал Евлампьев.

– Емельян Аристархович! – спокойно подхватила она. – Раз уж вы вынуждаете меня объясниться, я объяснюсь. Я, знаете, не монстр какой-нибудь, не вампнр, я вам уже имела счастье говорить об этом. Но что до мужа и жены, то вот именно: муж и жена, И коль скоро муж, коль скоро живет в семье, то должен в эту семью приносить деньги – Она на миг прервалась, переводя дыхание, губы плотно, жестко сжались, и ноздри, втягивая возлух, напряглись и побелели. – Должен, знаете, и никаким обсуждениям это не подлежит, это как дважды два. И работает он там или не работает – меня не интересует. Не касается. Должен. Хоть год не работай, а деньги приноси. А как ты их добыл, занял или еше что, – меня не интересует. Не так много я требую: сто пятьдесят, собственную же зарплату, по нынешним временам – ветер, а не деньги. И делить с ним его ношу – благодарю, нет, не собираюсь. Надо было думать, когда заявление по собственному желанию писал.

Она замолчала, вновь крепко сжав губы и побелев ноздрями, глядя на Евлампьева с жесткой, холодной бесстрастностью, а он потрясенно смотрел на нее, чувствуя, как глуп и смешон сейчас со своими выпученными, должно быть, ошалело глазами, и все-таки продолжая смотреть, – потрясение было сильнее всего остального и все в нем подчиняло себе.

– Так вы, – наконец проговорил он медленно, – вы знали? Что он не работал? Целых полгода. Всегда знали?

– Знала, – коротко ответнла она. – И что из этого следует?

Евлампьев молчал какое-то время, потом покачал головой: ничего.

Нечего ему было говорить ей. Все, оказывается, не так, как они думали с Машей. О каком там пробуждении сочувствия, о какой поддержке Ермолая может идти речь, когда сама, оказывается, и заставляла. Заработай, займи, ограбь, убей – все равно как, главное – принеси. Вынь да положь…

– Ничего, – вновь покачав головой, сказал он вслух и, обойдя ее, пошел по хрустко шелестящим под ногами желтым бумажным полосам к выходу из зала. Он сделал шагов пять, когда его вдруг осенило: а ведь она подумала, что он заявился к ней требовать с нее эти деньги, именно так она поняла! Он остановился и повернулся.

Людмила еще стояла на прежнем месте и с холодно-забавляющейся усмешкой смотрела ему вслед,

– Деньги мы за него отдадим, – сказал Евлампьев. – Как-нибудь осилим. Зря вы испугались. Попусту. Я не из-за этого к вам…

Он снова пошел к выходу, дошел до него, занес ногу над порожком, и его опять, будто чьим-то чужим желанием, остановило и повернуло. Людмилы на прежнем месте не было, она была уже у порога противоположной двери, мгновение – и выйдет из зала в узенький коридорчик-проход, и Евлампьеву пришлось окликнуть ее:

– Послушайте!

Людмила остановилась и, взявшись за косяк, обернулась к нему. На лице у нее было выражение мужественного терпення.

– У вас ведь, как я знаю, есть дети? – спросил Евлампьев.

– Разумеется,– сказала она. – Сын. Восемь лет. Что-нибудь интересует еще?

Евлампьеву почему-то казалось, что дочь, и в голове у него крутилась фраза: «Очень желаю ей не быть похожей на мать…»

– Не дай вам бог похожей на вас невестки, – сказал он. – А то покажется вам небо с овчинку.

Он пожалел о всех этих своих последних словах, едва лишь вышел из сумерек предвходья на солнечный свет улицы. Не следовало… напрасно. Грубо, нехорошо… некрасиво. То самое, что в спорте называется запрещенный прием. Но, с другой стороны, так было больно, так теснило в груди, так давило, так раздирало ее, что нужно было хоть часть этой боли выдавить из себя. Иначе бы совсем невмоготу…

Липа у крыльца все так же недосягаемо возносилась своей плешущей зелено-серебристой кроной в ясное голубое небо, шелестела там вверху, жадно впитывая в себя семицветный белый солнечный свет, чтобы накормить им себя, спустить его в тесную мглу земли, к корням, и выбросить затем, отработанный, кислородом; тяжкая, непрестанная работа творилась в ней, ни на мгновение ие имея права утихнуть, замереть, потому что подобное означало бы смерть, но ничего этого не было видно снаружи, ни по единому признаку не угадываемо: один лишь зеленый плеск, одно лишь нежное, веселое шелестенье, лишь шершавая, твердая мощь ствола… И, должно быть, много уже сй было лет, этой липе. Может быть, она тянулась отсюда к солнцу еще до рождения его, Евлампьева,

По улице, поперечной той, на которой находилась картиниая галерея, катились, позванивая штангами, троллейбусы, шлепали шинами, порявкивая моторами, автобусы, мчались легко, звонко шебурша по сухому асфальту, «Волги», «Жигули», «Москвичи», шли куда-то по своим не известным никому, кроме них самих, делам многочисленные, несмотря на дневную пору, людн,и улица была словно окутана разноголосым звуковым туманом. Город жил своей обычной, устоявшейся жизнью, в которой даже не предусмотренное человеком событие было, втайне от него, этой жизнью спланировано и внесено в графу необходимого, звено ее цеплялось за звено, звено за звено, и разомкнись вдруг одно, выпади из общей цепи, вроде бы по первому взгляду и не нарушая ее, жизнь эта на самом деле дала бы сбой, споткнулась, пошла вразнос, и потому вся эта позванивающая штангами, порявкивающая моторами, шебуршащая шинами катящаяся армада должна была, хотя никакому водителю в отдельности не хотелось этого, сбить, насмерть и покалеча, свое среднестатистическое число пешеходов, дабы в нормальном объеме были загружены работой не за просто же так получающие у государства зарплату работники ГАИ и медперсонал реанимационных бригад. Все кругом свершалось по своим установившимся законам.

– А я еще, помнишь, – с насмешкой над самою собой сказала Маша, когда Евлампьев рассказал ей о своей встрече, – весной тогда, на Первомай, когда пьяный он заявился, помнишь? – предположила еще, что это она его полгода эти кормила.

– Да, она будет!..– отозвался Евлампьев, видя перед собой чувственно-подплывшее, с брызжуще-синимн, холодно-бесстрастными глазами лицо Людмилы. – Такое у меня, знаешь ли, ошущение от нее: весь мир ей обязан, она ему – ничего.

Плечи у Маши передернуло как с мороза.

– Не надо тебе было ходить, – сокрушенно произнесла она.– Заставила я…

Евлампьев не ответил ей.

– У меня только на одно надежда, – сказал он. Не будст она с ним долго жить.

– Ты полагаешь?

– Полагаю. Да уверен даже. Она ведь о старости еще не думаст.

Секунду Маша непонимающе глядела на него, потом вспомнила и кивнула: да-да… Передавая ей тот их, под аркой, в грозу, разговор, все он повторял и повторял, не мог остановиться, эти Людмилины слова.

Настало молчание. Сидели, разделенные столом и объединенные им, взглядывали время от времени друг на друга и снова разводили взгляды.

– Что, – нарушила наконец это долгое угрюмое молчание Маша, – отдохнешь да сходишь в сберкассу, снимешь деньги? Завтра ведь уже объявятся.

Евлампьев не отозвался и не поднял на нее глаз, как сидел, ссутулившись, сцепив перед собой руки, так и остался сидеть. Он как-то невероятно устал, у него было чувство, что он весь выпотрошен внутри, словно подготовленная для ухи рыба, и никуда ему сейчас идти не хотелось.

– Так сходишь или как? – повторила через минуту Маша. – На завтра бы не след оставлять.

– Схожу, – собравшись с силами, обреченно ответил Евлампьев.– Схожу… конечно.

11

С первыми числами августа грозы сошли на нет, погромыхали, пополыхали молниями с перерывом в несколько дней еще раза два – и все. И как-то круто, в одну ночь похолодало, затянуло небо серыми, унылыми тучами – погода стала совсем осенней. Сердце не верило в такую раннюю осень, просило и жаждало тепла, и оно, оттеснив холод, приходило, но было как-то уже не по-летнему блеклым, осторожным, тихим, без этой летней калящей яростности, да и не держалось долго: два-три дня – и вновь сменялось все тою же осенней прохладой, и начали желтеть и облетать листья, случились, и раз, и другой, утренники, и так вот через пень колоду лето дотащилось до осени и с явным облегчением уступило ей вожжи.

Сентябрь несколько дней постоял похожим па август, а потом разом обрушился дождями, шквальным встром, за неделю вычесав кроны деревьев до сквозящей голизны, будто уже подступал октябрь, – странно завершилось лето.

На рынке, с запозданием, как обычно последние годы, появилась брусника, семь-восемь лотков на рынок – не больше, мигом возле них выстраивались очереди, и дважды Маше не доставалось, но наконец повезло, и она разом купила, сколько и собиралась: восемь килограммов, на четыре трехлитровые банки.

Елене с Виссарионом поставили телефон. Заявление на него Елена подала еще тогда, когда въехали в эту квартиру, несколько лет назад, все прошедшие годы Виссарион время от временн брал на работе какие-то бумаги, в которых говорилось о самой крайней необходимости телефона для ответственного работннка университета Бумазейцева В. Е., ходил с ними к начальнику телефонного узла, в рай-и горисполкомы, но ничего не помогало. Дежуря у Ксюши в больнице, Елена познакомилась с какой-то маникюршей, у которой лежал в соседней палате сын, маникюрша эта оказалась близкой приятельницей жены начальника телефонного узла, она пообещала Елене, что телефон у нее будет, и в самом деле пришло вдруг письмо: срочно явитесь, уплатите, оформьте, и через три дня после письма Елена звонила Евлампьеву с Машей из собственного дома: «Ну, я просто не верю!..»

Ксюша по-прежнему находилась за городом в санатории. Террасу, куда их вывозили дышать свежим воздухом, захлестывало дождевой моросью, и вывозить их перестали, только растворяли в определенные часы настежь окна. Температура у нее упала и была теперь нормальная и утром и вечером. В начале октября лечащий врач собирался делать снимок и обешал, если все на нем будет в порядке, разрешить вставать и ходить на костылях. Евлампьев с Машей, по установившемуся как бы сам собой графику, раз в неделю, где-нибудь в середине, в среду или четверг, регулярно ездили к ней, все так же возили добытые в ресторанах и на рынке витамнны, по субботам-воскресеньям ездили Елена с Виссарионом. Ксюша была по-прежнему нервной, резкой, грубой временами, и во всем этом ее поведенни уже сквознла устоявшаяся привычность. Несколько раз в неделю к ним приходили учителя, объясняли новый материал, давали домашнее задание, но ни у кого в санатории не было охоты заниматься, никто ничего не делал, и Ксюша тоже, да, видимо, ничего другого от них и не ждали – отметок им не ставили.

Вечером как-то заявился Ермолай.

С того летнего разговора о занятых деньгах по собственной воле он не объявлялся, не звонил, а уж заходить – тем более, и Евлампьев с Машей, увидев его, встревоженно переглянулись.

Ермолай был в той, взятой им весной кожаной куртке, она, казалось, еще больше обтерлась за этот недолгий срок, что он носил ее, и совсем обветшала – кожа в нескольких местах лопнула. Трещины эти были неумело и неловко, явно им самим, мужской рукой, стянуты ниткой.

– Переночую, можно? – спросил он, входя. На улице лило, и куртка у него была мокрая, мокрой была непокрытая голова, и с волос на лицо текли струйки.

– Можно, конечно, что за вопрос, – сказал Евлампьев, напряженно вглядываясь в его лицо, пытаясь хоть что-то определить по нему.

Маша не выдержала и спросила испуганно:

– Что-нибудь случилось?

– Ни-чего, ров-ным счетом! – уклоняя в сторону глаза, произнес Ермолай, и это все тотчас напомнило Евлампьеву Первомай. Только на этот раз сын был трезв.

Ермолай прожил пять дней, приходя лишь к самой ночи, чтобы, придя, тут же завалиться спать, и затем исчез, ни о чем таком предварительно не уведомив и так ничего и не рассказав о себе. Евлампьев на другой день после его исчезновения позвонил ему на работу, спросил, ждать его нынче или нет, и Ермолай ответил, что нет. «Ты снова там?» – спросил Евлампьев, Ермолай помолчал, Евлампьев ждал, и Ермолай коротко и бегло проговорил: «Да».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю