Текст книги "Вечерний свет"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)
Он видел ее нынче впервые после приезда и, еще только вошел в квартиру, отметил это: как она посвежела, похорошела, ну впрямь расцвела. Будто стала упруже кожа на лице, будто ярче сделались на нем глаза, главное же было, впрочем, в общем выражении лица. Это было выражение спокойного, словно бы отстоявшегося и в то же время упоенно-счастливого довольства.
– Лена! – позвала с кухни Маша.Ну-ка погляди-ка здесь!..
– Иду! – отозвалась Елена, убирая фотографии на полку в «стенке». – Все, папа, я к маме ушла.
– Ага, ага, – сказал Евлампьев, пересчитывая непонятно для чего количество приборов на накрытом посередине комнаты столе. Приборов было двадцать два. Их вместе с Ксюхой пятеро, значит, придут семнадцать человек.
Он вышел яз комнаты следом за Еленой. Выставив из духовки на открытую заслонку противень с пирогом, они с Машей пробовали спичкой, пропеклось ли тесто.
– Давай еще минутки на три,– распорядилась Елена.
– Да вроде не надо бы,– сомневающимся голосом проговорила Маша.
– Ну, минутки на две тогда, – сказала Елена. – На две нужно еще.
Евлампьеву подумалось: как она легко, как просто принимает решение, хотя вовсе не ясно, правильно ли оно. Вовсе не ясно… Но не на три, так на две – лишь бы было по ее. Вот и с этим основательным подарком… купили по ее указанию мраморный чернильный прибор Виссарнону на стол, а он им и пользоваться не будет: «Да вы что, это мне? – И спохватился, стал благодарить: – Спасибо, ну, большое спасибо!» Какое там спасибо, когда пишет обыкновенной щариковой ручкой и больше ничем. Но зато вог осуществилась Еленина мечта: видеть на столе у мужа такой прибор. И не стыдно будет показывать: вот что ее мать с отцом подарили своему зятю на сорокалетие!..
Открылась н хлопнула, закрываясь, в прихожей дверь. Евлампьев удивленно пошел туда, – оказывается, это был Виссарион. спускавшийся к ящикам на первый этаж за почтой.
– Про Вьетнам есть что? – спросил Евлампьев.
– А вот мы сейчас посмотрим с вами.
Виссарнон протянул Евлампьеву «Правду», оставив себе «Известия».
– Пойдемте на кухню, почитаем женщинам.
Вечером вчера по телевизору передали, что во Вьетнаме вновь настоящая война, идут кровопролитные бои, проводится мобилизация, утром сегодня по радно передавали заявление ТАСС по этому поводу, но Евлампьев услышал только конец.
Он нашел заявление в газете, но читать его не стал. стал слушать Виссариона, взявшегося читать заявление вслух
Заявление было необычное. Было что-то в самом сго тоне, в словах, составивших его, что-то такое, от чего продрало ознобом спину, захолодило скулы,словно неким ветерком, опахнуло вдруг той, ушедшей, оставшейся, казалось, в такой дали войной, напомнило о шестьдесят втором, когда чудилось, ложась на ночь, что утра уже не будет.
Когда Виссарион закончил читать, какое-то время никто не решался произнести ни слова…
– Ой, а пирог! – вскинулась Маша.
Они с Еленой обе кинулись к духовке, открыли ее, Маша, прихватив полотенцем, вытащила противень, – пирог, ясно было с первого взгляда, сгорел.
– Ой, ну растяпы какие, какие растяпы! – в сердцах, расстроенно бросила Маша полотенце прямо на пирог.
– Это ты, Саня, пришел здесь со своим заявлением!..– упрекающе сказала Елена. – Забыли все.
– Да сажать его больше не следовало – вот что,– теперь в голосе Маши была запоздалая уверенность.
– Так и не следовало тогда, – сказала Елена.
– Да я думала, а ты говоришь – нужно, я и послушалась.
– Не нужно было слушаться,
– Вы русские, нет? – с посмеиванием спросил Виссарион. – А то вы сейчас обе прямо наглядное пособие к поговорке: кренок русский человек задним умом.
Елене сегодня не нравилось что-то каждое его слово.
– Шли бы вы, Саня, отсюда, ие мешали бы лучше, – сказала она.– Папа, идите-ка лучше!
– Пойдем, – потянул Евлампьев Виссариона. – Ну его, от греха подальше.
– От греха, именно,– согласился Виссарион, посмеиваясь. – От греха…
Они отодвинули в комнате стулья от стола и сели на них напротив друг друга. – Это она от всей суетни такая… я ведь уж знаю свою жену, как и вы, наверно, не знаете. Ей результат важен, а к результату идти нужно, и это ее раздражает… Предлагал я ей никакого большого сбора не делать, только свои, близкие, – нет, сорок лет, обязательно нужно. Иначе не поймут, не так истолкуют, обидятся…
Начал он говорить об Елене все еще с тем кухонным посмеиванием, а закончил – и следа этого посмеивания в нем не осталось, и лицо сделалось пасмурным.
– Так ты что же, не хотел такого дня рождения? – спросил Евлампьев.
– Да мало ли что не хотел! – Виссарион, увидел Евлампьев, пересилил себя, и вновь в голосе у него появилась пружинящая, какая-то даже залихватская веселость.
– Я, знаете, Емельян Аристархович, не очень-то вообще себе доверяю: может быть, это у меня от слабости, так сказать, моей психической организации идет… Я ведь кто? Про таких шестьдесят лет назад говорили коротко и ясно: хлюпик интеллигент. Созерцатель, другими словами. Помните, тогда, в автобусе, летом еще, когда от Ксюши возвращались, с Леной мы поскандалили? Так ведь что ж, правильно все она говорила: только то и могу делать, что своими руками… А чтобы своей воле подчинять, чтобы такое сделать, чго не от рук, а от воли зависит, – это уже нет, не могу, не получается. И я знаю, что не получается, так еще и в достоинство свое возвожу! А какое уж достониство? Ну, гамма-глобулин достал, так ведь действительно – для родной дочери. А квартира? Права Елена: не она бы, так и жили бы в тесноте той… Меня даже на очередь не поставили. Смешно? Конечно, смешно, но не поставили! И телефон. Пока я пыталея – ннкакого телефона, бумагу даже у себя в университете хорошую достать не смог, так, легковесные все. Занялась Елена – и пожалуйста, стоит. Необходимые все вещи: телефон, квартира… Знаю, что нужные, но вот поди ж ты, не могу через себя переступить: этот ход, по мне, безнравствен, этот унизителен, этим кого-то другого оскорбишь… Так что, Емельян Аристархович, ваша дочь, если посмотреть с точки зрения большей жизненной нужности… видимо, более близко стоит к искомому идеалу, чем аз грешный.
Все это он проговорил тем самым весело-залихватским голосом – как бы не всерьез, в полушутку, но всерьез это было на самом деле, да с таким еще внутренним глубоким надрывом, что Евлампьев, когда он, обманутый поначалу тоном Виссариона, понял это, почувствовал себя на какой-то миг будто раздавленным: да Виссарион же ведь исповедуется ему – вот что!
– Нет, Саня, – сказал он, боясь глядеть Виссариону в глаза и, чтобы занять руки, сгибая и разгибая сухо шебаршащую газету. – Ты не прав. И зачем вообще наговаривать на себя?.. Люди не могут быть одинаковыми – это истина. И всегда, во все века, может быть. с того времени, как жизнь зародилась, как человек человеком стал, всегда были люди действия и люди духовного склада, созерцатели, как ты говоришь. Всегда. И обязательно. И общество не может жить без какого-то одного типа. Исчезни какой-нибудь – и все общество прахом пойдет, рассыплется – черепков после него не найдет никто. Люди действия, они обычно себя главными полагают, солью земли, и ладно, если полагают только, а то часто людей этого противоположного склада презирают просто. Считают их висящими у себя на шее, готовы, чуть что, каменьями их побить. Но ведь, подумать если, так им и делать-то нечего было бы, двигаться куда, не знали бы, если б не созерцатели. Созерцатели, они духовное аккумулируют, духовную крепость дают, смысл в любое дело вносят, освящают его как бы…
– Ну уж, Емельян Аристархович, ну уж!..– поусмехался Виссарион. И вдруг, враз как-то, это выражение залихватской веселости будто стекло с его лица. – Хорошо, Емельян Аристархович, – сказал он,– ладно, предположим, аккумулирую я что-то.., предположим. Так ведь накопленное-то уходить куда-то должно, переливаться в кого-то… в действие обращаться в ком-то?
– А думаешь, ие уходит? Не обращается? – Теперь, когда Виссарион перестал посмеиваться, Евлампьев смог наконец глядеть ему в глаза и псрестал шелестеть газетой, свернул ее трубкой и зажал в руках. – И уходит, и обращается. Ты лекции вот свои читаешь, семинары ведешь – разве не отдаешь себя, не перекачиваешь? Да ведь хоть и об одном и том же с каким-нибудь Ивановым-Сидоровым говорите, а все равно по-разному. Будто личное клеймо ча свонх лекциях ставите. И к Иванову-Сидорову, глядишь, – полно в аудитории, а к тебе – нет.
– У меня-то как раз полно.
– Ну вот, пожалуйста. – Евлампьев специально сказал так, чтобы Виссарион опроверг его, то, что на лекциях у Виссариона всегда битком набитая аудитория, он знал. – Прямое тому свидетельство, что заряжаются тобой, берут от тебя.
– Да нет, Емельян Аристархович,– складывая руки на груди крест-накрест – как, казалось всегда Евлампьеву, стоит он перед аудиторией, – покачал головой Виссарнон. – Преувеличиваете вы все. Оно, может, и берут, да не «может» даже, а точно, в этом я никогда не сомневался, и все правильно, по-моему, вы сейчас говорили, конечно, люди друг на друга воздействуют, не может иначе быть – простая довольно истина, но вот чтобы то, что берут от меня, в действие в ком-то переходило… Нет, не вижу я такого. Ухнуло будто куда-то, в бездонность какую-то, н полетело, и пропало…
– Чтобы семя, Виссарион, проросло, условия нужны. Влажность необходимая, температура, долгота дня. Будут условия – прорастет.
– Да нет, – снова покачал головой Виссарнон. – Я уж не верю в это… Просто другим не могу быть, вот и живу, какой есть…
Евлампьев ощутил, как в груди шероховато-горячим, тугим комом ворочается совершенно отцовское чувство нежности и жалости к Виссариону. Ему захотелось обнять его, прижать к себе его голову, душа уже совершила это, но руки не посмелн.
– Ты не прав, Саня, – только и сказал он. – Нет, Саня, не прав… Нельзя отчаиваться.
– Да я разве отчаиваюсь? – По лицу у Виссариона вновь стала разливаться та залихватская веселость. – Что вы! Ничуть не бывало. Я просто трезво смотрю на вещи. Не нужны сейчас люди моего склада. Не то что нет надобности, а не ко времени. Может, понадобятся когда. Сила же всегда у тех, кто, как вы говорите, человек действия.
– Так оно и естественно. Богу богову, а кесарю кесарево. Только гармония должна быть, равновесие…
– По идее, Емельян Аристархович, по идее. А в жизни не бывает.
– Бывает. Иначе бы мы с тобой кремневыми топорами где-нибудь сейчас хворост для костра рубили.
– А ведь вы идеалист, Емельян Аристархыч! – Виссарион уже отгородился от него этой своей веселостью – не пробиться к нему, спрятался в нее – не отыскать того, настоящего, минуту еще назад сидевшего на стуле напротив.Идеалист, чистейшей воды, стоического такого. склада.
– Я, Саня, – Евлампьеву было обидно и грустно, что Виссарион, едва приоткрывшись ему, тут же, с какою-то даже торопливостью, и закрылся. – Я, знаешь, надеюсь, что я, как вот и ты, интеллигент. Что могу причислить себя к ним. А всякий интеллигент – идеалист. А уж стоик или еще кто – каким время сделает. К эпикурейству, скажем, наше время не располагало.
Он замолчал, по лицу у Виссариона пробежал рябью какой-то свет, словно бы он хотел вновь выбраться из-за поставленной загородки, сказать что-то, но, пресекая его, в прихожей заиграл музыкальный звонок: триль-бон, триль-бон, триль-бон…
– Ксюха? – спросил Евлампьев.
– Она, наверно, ее звонок. Гостям рано еще.
Виссарион уступил Евлампьеву право открыть дверь, оставшись за его спиной, Евлампьев открыл это была она, Ксюша.
– Ой, де-ед! – сказала она, переступая через порог. – Уже пришли, да?
– Уже, уже, коза, – радостно улыбаясь и не в силах не улыбаться, сказал Евлампьсв. – Здравствуй!
Где это ты в воскресенье шляешься?
– Где! Уроки с девочкой делала. Я же ничего не понимаю сама. Колышница.
– Кто-кто?
– Колышница – кто! От слова «кол» – единица.
– А,– понял Евлампьев.– Что, в самом деле?
– Да нет, это так, образно выражаясь, – отмахнулась Ксюша. – Меня жалеют пока, щадят. Говорят, может, ты рано в школу пошла, может, тебе еще полечиться бы… Пожалел волк кобылу!
Она раздевалась, разувалась, произнося все это, и голос ее был вполне нормален, без всякого нервного дребезжанья, пожалуй, даже оживленно-насмешливтакая неотчетливая, но явная насмешливая умудренность, и лишь помня тот их разговор в день ее школьного вечера, на который она не пошла, и можно было угадать, что ничего из нее никуда не ушло, а только осело вглубь, болтани – и все поднимется вверх.
– Хорошо позанимались? – спросил из-за спины Евлампьева Виссарион.
– Не знаю! – с небрежностью отозвалась Ксюша. – Позанимались… Ой! – тут же, уже восторженно, проговорила она. – Какие у Ритки записи есть – закачаешься. Я просто балдела. Такой поп-ансамбль, просто блеск! Купи, пап, парочку пленок, я бы переписала!
– Где я их куплю, если их нет в магазинах?
– Ну где-то же все достают, пап. Как-то же достают. И ты достань.
Евлампьев оглянулся на Виссариона. Прямо в самое яблочко, в самую середочку их толькошнего разговора влупила Ксюша своей просьбой. Виссарион стоял у него за спиной весь какой-то увядший.
– Не знаю, Ксюша, – сказал он, – как достают. Попроси маму. Может быть, она сможет.
– Ага, все маму да маму. А ты на что?
Ксюша перекинула через плечо сумку с учебниками и протиснулась мимо Евлампьева с Виссарионом в свою комнату.
Евлампьев пошел в комнату вслед за ней.
– Ты что же это, коза, так на отца? – спросил он, входя.
Но он пошел за ней не только упрекнуть ее, ему хотелось просто побыть подле нее, хотелось провести рукой по ес волосам, вдохнуть в себя их родной, кровный запах…
– Ну, а чего он, в самом деле,– сказала Ксюша обиженно, и за обиженностью этой ощущалось чувство внутренней правоты.
– Если бы папа мог просто пойти в магазин и купить, то он бы, разумеется…
– Разумеется! – перебила Ксюша.– Если бы можно было купить – все было бы просто. Конечно, не купить, конечно, доставать нужно. Все знают: сейчас ничего так просто не купишь, если только дребедень какую-нибудь. А все путное доставать нужно. Вот даже в газетах пишут, что «достать» стало синонимом «купить». Хочешь жить – умей вертеться.
Евлампьев ощутил, как откуда-то из глубины, из темныя темных души выплывает в нем на поверхность страх. Неужели же? Неужели все, не исправить, не переиначить, – вот она, Ксюша, внученька его маленькая, радость его пухленькая, ручки, ножки ее сладкие… вот она, эта: хочешь жить…
– В жизни, Ксюша, – сказал он,вертеться – вовсе не главное. Она тебя вертит – а ты сумей не поддаться ей, сумей устоять, чтобы не завертела.
Сказал – и прямо кожей почувствовал, как отскочили от нее эти его слова.
– Философию я, дед, в институте изучать буду, – сказала Ксюша. – Если поступлю. А пока мне алгебру-химию нужно. Знаешь, какой ужас по алгебре мы проходим? Вот погляди-ка! – Она раздернула «молнию» на сумке, вытащила из нее учебник и, послюнявив палец, быстро стала листать. – Вот погляди-ка, – ткнула она пальцем.
И Евлампьеву ничего не оставалось, как взять учебник и посмотреть, куда указывал ее палец. «Таким образом, координата «ОХ»,схватили глаза. И ннчего не оставалось делать, как подладиться под нее, говорить о понятном ей и на понятном языке – хотя бы так говорить.
– Задачки к экзаменам раздали? – спросил он
– Что ты,– воскликнула Ксюша, – рано еще! – И снова ткнула пальием. – Вот смотри, прочитай!
«Неужели же?..» снова, со страхом и с плавящей, разнимающей душу нежностью все вместе, подумалось Евлампьсву.
…Гости понемногу собирались.
Кое-кого Евлампьев с Машей и знали – видели у себя в доме еще в те, первые годы Елениного замужества, когда молодые жили вместе с ними. – странно только было узнавать в грузных, лысых, толстых, крашеных людях с печатью прожитых годов на лицах тех молодых, юных совсем, что прибегали к Елене с Виссарионом с конспектами, с какими-то перепечатанными на папиросной бумаге рукописями, просиживали у них до полуночи, беспрерывно дымя и беспрерывно все говоря о чем-то, не давая уснуть…
Однако большинство оказалось Евлампьеву с Машей все же незнакомо, и, как выяснилось по мере знакомства, гостей с Елениной. так сказать, стороны было даже больше, чем со стороны именинника. С Виссарионовой стороны были, в основном, как раз те, кого Евлампьев с Машей помнили еще по их юности, с Елениной же – лишь одна такая, Марина, вместе с нею Елена поступала еще в институт, пошедшая после по комсомольской, по партийной линии и теперь работавшая в обкоме партии. Остальные – все заводские: ее начальник, главный технолог с женой, ее коллега, другой заместитель главного технолога, тоже с женой, секретарь парткома, новая начальница того отдела, которым прежде руководила Елена, начальник одного из цехов… Всех. впрочем, Виссарион знал, все его обннмали и целовали, поздравляя, – все принадлежали к числу друзей дома…
Пришел и Ермолай. Евлампьев с Машей не видели его с того дня, как он уехал от них, и Евлампьев, выйдя в прихожую, пока Ермолай поздравлял Виссарнона, преподносил подарок, жадно наблюдал его. В Ермолае за то недолгое, в общем, время, что не видел его, словно бы что-то произошло – неуловимо изменилось что-то в лице, голосс, была какая-то в нем еле заметная глазом, но заметная все-таки, раскованность, вольность поведения и слов.
Подарил он Виссарнону громадный, килограммов на пятнадцать, кусок красного гранита, напоминающий несколько какой-нибудь средневековый замок готического стиля, камень был отшлифован в двух плоскостях, и на вертикальной плоскости высечена и прорисована золотой краской надпись:
«1979, февраль, 18».
– Кошмар, Ромка! – говорил со смёхом Виссарион, принимая от него эту тяжесть и с трудом, чтобы осмотреть, держа на вытянутых руках. – Да куда это мне, ты что!
Но было видно, что он рад этой нелепой глыбе, доволен получить се куда больше, чем все эти преподнесенные ему сегодня чайные сервизы, магазинную штампованную чеканку, чернильный вот их прибор…
– На стол, куда еще! – весело отвечал ему Ермолай. – Будешь о него орехи колоть.
– Ну, как жизнь, сын? – спросил Евлампьев, здороваясь.
– Нормально, пап, жизнь,сказал Ермолай, и в голосе его была эта вот раскованность, вольность эта… «Что ж, – подумалось Евлампьеву с мимолетной грустью, – все нормально… Взрослый мужик. Конечно, стесняют его родители…»
– Слушай, Ермак, – спросила Елена, тоже выходя в прихожую, – а что это у тебя на работе, когда звонила, тебя к телефону не зовут, отвечают, будто уволился?
Уволился? В Евлампьеве мгновенно все напряглось и насторожилось. Вот оно что!.. Снова, значит… Но что же он, опять без работы?
– А кто тебя просил мне на работу звонить? – без всякого, однако, смущения, весело спросил Ермолай.На работе у меня еще скажут, что я умер, и номер могилки назовут.
– Ой, ну у тебя тоже шуточки…поморщилась Елена, поминая, видимо, про себя Виссариона.
– Почему вдруг они так скажут?
– Потому что «потому» окончается на «у». Ты никогда не отвечала: «Баня, да! Только приходите скорее, вода кончается»? Елена секунду недоуменно смотрела на него и потом так и зашлась в смехе.
– Оойй!.. О-ой!.. – стонала она сквозь смех. – Ер-ма-ак!.. Так ведь… Помню! Именно так! Я тогда в институте училась, к нам одно время все как в баню звонили… Помню!
– Ну, и все, что я могу еще сказать, как выразился Александр Сергеевич. Если людям хочется так шутить.
В голосе Ермолая. не было ни малейшей неловкости, небрежность даже была: да что тут говорить, огород городить, когда дело ясное, – и напряжение Евлампьева отпустило. Мало ли чего не бывает! И такое бывает, ничего, в общем, удивительного…
– Что же ты себя в такое там положение поставил – так шутят? – спросил он с укоризной.
Ермолай уже разделся, уже достал из кармана расческу и причесывался, глядясь в зеркало. Зеркало для него висело низковато, и он, чтобы видеть себя в нем, чуть приседал.
– Общество, пап, без шутов – не общество, – косясь на Евлампьсва в зеркале, сказал он. – Не колпак шутовской для головы ищется, а голова для колпака. На чью-нибудь да всегда наденется.
Была, была в нем – точно – какая-то молодая такая, безоглядная юношеская вольность, когда жизнь громадна, необъятна, сам черт не брат и море по колено. Давно таким не видел его. До армин разве что да потом в университете первые годы..
Пришло еще несколько гостей – сбор закончился, и стали садиться за стол.
Евлампьев позвал Ксюшу сесть рядом, она тут же обрадованно согласилась и, садясь, обхватила его на миг за шею, прижалась своей молодой свежей щекой к его уху:
– Де-ед, ты такой мой любимый!
«Ах, господи, – горечью продралось в нем, выбилось наверх сквозь плавящую, расслабляющую нежность. – Неужели?»
Но было это мгновенно, колюще – кольнуло и исчезло, – и осталась лишь она, эта вот нежность.
– Смотри, никаких мне колов! – ворчаще проговорил он, пододвигая ей стул ближе к столу. – Я тебе дам: «колышница»!
Ксюша засмеялась, пригнулась к нему и прошептала быстро, обжигая ухо своим дыханием:
– А мне вчера, знаешь, дед, кто-то записку написал, в любви объяснился. Я знаю, что посмеяться, так просто, а все равно приятно. Ты только не говори никому! Никому-никому, ладно?!
– Нет-нет, никому-никому,счастливо, весь млея от того, что она доверила ему эту тайну, ответил Евлампьев. – А почему думаешь, что шутка? Может, нет?
– Да нет, шутка, – небрежно сказала Ксюша. – А может, и нет,– добавила она тут же и выпрямилась. Глаза у нсе блестели.
– Товарищи! Леди и джентльмены! Внимание! – встал н побренчал ножом об опустевшую бутылку бородатый мужчина в коричневом вельветовом пилжаке, с прямоугольной, абсолютно безволосой, лакированной плешью на макушке, один из тех, юнощеских еще друзей Виссариона, Евлампьев не помнил его имени, Юрий, кажется, в каком-то он вычислительном центре работал, математик.
– Внимание, внимание! – повторил бородатый, оглядывая застолье. – У всех налито? Проверили? Хорошо. Начинаем торжественную часть, чествование, так сказать, начинаем: Виссариону Евгеньевичу Бумазейцеву сорок лет. Не юбилей, но дата круглая, стоит, по-моему, высказать наконец Виссариону Евгеньевичу все, что мы о нем думаем, ему в лицо. Пусть знает.
Шутка была не бог весть какой, но она требовалась – любая, и все за столом шумно и радостно возликовали разом, заповторяли: «Стоит! Стоит! Пора! Выскажем! Пусть знает!» И бородатый, увидел Евлампьев, с облегчением перевел дыхание. – Ну, первым делом, – продолжил он, когда гвалт подутих,на правах самого, наверно, здесь старого друга нашего именнинника сделаю это я. Саня!.. – меняя тон, повернулся он к Виссариону.
Евлампьеву вспомнился свой прошлогодний день рождения, Ксюха тогда еще не приехала на него… Ведь искренне было все, как не искренне: дети да сестра родная, не могли же, говоря о здоровье, жслать ему втайне недугов, а выходило фальшь фальшью, слушать невозможно, хоть уши затыкай, – почему? Или уж это тайна какая, не каждому открывающаяся: вместить чувствуемое в произносимое слово, или чувство вообще не имеет в слове равнозначия себе, невыразимо и непередаваемо? Вот если бы после смерти собирались отмечать годовщину ухода – пожалуй, было бы лучше: словно бы человек остался среди живущих… Вот лучше и вернее было бы, чище и выше. Недаром, видимо, были все-таки эти
родительскне дни, дни поминовения усопших… Вот их бы отмечать, собираться бы…
– В общем, за тебя, Саня! – закончил свою речь бородатый,
Виссарион встал, они звякнули одна о другую свонми рюмками, и все за столом тоже поднялись, стали в очередь чокаться с Виссарионом,
друг с другом, и Евлампьев тоже чокнулся, и все прн этом что-нибудь приговаривали – кто что, будто смущались чего-то и так вот прикрывали свое смущение… эх, еще немного, пять, десять минут… ударит в голову, завьюжит там в ней… и уже не будет никакой натужности, все так искренне и открыто – до слезы в голосе, скорее, скорее перевалить через эту черту, что еще не одолена, не преодолена, скорее же, скорее…
– Позвольте мне! – сказал Евлампьев, когда первая рюмка была заедена и мужчины, поддергивая рукава пнджаков, строго оглядывая застолье, будто выполняли государственной важности дело, вновь обнесли бутылками стол. Само как-то собою сказалось, словно бы не им,выплеснулось изнутри, не заметил как, увидел лишь себя уже стоящим с подрагивающей полной рюмкой в руке: влез вне очереди, перебил кому-нибудь заранее намеченное, оговоренное слово.
– Я, знаете, наверное, тесть Санин, – сказал он, глядя в стол перед собой. – Тесть… отец то есть его жены… У нас с ним сейчас разговор был… перед вашим приходом, незадолго… И вот я хочу… Оставайся идеалистом, Саня! – поднял он глаза на сидевшего вдали, на другом краю стола Внссариона.На идеалистах земля держится, поверь. На них, не на ком другом. Если б не они… Ну, в общем… вот за это!
– Не, непонятно что-то, за что пьем?! – сказал, потрясая головой, будто стряхивая с себя некое наваждение, Елениин коллега, другой зам главного технолога. – Да, действительно! Пояснее можно? Пояснее бы, пояснее! – разом подхватили кругом остальные.
– Нам с Саней ясно, – сказал Евлампьев. – Ясно, Саня?
– Ясно! Ясно! – Виссарион, улыбаясь, поднялся н чокнулся с Евлампьевым. – Дай бог, если так, Емельян Аристархович. Спасибо!
Елена, поймал ее взгляд Евлампьев, смотрела на него со своего места с укоряющей снисходительностью сильного к слабому.
– Ничего, ничего, – сказал ей Евлампьев громко. – Это наше с Саней…
И все вошло затем в ту, намеченную колею, осело в ней и пошло-побежало. Бородатый, взявший на себя роль тамады, давал слово тому, этому, третьему, и та самая желанная черта незаметно была переступлена, перевалили через нее – не обратили внимания.
Когда начал говорить Еленин начальник, Евлампьев не заметил. Он разговаривал с Ксюшей – что желаннее всего было ему за этим столом, Ксюша ни с того ни с сего стала выспрашивать у него об его юности, как они познакомились с бабушкой и почему он не закончил института, о братьях Игнате и Василии стала выспрашивать, и что он сделал, Игнат, если тогда, в тридцать девятом, его арестовали и уже не выпустили. Евлампьев отвечал, тщательно подбирая слова, взвешивая каждое и обдумывая, и в такую вот паузу между словами вдруг услышал: «Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны…»
Третьей мировой войны?!
У Евлампьева внутрн как полыхнуло, он вскинулся и весь потянулся в сторону говорившего, не закончив того, о чем рассказывал Ксюше, и помаячил ей пальцем: погоди немного, потом!
– Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны, – говорил главный технолог, стоя над столом с рюмкой и сосредоточенно глядя в стену перед собой, но будто не в нее, а за нее, сквозь, в некую прозреваемую им даль, – на людей творческого, зрелого возраста, именно сорока-пятидесятилетних, значит, ложится основная, самая тяжкая ответственность за судьбы страны и нации. В какой бы области они ни трудились. Сфере материального или нематериального… И вот я желаю вам, Виссарион Евгеньич, постоянно чувствовать эту великую ответственность, которая свалилась на наши плечи, помнить о ней постоянно и сдюжить под ней.
Он перевел свой сосредоточенный и уже плывуще-захмелевший взгляд на Виссариона, поднял рюмку, показывая, что закончил и готов чокаться, и Евлампьев, с гулко и жарко бухающим в голове сердцем, проговорил, сбиваясь:
– Простите… я, видимо, что-то прослушал… вы сказали: накануне третьей мировой войны… Вы что, владеете какими-то фактами?
– Какие тут факты нужны! Это, знаете, только глупцу непонятно, – полуоборачиваясь к нему, ответил главный технолог. – Заявление ТАСС какое!
Евлампьев все понял. Сердце, жарко стучащее в голове, ухнуло вниз, на свое место в грудной клетке.
– Простите, – сказал он главному технологу, – но говорить такие вещи… просто так, ради красного словца… На каком основании, вы что, думаете…
– Что здесь думать? – Главный технолог все с тою же сосредоточенностью на лице пожал плечами. – Тут нечего думать. Нужно быть слепцом, чтобы не увидеть. – Ему доставляло явное удовольствие говорить об этом, словно бы от одного лишь звучания слов, которые произносил, жизнь его разом делалась выше и содержательнее, наполнялась неким значительным, неохватным для взора смыслом.
Евлампьев почувствовал, как откуда-то изнутри, из живота буквально, поднимается в нем вязкая, черная ненависть к этому человеку.
– Вы что же, пьете, получается, – сказал он, стараясь, чтобы голос был ровным и спокойным, – за третью мировую войну?
В лице у главного технолога будто что-то дернулось. Пожалуй, и испуг был в этой его непроизвольной мышечной судороге.
– Я за необходимое нам всем в нынешней сложной обстановке чувство ответственности пью, – быстро сказал он, глядя в сторону от Евлампьева, и, как бы не желая больше говорить на эту тему, поднес рюмку ко рту и выпил.
За столом вокруг стояла тяжелая, придавливающая тишина. Маша, почувствовал Евлампьев, толкает его под столом коленом.
– А в вас лично чувство ответственности есть – говорите такое? – не в силах остановить себя, на то лишь и хватало сил – не дать сорваться голосу, тихо спросил Евлампьев. – Вы хоть знаете, представляете хоть, что такое война? – Главный технолог хотел что-то сказать, он не позволил ему: – Да если бы и в самом деле уже накануне были, так трижды бы перекреститься следовало, прежде чем языком поворотить…
Он замолчал, душа требовала что-то сделать, – и встал, все в той же тишине вокруг протолкался между стеной и рядом стульев к столу и вышел из комнаты…
Он взял из буфета чашку, налил из-под крана холодной воды и залпом выпил ее.
«Сейчас, когда мы стоим накануне третьей мировой войны…». Ну это надо же! Подумать только!..
Застолье, слышно было, возобновилось. Бородатый тамада взял на себя роль восстановителя спокойствия, говорил что-то старательно веселым и напористым голосом, и, кажется, роль миротворца ему удавалась: что-то ему отвечали, выкликали что-то – такими же старательно бодрыми голосами, еще несколько минут, еще немного усилий, и застолье войдет в свою прежнюю колею.
На кухню вошла и плотно закрыла за собой дверь Елена. Холено-ухоженное ее лицо горело на скулах красными пятнами, губы были крепко сжаты:
– У тебя что, стариковское уже началось? – спросила она с еле удерживаемым бешенством. – Что ты устраиваешь? Сначала с Саней… ахинею какую-то, бессмыслицу… теперь с Борисом Петровичем! Да мало ли как не так человек скажет, оговорится… И то, что он мой начальник, что мне с ним работать, ты думаешь? Пришел на день рождения к своей подчиненной, пригласили его как товарища по работе посидеть, отдохнуть… а вместо отдыха – на тебе!
Слушать Елену было невозможно, невыносимо, Евлампьев лихорадочно поискал глазами, чем бы занять себя, руки лучше всего, чтобы отвлечься и выдержать ее речь; на столе возле стены лежала стопка кисловодских фотографий Елены – видимо, показывала их кому-то здесь, на кухне, – и он взял эту стопку и стал тасовать ее, стараясь заставить себя вглядываться в снимки, а не просто скользить по ним взглядом.








