444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алим Тыналин » Пятиборецю Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 9)
Пятиборецю Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 06:30

Текст книги "Пятиборецю Трилогия (СИ)"


Автор книги: Алим Тыналин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 49 страниц)

Правила и стали неодолимой стеной.

– Что сказал инспектор? – спросил я сдерживая кашель.

– Сказал, что правила для всех одинаковые. – Степаныч прямо посмотрел на меня. – Я с ним поговорил. Объяснил, что мальчик занимается, получил направление от колхоза. Он руками развел. «Не мое решение, есть нормативный документ, вот, написано черным по белому». Показал мне бумагу с грифом областного спорткомитета. Действительно так и написано.

Мать воткнула иголку в чулок. Сложила штопку и положила на колени. Лицо неподвижное, без эмоций. Складка между бровями глубокая, как рубец.

Степаныч взял кепку и надел. Посмотрел на мать, потом на меня.

– Я сделал, что мог, – сказал он. Без оправдания в голосе. Просто выложил факт, как будто говорил про погоду. – Если найдете выход, скажите. Направление от колхоза в силе.

Он вышел. Калитка скрипнула, шаги затихли на тропинке. Тишина вернулась в избу.

Я сидел за столом и смотрел на тетрадь. Открытая страница, замеры за одиннадцатое сентября, цифры, ползущие вниз.

Мать не сказала ни слова. Встала, убрала штопку в комод, загасила лампу в сенях и ушла за перегородку. Кровать скрипнула. Потом тишина.

Утром, перед школой, я достал из-под кровати папку. Картонную, серую, с завязками, в ней все бумаги, направление от колхоза, копия заявления, медицинская справка от Анны Ивановны, та самая, давнишняя, летняя, с допуском к физкультурным мероприятиям. Положил в папку тетрадь с графиками, вырезку из «Советского спорта» с нормативами и квитанцию об уплате членского взноса в «Урожай», тридцать копеек, заплаченные в августе.

В Сердобск поехал после школы. Не на попутке, а отправился пешком до Покровки, оттуда дважды в день ходил автобус, в десять утра и в три дня. Билет двенадцать копеек, из оставшегося рубля.

Автобус ПАЗ-672, белый с синей полосой, пыльный, с треснувшим задним стеклом, заклеенным изолентой. В салоне шесть пассажиров, бабки с корзинами, мужик в брезентовом плаще, молодая женщина с ребенком.

Здание районного спорткомитета я нашел на улице Ленина, в двух кварталах от ДОСААФ. Двухэтажное, кирпичное, на первом этаже комитет по физической культуре и спорту, на втором что-то жилищно-коммунальное.

У входа вывеска, белыми буквами по синему полю: «Сердобский районный комитет по физической культуре и спорту при райисполкоме». Буквы масляной краской, подтеки застыли на нижней кромке.

Внутри знакомый казенный запах бумаги, чернил, пыли и масляной краски. Коридор, линолеум, стены в два цвета.

На стене доска объявлений: расписание спартакиад, положение о сдаче норм ГТО, фотография какой-то районной команды по волейболу, грамота за участие в областном первенстве.

Дверь с табличкой «Инспектор». Постучал. Голос изнутри сказал: «Открыто».

Кабинет маленький, два на три метра. Стол, два стула, шкаф с папками, портрет Ленина на стене, календарь за текущий год, окно с решеткой, за ним тополь и забор.

За столом сидел мужчина лет сорока пяти, крупный, с широким лицом, стриженный ежиком, в белой рубашке с коротким рукавом и галстуке. На столе пишущая машинка, стопка папок, графин с водой и стакан.

Я вошел. Папку держал в руке, серую, с завязками.

Инспектор поднял глаза. Посмотрел на меня.

Кого он видел перед собой? Тощего подростка в школьной форме, в синем костюме, серой рубашке, в стоптанных кедах, нестриженного, с торчащими ушами.

Официальная папка в руке. Несоответствие бросалось в глаза.

– Здравствуйте, – сказал я. – Моя фамилия Громов, колхоз «Заря», Громовка. Направление от коллектива физкультуры на районные соревнования по многоборью ГТО. Бригадир Ковалев привозил документы на прошлой неделе. Там возникла проблема с возрастной группой.

Я говорил коротко, как Степаныч. Без просьб и объяснений, изложил факты и ждал ответа.

Инспектор откинулся на стуле. Деревянный стул скрипнул под его весом.

– А, это ты, – сказал он. Значит, запомнил. Или направление от «Зари» редкость, а может Степаныч произвел впечатление. Может то и другое. – Садись.

Я сел. Папку положил на колени.

– Я тебе все объясню, – начал инспектор. Голос терпеливый, привычный, голос человека, разъясняющего одно и то же по десять раз на день. – Районные соревнования по многоборью ГТО второй ступени проводятся в двух возрастных подгруппах. Пятнадцать-шестнадцать лет и шестнадцать-семнадцать. По справке из школы тебе пятнадцать лет, полных шестнадцати нет. Значит, ты должен быть в младшей подгруппы. Но в положении о соревнованиях районного уровня есть минимальный квалификационный норматив для допуска. По бегу на тысячу метров в младшей подгруппе – четыре минуты десять секунд. У тебя есть протокол сдачи норм?

– Есть. У меня четыре минуты двенадцать секунд. – Я достал из папки тетрадь, открыл на нужной странице. – Замер от двадцать восьмого августа.

Инспектор посмотрел на тетрадь. Потом на меня. Снова на тетрадь.

– Это не протокол, – сказал он. – Это тетрадь. Протокол это официальный документ с подписью судьи и печатью принимающей организации. Тетрадь мне не годится.

– У нас в деревне нет судьи.

– Вот в этом-то и загвоздка. – Инспектор развел руками. Жест аккуратный, отработанный, без злости и без сочувствия. – Нет судьи, значит нет протокола. И соответственно, нет допуска. В старшую подгруппу ты не проходишь по возрасту. В младшую нет подтвержденного норматива. Направление от колхоза в порядке, медсправка тоже, а вот по регламенту неувязка.

Я достал из папки все документы. Направление. Медицинскую справку. Справку из школы. Квитанцию «Урожая». Тетрадь с графиками. Разложил на столе, аккуратно, все одно к одному.

Инспектор посмотрел на эту раскладку. Бумаги заняли половину стола, рядом с пишущей машинкой и графином.

Пять документов. Два месяца работы, если считать с июля. Четыре километра до Покровки и обратно, каждый день. Сорок километров до Сердобска. Молоковоз, скрипучий автобус, вечная пыль и стоптанные кеды.

Он собрал бумаги в стопку. Аккуратно, подравнял края. Положил передо мной.

– Мальчик, – сказал он. – Правила для всех одинаковые. Я не могу их менять. Привези протокол с подписью и печатью, тогда поговорим. Без протокола извини не могу.

Я взял бумаги. Сложил в папку. Завязал тесемки. Встал.

– Спасибо.

– Не за что, – сказал инспектор. Он уже смотрел в бумаги на столе, занятый другим делом. Для него разговор закончился. Подросток из деревни хочет на соревнования, не прошел по регламенту, обычная история, что тут особенного.

Я вышел в коридор. Линолеум, хлорка, тусклая лампочка под потолком. На доске объявлений положение о районной спартакиаде, напечатанное на машинке через один интервал, с грифом облспорткомитета. Знакомый документ.

Прочитал еще раз, стоя в коридоре, водя пальцем по строчкам. Возрастные группы, нормативы, порядок допуска, состав судейской коллегии.

Все верно. Все справедливо. Правила для всех одинаковые.

На улице золотило бабье лето. Тополя роняли листья на асфальт, листья шуршали под ногами.

У магазина «Продукты» очередь из четырех человек, привезли сахар. Мальчишка лет десяти ехал по тротуару на велосипеде «Школьник», красном, с белыми крыльями, звонил без причины, просто так.

Автобус обратно в три часа. До трех еще пару часов ожидания.

Я сел на скамейку на аллее, под липами. Папку держал на коленях. В боку тянуло при каждом глубоком вдохе. Плеврит напоминал о себе, как второй караульный, на случай если первый заснет.

Сидел на скамейке в центре Сердобска, с папкой бумаг, с плевритом в правом боку, и смотрел, как опадают листья на аллее.

Глава 14
Падение

Осень сразу накрыла холодами. Не зимними, а полегче, но все равно неприятными.

Сырая, проникающая под кожу стужа. Ночью семь градусов, под утро пять.

Роса на траве к рассвету превращалась в иней, тонкий и хрупкий, исчезающий к восьми, как будто его и не было. Изба остывала за ночь, печь не топили с мая, бревенчатые стены держали дневное тепло, но к четырем утра отдавали все. Пол ледяной, босые ноги на досках как на жести.

Я проснулся и лежал, не вставая. Две минуты, хотя это непозволительная роскошь, раньше вскакивал мгновенно, по внутреннему будильнику. Ноги на пол, быстро оделся, накинул кеды и за дверь.

Сегодня лежал. Потолок над головой беленый, с трещиной по диагонали, в предрассветном сумраке серый, плоский.

На груди горчичник. Четвертый за сутки. Желтоватый, бумажный, с острым запахом горчичного порошка и аптеки, камфоры, может быть, или скипидара.

Мать ставила на ночь, мочила в теплой воде, ложила на грудь, сверху тряпку, а еще одеяло, надо терпеть двадцать минут. Я терпел не двадцать, а до утра, потому что заснул и забыл снять.

Сейчас я отлепил горчичник. Бумага присохла к коже, потянул, отошла с легким треском, как пластырь. Кожа под ним теперь красная, воспаленная, сухая, по краям облезает, как после солнечного ожога.

На простыне остались белые чешуйки. Грудь от ключиц до нижних ребер в пятнах, старых, побуревших, от предыдущих горчичников. Теперь прибавилось новое, свежее, размером с ладонь.

Встал. Голова тяжелая, не болит, но все равно как в тумане, как будто набили ватой между ушами.

Натянул штаны, рубашку, на ноги кеды. Рубашка холодная, влажная от ночной сырости, прилипла к лопаткам. Поежился.

В сенях на лавке стояло ведро. Пустое и оцинкованное.

Мать оставила с вечера, утром с этим ведром за водой. Раньше это делала она, до дойки.

Последнюю неделю начал ходить я, с тех пор как мать стала уходить в контору затемно, у нее конец квартала, отчеты и ведомости. Ведро на двенадцать литров, полное весит килограммов тринадцать с водой. Обычно такое таскать ерунда.

Вышел на крыльцо. Утро серое, безветренное, воздух сырой, пахнет палой листвой и дымом, кто-то уже топил печь.

Тополя у правления наполовину пожелтевшие, листья бледные, матовые, висят неподвижно. Лужа у калитки, оставшаяся от вчерашнего дождя, покрылась тонкой пленкой льда по краям, первого за осень. Колодец в двадцати метрах от крыльца, по тропинке через палисадник и дорогу.

Я дошел до него. Снял ведро с крюка ворота, зацепил цепью свое.

Покрутил ворот, цепь намоталась на бревно, ведро опустилось в темноту сруба, раздался глухой плеск. Сразу потяжелело, я потянул обратно.

Обычно чтобы вытащить, нужно тридцать секунд, без передышки. Сегодня ворот шел туго, руки слабые, предплечья дрожали, как в первую неделю, как будто месяц тренировок стерли и обнулили.

Наконец я вытянул ведро, перелил в свое. Вода ледяная, черная, с запахом глины и железа.

Теперь двадцать метров обратно. Ведро в правой руке, тринадцать литров веса.

Я слегка наклонился влево для баланса, как мать носит молоко. Десять метров нормально. На пятнадцати остановился.

Не от тяжести, а от боли. При вдохе справа, под ребрами, как будто кто-то ткнул тонкой спицей между ребрами и медленно провернул.

Не острая боль, а тянущая, глубокая, на вдохе сильнее, на выдохе слабее. Плевральная, межреберная, черт знает, какая, без рентгена не определить, а для этого надо в Сердобск, в районную больницу, за сорок километров.

Я стоял у ступеней крыльца. Ведро на земле, вода плескалась через край, мокрое пятно расползлось по утоптанной тропинке.

Ждал. Дыхание легкое, поверхностное, чтобы не провоцировать боль. Через минуту отпустило. Не прошло, а отпустило, ослабло, ушло на задний план.

Поднял ведро, занес на крыльцо и поставил в сенях на лавку. Перелил в рукомойник, железный стержень лязгнул, побежала ледяная вода, я умылся.

Лицо отразилось в мутном зеркале, худое, бледное, не загорелое, как месяц назад, а именно бледное, с серым оттенком, с тенями под глазами, темными, как синяки. Губы сухие и потрескавшиеся.

Скулы торчат сильнее, чем в июле, я похудел. Не подсушился, как перед соревнованиями, а именно похудел, болезненно, уйдя в минус по весу.

Затем отправился в сарай. Через двор, мимо хлева, где мычала Зорька, ожидая дойки, мимо поленницы и бочки для дождевой воды.

Сарай темный, пыльный и тесный, весь пропахший деревом и ржавым железом. На верстаке штанга.

На самом деле не штанга, конечно, а самоделка. Черенок от лопаты, на концах два мешка, набитые камнями и землей, привязанные проволокой.

Общий вес килограммов двадцать пять, я взвешивал на колхозных весах у зернохранилища, когда никто не видел. Двадцать пять килограммов больше половины массы моего тела. Для жима от груди тяжеловато, для приседаний на пределе, для становой тяги вполне терпимо.

Подошел. Взялся за черенок хватом сверху, на ширине плеч, как надо. Присел, спина прямая, колени над носками, не дальше.

Потянул. Черенок оторвался от верстака, мешки качнулись. Поднял до груди, держа локти вперед, фронтальная стойка. Тяжело, но держится.

Выдох. Попытка вытолкнуть вверх. И снова боль. Та же, что у крыльца, но сильнее и глубже.

На выдохе под нагрузкой ребро как будто сдвинулось и уперлось во что-то мягкое. Я замер с грифом на груди, не дыша.

Прошло несколько секунд. Я опустил штангу на верстак.

Медленно, спокойно, без рывков. Отпустил. Выпрямился. Дышал опять быстро, прерывисто и осторожно, как будто шел по битому стеклу.

Вышел из сарая. Сел на чурбак у стены.

Утреннее солнце, бледное, осеннее, без тепла, освещало двор, поленницу, бочку с дождевой водой, на поверхности которой плавал желтый тополиный лист. Зорька перестала мычать, услышав шаги матери у хлева, звякнуло ведро и зазвенела цепь.

Достал из кармана тетрадь. Ту самую, школьную, в клетку, с Гагариным на обложке. Страницы исписаны до середины, ровным мелким почерком, столбцы цифр, даты и заметки. «400 м плавание, два подхода, восстановление 18 сек.», «Бег 6 км – 30:40. Прогресс 1:20 за неделю.», «Стрельба 42 из 50. Кучность улучшение на 15 %.», «Подтягивания 7. До норматива 1.» «Метание 28 метров. До серебряного 2 метра.» Строчка за строчкой, день за днем, как бортовой журнал.

Открыл на чистой странице. Записал дату: «3 сентября 1971». Ниже одно слово: «Ограничить нагрузку».

Первый раз за два месяца. С июля, с первой записи, с момента выполнения первых нормативов ГТО, выписанных в библиотеке, ни разу не отступал.

Ни после стертых в кровь мозолей от косы, ни после судорог в Хопре на четвертой сотне, ни после Колькиной пыли в лицо. Никогда не ограничивал себя. Развивал постепенно и грамотно.

Всегда отмечал прогресс, строил план, и прописывпл следующие шаги. А вот сегодня впервые поставил ограничение.

Штанга нельзя. Бег под вопросом, боль при глубоком вдохе.

Плавание тоже проблема, без полноценного дыхания кроль превращается в простое барахтание на воде. Фехтование получается, тоже ограничено, ведь выпад это выдох под нагрузкой.

Закрыл тетрадь. Убрал в карман.

Вернулся в дом. В сенях, на полке между банками и стопкой «Пензенской правды», стояла пачка аспирина.

Белая картонная коробочка с красной надписью: «Кислота ацетилсалициловая. 0,5 г. 10 таблеток. Цена 3 коп.» Мать купила в медпункте у Анны Ивановны, без рецепта.

Принесла и положила на полку, рядом с горчичниками. Сказала: «Если будет температура, пей по одной».

Я взял пачку. Открыл.

Бумажный блистер, круглые, плоские и белые таблетки, с риской по центру. Пересчитал, внутри восемь штук. Из десяти.

Две уже выпиты. Позавчера вечером одну, вчера утром тоже одну. Температура была. Тридцать семь и четыре позавчера вечером, мать мерила градусником, ртутным, в деревянном футляре, и покачала головой.

Тридцать семь и два вчера утром. Сегодня не мерил. Не хотел знать цифру, потому что знал и так, что температура есть.

А еще я не записал температуру, потому что это не не спортивный показатель. Если ее записать, придется принять решение.

То есть, пропустить тренировку, потом еще, придется пропустить два дня. А до соревнований осталось тринадцать дней, и каждый пропущенный день это минус, откат от позиций и потеря достигнутого прогресса.

Положил пачку обратно. Восемь таблеток из десяти. Мать сразу увидит, что я не пил. Мать всегда видит сразу.

За окном серое утро. Репродуктор зашипел и заговорил: «Доброе утро, товарищи! Московское время шесть часов.»

Зазвучал советский гимн, знакомый, торжественный, с потрескиванием на высоких нотах. Мать вернулась от Зорьки, принесла ведро с молоком, марлю для процеживания и банку. Прошла мимо меня в сенях, посмотрела быстро, цепко, как Степаныч.

Ничего не сказала.

Я сел за стол. Каша, молоко и хлеб. Ел медленно, без аппетита.

Каша безвкусная, пшенная, холодная, из вчерашнего чугунка. Молоко теплое, утреннее, с пенкой. Хлеб серый, плотный и привычный.

Я жевал и делал подсчеты, что из дней оставшихся соревнований минимум три придется отлежаться, если температура не уйдет. Еще пять дней без силовых, без штанги, подтягиваний и метания гранат, пока не пройдет боль при вдохе.

Плавать можно через неделю, если повезет с погодой. Бег может через три-четыре дня, легкий, без утяжелителей.

Десять недель работы. Шесть километров каждое утро. Четыреста метров в Хопре каждый вечер. Триста уколов палкой у амбара. Пятьдесят выстрелов у Митрича. Сорок часов в седле на Машке и Орлике. Семь подтягиваний из восьми. Двадцать восемь метров метания гранат из нужных тридцати пяти. Все тщательно посчитано и записано в тетрадку с Гагариным на обложке.

И вот сегодня случилось то, что перечеркнуло этот выверенный стройный график.

Мать убрала посуду. Повесила полотенце. На пороге обернулась.

– Леш, горчичник сегодня на ночь поставлю. И аспирин выпей, если к вечеру опять поднимется.

– Хорошо.

Она ушла на работу, хлопнув дверью. Я проследил, как ее полусогнутый силуэт миновал двор и скрылся за скрипнувшей калиткой.

Вздохнул и начал собираться в школу.

* * *

Покровская средняя школа находилась в четырех километрах от Громовки. Дорога по полю, мимо лесополосы, затем через ручей по бревенчатому мостику без перил. Дальше по грунтовке вдоль колхозного сада, мимо фермы, силосной ямы, в которой с августа квасилась кукуруза и от которой за сто метров несло кислым, тяжелым, забивающим все остальные запахом.

В сентябре дорога раскисла. Недавний дождь превратил грунтовку в бурое, липкое, чавкающее месиво, в котором ноги тонули по щиколотку.

Ботинки промокли на третьей минуте. Черные, школьные, из кожзаменителя, на шнурках, купленные матерью в сельпо за четыре рубля двадцать. Подошва тонкая, негнущаяся, без протектора, для класса, не для поля. Носки хлопчатобумажные, серые, промокли вслед за ботинками и превратились в холодные компрессы.

Я шел в группе из шести человек. Все громовские, Витька, сестры Климовы, двое мальчишек помладше, Генка Сорокин.

Шли молча, гуськом, по обочине, где грязь не такая глубокая. Витька рядом со мной, в отцовском пиджаке поверх школьной формы, коричневый портфель из дерматина, с оторванной застежкой прижат к животу, чтобы не забрызгать.

Надька Климова впереди, в резиновых сапогах, единственная догадалась переобуться, шла быстро, коса подпрыгивала на спине.

Школа открылась за поворотом, двухэтажное здание, кирпичное, оштукатуренное, выкрашенное желтой краской. Над входом лепной герб РСФСР, под ним надпись: «Покровская средняя школа».

Бетонное крыльцо в три ступени, перила железные, крашенные серебрянкой. У входа доска объявлений под стеклом, там расписание, список учителей и график дежурств. Рядом стенд «Наши достижения», черно-белые, групповые фотографии, грамоты в рамках и вымпелы.

Внутри мешанина звуков и запахов. Школьные, советские, ни с чем не перепутаешь.

Мастика для пола, желтоватая, вонючая, которой натирали паркет в коридорах и классах, мел, чернила, вареная капуста из столовой, мокрая одежда на вешалках в раздевалке. Раздевалка в подвале, низкий потолок, железные крючки на стене, под крючками лужи от промокших пальто и курток.

Паркет в коридоре темный, натертый мастикой до скользкости, первоклашки разбегались и скользили по нему, как по катку, пока дежурная не окрикивала их.

Мы свернули в длинный, узкий коридор первого этажа, с высокими окнами на одну сторону. Окна деревянные, с двойными рамами, между рамами виднелась вата, проложенная еще в прошлом ноябре и до сих пор не убранная, стекла мутные, с потеками.

Под окнами чугунные, ребристые батареи, пока холодные, отопление включат в октябре. На стенах стенды: «Пионеры-герои» с портретами Вали Котика и Зины Портновой, «Уголок ГТО» с таблицей нормативов и пустым местом для фотографий значкистов, «Расписание уроков» написано от руки, тушью, на ватмане, прикрепленном к фанере.

Девятый класс почти выпускной. Кабинет на втором этаже, третья дверь направо. Крашеная, коричневая дверь, с табличкой «9 класс. Классный руководитель Зотова В. М.» и трещиной по диагонали, заклеенной изолентой.

Тут учились двадцать два человека, громовские и покровские вперемешку. Три ряда парт, деревянных, двухместных, с откидными крышками и углублениями для чернильницы.

Крышки изрезанные ножами, исписанные шариковыми ручками, на них были инициалы, рожицы, «Спартак чемпион», «Наташа + Серега = любовь». Чернильниц давно нет, пишут шариковыми ручками, но углубления остались.

Первый урок физика. Вел его Семен Борисович Хазин, сорока семи лет, худой, длинный, в очках с толстыми стеклами и коричневом костюме, который висел на нем как на вешалке.

Пиджак и брюки мешком, узкий, черный, завязанный коротким узлом галстук съехал набок. На лацкане маленький, эмалевый, синий значок «Отличник народного просвещения».

Семен Борисович писал на доске, черной, деревянной, висевшей на стене, с желобком для мела внизу. Мел скрипел по доске с тем особенным звуком, от которого сводит зубы и бежит холодок по спине. Весь класс вздрагивал синхронно при каждом скрипе, неистребимый рефлекс, выработанный годами.

Задача по механике, тело массой m движется по наклонной плоскости с углом alpha, определить ускорение с учетом силы трения… Семен Борисович говорил негромко, монотонно, не оборачиваясь.

Мел стучал и скрипел, формулы появлялись на доске ровными рядами, одна за другой. Почерк мелкий, четкий, учительский.

Класс молчал. Передние ряды записывали, средние делали вид, что записывают, а задние рисовали в тетрадях и перебрасывались записками.

Я сидел на третьей парте у окна. Рядом Витька, мы так уже сидели все старшие классы.

За окном виднелся школьный двор, площадка с турником и брусьями, за ней огород, за огородом длинная, метров двадцать поленница, полная наколотых березовых чурок, и ровно сложенных. За поленницей забор, а за ним поле.

Физика единственный предмет, на котором можно не притворяться. Формулы сами всплывали в голове.

Механика, кинематика, динамика, все это я знал на уровне инженерного диплома, и школьные задачи записывал автоматически, не вслушиваясь. Рука выводила формулы Лехиным почерком, корявым, с нажимом, с наклоном влево.

Свой прежний, инженерный, мелкий, с вертикальными буковками, чертежный, я научился скрывать за неделю. Быстро приспособился имитировать мой новый почерк крупный, подростковый, кривой, с ошибками.

Прозвенел звонок. Электрический, дребезжащий, на стене коридора, как будто кто-то бьет ложкой по кастрюле. Перемена пятнадцать минут. Класс вывалил в коридор, шум, толкотня, топот по паркету.

У окна в конце коридора широкий, деревянный подоконник, окрашеный белой масляной краской, любимое место школьников, сюда садились, тут ели и болтали. Вид из окна на огород и поленницу.

В огороде росла капуста, рядками, кочаны крупные, тугие, с синеватым налетом. Между рядами тропинка, по ней шла техничка тетя Дуся с ведром помоев из столовой, выплеснула на компостную кучу и вернулась.

Витька сидел на подоконнике. Ел бутерброд, ломоть черного хлеба с тонким слоем масла, и докторской колбасой.

Бутерброд стандартный, деревенский завтрак в дорогу, калорийно, дешево, не портится за четыре километра. Жевал молча и смотрел в окно.

Я стоял рядом, облокотившись на стену. В коридоре гомон, визг, кто-то бежал по паркету и поскользнулся на мастике, раздался грохот и дружный смех.

Витька прожевал бутерброд и проглотил. Не поворачивая головы, глядя на огород, на капусту и на тетю Дусю с ведром, спросил:

– Леш, ты зачем вообще в Сердобск ездишь? Тебя ж не пускают.

Витька знал, что направление от колхоза уже оформлено, Степаныч подписал ходатайство, а бланк у Рябова на столе. Вот только Рябов не подписал.

Уже неделю бланк лежит в правлении, и каждый день мать заходит к секретарше и спрашивает, и каждый день отговорка «Михал Петрович еще не смотрел». Не прямой отказ, а увертки. Рябовские бюрократические трюки, не подписать, но и не отказать, подержать, подождать, посмотреть, как повернется.

Я молчал.

Витька не отстал. Откусил еще кусок, прожевал, крошки посыпались на школьные брюки, он стряхнул машинально.

– Я просто спрашиваю. По-человечески.

– До пятнадцатого ждать, – сказал я. – Крайний срок заявки еще неделя. Если не подпишет, поеду сам, без направления. Индивидуальная заявка, через районный спорткомитет.

– А так можно?

– Можно. Сложнее, но можно. Нужна справка от фельдшера и справка из школы. От школы Борис Михайлович уже дал. Фельдшер Анна Ивановна, она тоже не откажет.

– А без колхоза?

– Без колхоза, не от «Урожая». Просто от себя как добровольца энтузиаста. Результат тот же, только в протоколе будет указано что я нет от спортивного общества.

Витька посмотрел в окно. Капуста, поленница, забор и поле. Кочан на ближнем рядке треснувший, перезревший, из трещины торчал белый лист, как флажок.

– А на кой тебе это? Хоть убей не пойму.

Вопрос простой, прямой, без подтекста. Витька не спрашивал про Олимпиаду, про мечту или про смысл жизни. Витька спрашивал конкретно, зачем тебе районные соревнования по многоборью ГТО в Сердобске?

– Чтобы потом попасть на областные, – сказал я. – Районные это отбор. Областные в ноябре в Пензе. На областных просмотр от спортобществ. Если показать результат могут взять в секцию. В городе. С тренером, залом и с нормальными условиями.

Это не вся, но правда. Секция в городе только первая ступенька. Первая из многих.

За ней спортшкола, за спортшколой юношеская сборная, за сборной взрослый спорт. За взрослым спортом уже виднеется Монреаль, семьдесят шестой год.

Но Витьке не нужен расклад по всей лестнице целиком. Витьке нужна первая ступенька, конкретная и понятная.

– А, ну тогда понятно, – сказал Витька. Допил из бутылки молоко, теплое, из дома, в бутылке из-под кефира, заткнутой бумажной пробкой. Вытер рот рукавом. – Я на твоем месте давно бросил бы.

Не осуждение и далеко не восхищение. Просто факт, искреннее мнение. Витька понимал, что это тяжело. Видел, что я не бросаю. Значит уважал мое решение, хоть и не понимал его до конца.

Снова раздался звонок. Дребезжащий, кастрюльный. Витька спрыгнул с подоконника, отряхнул последние крошки с брюк. Пошел в класс. На пороге обернулся:

– Если Рябов не подпишет, скажи мне. Батя знает одного мужика в спорткомитете, в Сердобске. Может, поможет.

Витькин отец колхозный шофер, тихий мужик, непьющий и немногословный. Знакомый в спорткомитете, значит, возил кого-то на охоту или чинил кому-то машину. Деревенские связи не телефонные книжки, а услуги, оказанные когда-то и не забытые.

– Спасибо, Вить.

Он кивнул и исчез за дверью.

После уроков надо идти четыре километра обратно. Грязь подсохла, после полудня поднялся ветер, подтянул облака, но дождя не дал.

Ботинки все еще мокрые, носки хлюпали при каждом шаге, на ногах холод, мерзкий и сырой. Витька шел рядом, потом свернул к Мосиным. Сестры Климовы убежали вперед. Я дошел до дома один.

Мать оставила записку на столе, карандашом, на обрывке газеты: «Наколи чурки у сарая, на неделю хватит. Щи на печи.» Чурки березовые, привезенные Степанычем на колхозной телеге еще в августе, лежали у сарая, сваленные горкой, нерасколотые.

Каждая весила килограммов восемь-десять, сырые от дождей, с темной корой и белым срезом, пахнущие свежим деревом.

Колун за дверью сарая, на гвозде. Тяжелый, с длинной рукоятью из ясеня, лезвие тупое, широкое, клиновидное, для колки, не для рубки.

Колоть дрова это не тренировка, но работа, требующая тех же мышц, работы спины, плеч и рук. Поставить чурку на колоду, на плоский пень, врытый в землю у сарая, замахнуться, ударить сверху.

Колун входит в торец, чурка лопается на две половины, иногда на четыре, если попасть по трещине. Половины летят на землю, следующая чурка на колоду.

Первая раскололась со второго удара. Вторая чурка сломалась с первого. Третья. Четвертая.

Ритм знакомый, наработанный за прошлые случаи, замах, выдох, удар. Замах, выдох, удар. И так далее.

Щепки летели в стороны, белые на фоне темной земли. Запах березы сладковатый и сырой.

Пятая чурка. Замах, удар и на выдохе, в момент, когда колун вошел в дерево и руки приняли отдачу, я закашлял.

Это не першило в горле, не хрип, а кашель, настоящий, глубокий, сухой, из самого низа легких. Колун выпал из рук, воткнулся в землю рядом с колодой.

Я согнулся, поднес кулак ко рту, кашлял долго и надсадно. Каждый спазм отдавался болью под правым ребром, той самой, утренней, спицей между ребрами. Кашель без мокроты, сухой, лающий, на вдохе слышался хрип, тонкий и свистящий.

Так прошла минута если не больше. Кашель отступил, не прошел полностью, как отлив, оставив после себя слабость в ногах, звон в ушах и привкус железа на языке.

Я выпрямился. Вытер рот тыльной стороной ладони, все чисто, без крови. Это хорошо.

За забором раздались шаги. Неровные, с характерным перестуком, длинный шаг, потом короткий шаг, длинный и короткий и так снова и снова. Хромота. Егорыч.

Василий Егорович шел по улице, от конюшни к дому, в кирзовых сапогах, в ватнике, кепка на лоб. Прошел мимо нашего забора и замедлил шаг.

Не остановился, а притормозил ход. Голову не повернул, в мою сторону не посмотрел, глядел боковым зрением, незаметно, как он умел. Шаг медленнее, медленнее, и вдруг снова обычный, мимо, дальше, к своему двору.

Он видел. Как я согнулся у колоды, как кашлял в кулак, как выпрямился с побледневшим и потным лицом. Он смотрел так, как на небо перед переменой погоды, не удивленно и тревожно, а оценивающе. Облака, ветер, давление и влажность. Прогноз погоды неблагоприятный.

Я поднял колун. Поставил шестую чурку. Замахнулся. Ударил осторожнее, с коротким выдохом, не полной грудью.

Чурка раскололась. За ней седьмая. Восьмая. Дышал часто и поверхностно, чтобы не спровоцировать кашель.

На десятой чурке я остановился. Хватит на три дня. На неделю доколю завтра.

Составил поленья у стены сарая, ровно, корой наружу, как учила мать. Колун на гвоздь, за дверь.

Вымыл руки под рукомойником. Вода холодная, кожа на руках красная, в мозолях, с въевшейся березовой пылью.

В избе щи на печи, в чугунке, еще теплые. Ел медленно, без аппетита. После второй ложки снова запершило в горле, но я удержался, не раскашлялся. Допил молоко. Вымыл миску.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю