444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алим Тыналин » Пятиборецю Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 15)
Пятиборецю Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 06:30

Текст книги "Пятиборецю Трилогия (СИ)"


Автор книги: Алим Тыналин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц)

Я постоял у стенда чуть дольше, чем требовалось.

В этот момент в коридор из боковой двери вывалила группа учащихся. Шесть человек, в синих хэбэшных рабочих куртках поверх свитеров, в кирзовых ботинках. Двое в кепках, остальные коротко стриженные.

Прошли мимо меня, от мастерской к раздевалке, обдав смесью запахов, машинное масло, пот, табачный дым, пропитавший куртки за смену. Один задел меня плечом, не извиняясь, обернулся и окинул взглядом, отметив рубашку, пиджак и папку под мышкой. Сплюнул на линолеум.

– Иди, иди, абитура, не задерживайся, – буркнул он своим, и компания двинулась дальше, гулко гогоча над чем-то своим.

У поворота кто-то затянул хриплым голосом «Ой, мороз, мороз», другой подхватил, перевирая слова, третий ввернул матерное. Все рассмеялись. Хлопнула дверь раздевалки, голоса стихли.

Я постучал в дверь учебной части. Три раза, коротко и негромко.

– Войдите.

Голос у Нины Георгиевны тот же, чуть усталый, стол завален бумагами, у каждого второго учащегося что-нибудь да не так.

Кабинет все такой же. Шкаф с папками, сейф в углу, портрет Ленина на стене, под ним календарь Союзпечати на 1971 год с фотографией Кремля.

На столе пишущая машинка «Москва», графин с водой, накрытый перевернутым стаканом, чернильница с фиолетовыми разводами на промокашке. У окна на батарее сохло вафельное полотенце.

Нина Георгиевна сидела на том же месте, в темно-сером платье с белым воротничком, на носу очки на цепочке. Перед ней лежал журнал в коленкоровой обложке с газетными закладками. Она подняла глаза, посмотрела поверх очков, узнала не сразу.

– А, это вы, Громов. Из Покровской школы. Пришли все-таки.

– Пришел. Вот, документы принес.

– Ну, проходите, садитесь. – Она кивнула на стул напротив, простой, фанерный, с гнутой спинкой. – Только быстро, у меня в десять педсовет.

Я сел. Положил папку на стол и развязал тесемки. Документы достал по одному, в том порядке, в каком собирал.

Нина Георгиевна взяла стопку, перелистала, почти не читая. Посмотрела и кивнула. Справку из школы поднесла к глазам, прочитала внимательно оценки за восьмой класс и проверила печать.

– Четыре по математике, четыре по физике, тройка по русскому. Литература четыре. Поведение примерное.

– Так и есть.

– Тройка по русскому это не блестяще. – Она посмотрела поверх очков. – На диктанте у вас будут полтораста слов с запятыми и причастными оборотами. Если завалите диктант, никакая тройка вам не поможет, у нас в этом году принимаем только тех, кто пишет без грубых ошибок. Вы это понимаете?

– Хорошо.

– Слесарь-инструментальщик это вам не сапожник. – Она положила справку на стол и машинально выровняла угол. – Тут надо уметь читать чертежи, составлять технологическую карту, считать в уме плюс-минус сотую миллиметра. Надо быть грамотным. Не то что иные приходят, расписаться не могут, вместо подписи ставят крестик в анкете. Один вон такой в прошлом году поступил, через месяц учебы забыл как правильно склонять слово «инструмент». Зато у него папа в райкоме. – Она криво усмехнулась. – Великие специалисты подрастают.

Медсправку Нина Георгиевна изучала дольше. Поднесла к свету окна, прочитала, перевернула и посмотрела печать.

– Анна Ивановна Петрова, фельдшер Покровского медпункта. – Она положила бумагу. – К обучению годен. Хорошо. А вот тут, – она ткнула пальцем в нижнюю строчку, – что это значит «легочные заболевания в анамнезе отсутствуют»? Это правда? Громов, я не из любопытства спрашиваю. У нас в мастерской абразивная пыль, в литейке формовочная смесь, в курилке я уж не говорю. Если у вас слабые легкие, через год кашлять будете на всю общагу, а через два обходной лист в руки и до свидания. Я не запугиваю, а предупреждаю сразу.

– Я совершенно здоров.

Она испытующе посмотрела на меня. На лицо, белую рубашку, руки на коленях. Под рубашкой горчичник въелся в кожу, начало жечь по-настоящему, но руки лежали ровно.

– Здоров, значит. – Нина Георгиевна сняла очки, протерла стекла платочком из кармана и надела обратно. – Ну, дай Бог. Ваша Анна Ивановна, я ее не знаю, но если она написала, значит, за подпись отвечает. Это уже не моя забота.

Она перешла к фотографиям. Развернула кулек, выложила на стол серо-матовые карточки, с белой каемкой по краю.

На фото везде я, в той же белой рубашке без пиджака, волосы зачесаны назад, лицо ровное, без улыбки. Фотограф в ателье на Советской поворачивал мне голову на полсантиметра вправо, потом также влево, сказал «сидите ровно» и нажал грушу.

– Фотографии хорошие. Серьезный молодой человек на фотографиях. – Нина Георгиевна хмыкнула. – Если б вы у меня в группе такой серьезный сидели на уроке, я бы вам отдельную грамоту выписала. У меня там сидят такие физиономии, что от одного взгляда мел на доске крошится.

Согласие матери она прочитала молча, дважды. Подпись внизу, аккуратная: «Громова Н. М.», и дата.

– Мать, значит, в курсе. Это хорошо, что в курсе. У меня в позапрошлом году один такой ходил, поступил, два месяца учился, потом мать приехала из района, оказалось, она думала, что парень в школе. Скандал был на весь техникум. – Она сложила все обратно в стопку, выровняла. – Вы, Громов, не такой, как я вижу. Вы серьезный.

– Стараюсь.

– Стараться мало, надо делать. – Она открыла журнал и провела пальцем по строкам. – Так. Записываю вас на собеседование к Ивану Тимофеевичу на двадцать четвертое, среда, в одиннадцать утра. Документы оставьте, я их положу в личное дело. Диктант двадцать четвертого в девять, в кабинете русского языка, второй этаж, направо. Математика двадцать пятого в девять сорок, в том же кабинете.

– Понял.

– Что там по секции спрашивали в прошлый раз? – Она посмотрела поверх очков. – Не передумали?

– Не передумал.

– Крюков на месте сегодня? – Она задумалась на секунду. – Сегодня пятница, после обеда у него секция в зале. Зал во дворе, отдельное здание, за мастерской. Если хотите, зайдите и познакомьтесь. Только скажите, что от меня.

– Хорошо спасибо.

– И последнее. – Она закрыла журнал и положила ладони на обложку. – Я вам в прошлый раз говорила, у нас в субботу двое наших на стадион «Труд» едут. От Крюкова. Многоборье ГТО.

– Да, помню.

– Вы по чьей заявке идете? От «Урожая»?

– От «Зари». Через нашего бригадира.

– А, колхозная заявка. Понятно. – Нина Георгиевна кивнула. – Ну, удачи. Я Крюкову скажу, что вы будете. Пусть присмотрится. У нас тренеры на молодых смотрят, кого можно под крыло. Хорошему легкоатлету в «Трудовых резервах» дорога открыта, понимаете?

– Понимаю.

– Вот и хорошо. – Она встала, подошла к шкафу, открыла дверцу, достала картонную папку с надписью от руки «Личные дела абитуриентов 1971/72» и засунула мои документы внутрь. Вернулась за стол. – Все, Громов. Двадцать четвертого в девять.

– До свидания, Нина Георгиевна.

– До свидания. – Она уже смотрела в журнал, водила пальцем по фамилиям.

Я встал и аккуратно задвинул стул. Папку оставил на столе и вышел в коридор. Дверной замок щелкнул за спиной.

В коридоре стало шумнее. Из мастерской доносились удары, мерные, тяжелые, видимо, там рубили зубилом.

Где-то наверху, в учебном корпусе, прозвенел звонок, дребезжащий, длинный, как будильник у соседей. Сразу за ним раздался топот ног по лестнице, голоса, смех, чей-то возглас «Серый, иди ты на хрен!», обычный шум перемены.

Я прошел по коридору и вышел на улицу. На крыльце вдохнул осенний воздух. В трубе котельной по-прежнему дрожал жидкий бледный столб.

Голубь с козырька улетел. Под фанерным щитом с расписанием стоял прислоненный велосипед «Урал», без замка, с коричневой кожаной сумкой на багажнике.

Глава 23
Квартира дяди Толи

Пушкинская улица, дом семь, второй подъезд, третий этаж. Кирпичная пятиэтажка постройки начала шестидесятых, штукатурка по фасаду обвалилась полосами вдоль водосточных труб, под окнами первого этажа осталась серая разводка от копоти и осадков. Подъездная дверь облицована деревянной планкой, с железной ручкой, с черным шариком на конце, отполированным сотней ладоней до синего блеска.

Я нажал на пуговку звонка. Внутри квартиры раздался дребезжащий двойной перелив, это старый звонок «Ласточка», такие ставили в начале шестидесятых, из черного карболита, с кругляшом сетки динамика. За дверью прошлепали тапочки, щелкнул замок, потом второй, внутренней задвижки и дверь открылась.

– Лешка! Ну, заходи, заходи, племянник, не стой на пороге, на пороге только дурак стоит, а умный сразу за стол садится. Ты же умный, я тебя по матери знаю, у нас в роду дураков отродясь не водилось, разве что двоюродный по отцовской линии Веня, и тот водку с вином мешать перестал в сорок лет, поумнел.

Дядя Толя, вернее Анатолий Ильич Громов, родной брат покойного отца, шофер на сердобском маслозаводе, пятьдесят два года, разведенный. Живет один с шестьдесят восьмого года, с тех пор как тетя Маша ушла к мастеру с трикотажки.

Низкорослый, плотный, лысина с венчиком седеющих волос, нос картошкой, на правой щеке родинка с тремя волосками. В синих трикотажных штанах с белой лампасой, в майке-алкоголичке и в клетчатых тапочках на босу ногу, тапочки такие, что задники продавлены до полного исчезновения.

– Проходи, разувайся, тапки вон там, в углу, гостевые, синие, не перепутай, я в них сам не лезу, мне жмут. Куртку на крючок, пиджак тоже снимай, я смотрю, ты в нем парадный какой-то, как с похорон.

– Я в ПТУ был.

– ПТУ так с ПТУ, оно и видно, что не с танцев. – Дядя Толя забрал у меня пальто, повесил на гвоздь, прибитый прямо в косяк. Вешалка у него отвалилась уже давно, как рассказывала мать, и так и не вернулась обратно. – Ну, дай я на тебя гляну. Худой, как глиста в обмороке. Мать тебя что, не кормит? Или ты сам не ешь? Ты, парень, в твоем возрасте должен быть как боровок в сентябре, а не как селедка в постном масле.

– Конечно кормит.

– «Кормит». – Дядя Толя передразнил, но беззлобно. – Кормит-то кормит, картошка с молоком да молоко с картошкой, я знаю эту вашу деревенскую диету, у меня самого мать так кормила, я до армии в дверной проем боком проходил. Армия выправила. – Он ткнул пальцем мне в живот. – Ребра как у концертного пианино. Ну ничего, я тебе сейчас борщ налью, ты его в три захода съешь, а на четвертом запросишь добавки, спорим?

Двухкомнатная хрущевка, тридцать восемь квадратов на круг. Прихожая в полтора метра, узкая, темная, с обувной полочкой из четырех ярусов и зеркалом в облупившейся раме.

С потолка свисала желтая, шестидесятиваттная лампочка без абажура. На стене календарь с кораблем «Слава» и надписью «Главпочтамт, Москва, 1971», с отрывными листочками, сегодняшняя дата обведена в кружочек красным карандашом.

Из прихожей налево спальня, направо кухня, прямо туалет с дверью без задвижки, изнутри прибита проволочка с крючком. Стены оклеены обоями в мелкий розовый цветочек, кое-где вспученными от сырости, в углу у потолка темное пятно, протекало с пятого этажа три года назад, так и не закрасили.

Дядя Толя завел меня на кухню. Площадь шесть квадратов, белая газовая плита «Лысьва» о четырех конфорках с выщербленной эмалью, у духовки сорван хромированный значок завода.

Над плитой самодельная вытяжка, из жестяного короба, выведена в форточку трубой, обмотанной тряпьем для герметичности. У стены большой и белый холодильник «Саратов», с ручкой-рычагом, ровно гудящий.

На крышке лежала пачка соли, головка чеснока на блюдце и разлинованный листок с записями расходов: «хлеб 40 коп., молоко 28, масло сливочное 1 ₽ 80, сыр плавленый 22 коп., итого…», дальше затерто карандашом и пересчитано заново.

На плите стояла кастрюля, большая, эмалированная, синяя с белым горохом, на пять литров. От нее шел пар и тот самый аромат, мясной, наваристый, с лавровым листом, с черным перцем горошком, с кислинкой томата и сладостью свежей капусты.

Запах стоял такой, что у меня под скулами сразу заломило, в горле собралась слюна, и желудок сжался коротким тяжелым спазмом, как у голодной собаки при виде кости.

– Чуешь? – Дядя Толя поднял крышку, повернулся ко мне с поварешкой в руке, как генерал с шашкой. – Это, Леха, не борщ. Это произведение искусства. Я его варю с шести утра, мясо на косточке томил в кипятке два часа, потом картошку, потом капусту в конце, чтоб не разварилась в кашу, как у некоторых. Свеклу обжарил отдельно с морковью и луком на сковороде, на подсолнечном, у тебя в Громовке такого подсолнечного нет, не обижайся, у вас все на сале. А сало для борща это уже не борщ, а похлебка. Запомни на будущее, борщ это свекла, а свекла без зажарки мертвая, как комсомолец в шесть утра.

– Понял.

– «Понял». – Он опять передразнил меня. – Ничего ты не понял, у тебя на лбу написано, что ты сейчас сядешь и съешь все, что я наложу, не разбираясь, мясо там или гвоздь от подковы. Ну и правильно, голод не тетка, пирожка не подаст. Садись.

Кухонный стол стоял у окна, накрытый клеенкой в красно-белую клетку, по краям клеенка обтрепалась и провисла. На столе стеклянная солонка с алюминиевой крышкой и дырочками, перечница в комплекте, графин с водой из-под крана, граненый стакан, рядом второй такой же, чистый, перевернутый на блюдце.

У окна на подоконнике стоял радиоприемник «Спидола», VEF, включенный, едва слышный, передавали последние известия, диктор говорил ровным, поставленным баритоном: «…ввод в строй второй очереди Камского автозавода идет с опережением графика…»

Я сел на фанерный табурет, с круглой сидушкой и ножками из железных трубок, выкрашенных в коричневый, сидушка обтянута клеенкой с трещинами. Дядя Толя налил полную тарелку, до краев, до самой кромки и поставил передо мной.

Положил в борщ ложку белой, густой сметаны из стеклянной баночки, и она медленно пошла кругами по красному. Рядом поставил тарелку поменьше с черным хлебом, нарезанным толстыми ломтями, с крупной солью прямо на корку.

– Ешь. Сметанку размешай, не жди, пока сама расплывется, она у меня настоящая, рыночная, у тетки Зины беру каждую субботу, та с фермы прямо ведерком приносит. Не магазинная, в магазинной молока больше, чем сметаны.

Сел напротив. Налил и себе, только поменьше. Достал из шкафчика начатую буханку «Дарницкого», отломил руками, без ножа и положил рядом с тарелкой.

Я взял ложку. Алюминиевая, с цифрами на ручке: «1959». Зачерпнул, поднес ко рту.

Борщ обжег губы, я отдернул, подул и попробовал снова. Вкус плотный, мясной, насыщенный, такой, какой я последний раз чувствовал, видимо, еще в прошлой жизни в двадцать первом году перед сборами в Бельмекене, когда повариха в столовой жалела заезжих и наливала с верхом. После двух месяцев каши с молоком и постных щей с одной редкой картошиной это было как нырнуть из колодца в океан.

– Ну как? – Дядя Толя смотрел поверх своей ложки.

– Хороший борщ.

– «Хороший». Скажи еще, терпимый. Ты не стесняйся, ты говори как есть, гениальный. Я не зазнаюсь, я в гении и сам себя записал давно. – Он отхлебнул, прожевал, продолжил, не закрывая рта во время жевания, по привычке одинокого мужика, которого давно некому одергивать. – Я ж раньше повара хотел учиться, в военно-морском, на флоте служил, на «Молотовске». Меня кок старший, дядя Сема из Одессы, он в пятидесятом еще на «Чапаеве» коком был, выделил среди остальных. «Толик, говорит, у тебя нюх есть. Ты, говорит, простую кашу варишь, а пахнет рестораном». Он одессит, привирал, конечно, но что-то ж было. А я после флота на маслозавод пошел, шофером. Баранку крутить, это, конечно, не борщ варить, но я за рулем тоже философствовал. Кручу руль и сочиняю, чего бы вечером пожрать. Иногда такие комбинации в голове сложатся, что хоть в книгу записывай.

– Так и надо было делать.

– Ага еще чего! – Он хохотнул и ткнул ложкой в воздух. – Я и записывал в молодости, тетрадка где-то в шкафу валяется. Только толку, я ж не Похлебкин. Похлебкина читал? Не читал. Молодой еще. Похлебкин это, племяш, философ кулинарии, ученый человек. У меня его книжка была, «Тайны хорошей кухни», семидесятый год, дала почитать соседка тетка Нина с пятого этажа, я три раза перечитал, потом она у меня обратно забрала, она такая, даст и обратно требует, как государство ссуду.

Я ел молча. Ложка ходила быстро, без передышек, я знал это, когда тело просит белка, оно глотает пищу само, без участия сознания. Бок при наклоне над тарелкой ныл, но тупо, привычно, на тройку из десяти.

– Я смотрю, ты молчишь, – сказал дядя Толя через минуту. – Это правильно. Когда ешь хорошее, то лучше молчи. Когда ешь плохое, молчи и плачь. Мать у тебя как? Здорова?

– Здорова.

– Передавай поклон. Нинка молодец, она у вас одна за двоих тянет, с тех самых пор как Серега помер. Светлая ему память. – Он перекрестился по-простому, двумя пальцами, не поднимая руки выше груди. – Я ему говорил, не лезь под этот трактор без подпорки. Не послушал. Шею себе и сломал, царство небесное. Был бы жив, и ты бы сейчас в ПТУ не парился, и Нинка бы не сохла на колхозной зарплате, и я б к вам почаще ездил, у меня тут от одиночества скоро самовар запоет.

– Угу.

– «Угу». Ты, я смотрю, разговорчивый, как партсобрание после доклада. – Он усмехнулся, налил мне еще полтарелки, я не успел отказаться. – Ладно, ешь. Молчун, он часто умнее болтуна, это я тебе как болтун со стажем говорю. У нас на маслозаводе экспедитор Михалыч, тот вообще двух слов в день не скажет, а как накладную сверит, у него ни разу не было ошибки. А я язык до колен распустил, и каждый месяц что-нибудь да перепутаю.

Я доел вторую тарелку. Хлеб закончился, дядя Толя отломил еще, без слов, не спрашивая. На дне второй тарелки осталась одна косточка, обглоданная подчистую. Я облизал ложку и положил рядом.

– Ну вот, – сказал дядя Толя удовлетворенно. – А ты говорил, что не голодный. Не говорил? А вот мне показалось, что говорил. Или это я сам с собой разговариваю, бывает у меня по пятницам. Чай будешь? У меня грузинский, правда, с веточками, второй сорт, но если заварить покрепче, то ничего, пить можно. Сахар колотый. Печенье «Юбилейное», свежее, в среду брал в гастрономе, очередь стояла как в мавзолей.

– Буду.

Чай он наливал из большого алюминиевого чайника, на дне которого скопилась накипь. Заварник фарфоровый, белый, с отбитым носиком, склеенным эпоксидкой, шов виднелся коричневой полосой.

В стакан опустил два куска колотого сахара, «два, а не три, я тебе зубы беречь буду, мне их Нинке потом вставлять» и подвинул блюдце с печеньем.

– Завтра у тебя что? – спросил он, отхлебнув. – Соревнования? Мать вчера говорила по телефону, я толком не понял, какие, где, во сколько. Связь у нас тут, только до соседнего этажа доходит, дальше шипит и пропадает.

– Стадион «Труд». К восьми утра. Многоборье ГТО.

– Многоборье. – Дядя Толя прищурился. – Это там же бегают, прыгают и стреляют? Я в армии ГТО сдавал в шестьдесят первом, на втором году, досдавался до серебряного значка. Три километра бежал, помню, как на пожар, лейтенант кричал «давай-давай», а я думал, помру и не доползу. А с гранатой у меня получалось хорошо, я в детстве камни кидал по воронам, у нас в Кузнецке за домом помойка была, ворон тьма. Натренировался. – Он помолчал. – Ты, племяш, серьезно ж готовился? Нинка говорила, ты с лета бегаешь.

– С июля.

– С июля. – Он посмотрел на меня, без улыбки впервые за вечер. – Это, между прочим, два месяца с гаком. За два месяца к серьезным соревнованиям не подготовишься, я хоть и не тренер, но, мать честная, понимаю. У тебя там завтра кто будет?

– ДЮСШ из Сердобска. Покровские. Из соседнего района. Двенадцать человек всего.

– ДЮСШ. – Он покачал головой. – ДЮСШ это, племяш, школа. Они тренируются круглый год, у них тренеры на ставках, форма казенная, у них шиповки, может, есть, не сомневайся. Ты с ними не соревнуйся, ты сам с собой соревнуйся. Понимаешь? Ты сам себе главный соперник, остальные просто фон. Это не я придумал, это я в журнале «Физкультура и спорт» читал, у меня подписка с шестьдесят восьмого года, я в туалете каждый номер от корки до корки прочитываю. – Он усмехнулся. – Ну, я, конечно, чушь несу, я же не спортсмен, я шофер. Но что-то в этом есть, мне кажется. Ты не слушай меня. Или слушай. Сам решай.

– Конечно, слушаю.

– Ну, тогда добавлю еще. – Он подлил мне чая. – Спать ложись пораньше. У спортсменов сон это, говорят, половина результата. Я тебе на диване в зале постелил, простыни свежие, подушку взял у соседки, у меня нормальная только одна, та, на которой сам сплю. Будильник заведу на половину шестого, в шесть позавтракаешь, в полседьмого выйдешь, тут до стадиона минут двадцать пешком, через парк. Не заблудишься, я тебе нарисую на бумажке, я так делаю, когда жена моя бывшая, Машка, ко мне приезжала, я ей маршрут от вокзала рисовал. Она все равно блудила, ну, это другая история.

– Спасибо большое, дядя Толя.

– «Спасибо». – Он махнул рукой. – Свои люди, сочтемся. Ты мне родная кровь, племяш. Серегин сын. Я его старше на семь лет был, нянчил его, помню, он маленький меня за ухо хватал и не отпускал, орал «дядя-дядя», хотя я ему брат был. Ну и ты теперь, ты ж моего брата сын, а значит, мне ты тоже как сын. Только не мой, а Серегин, что одно и то же по большому счету.

Он встал и унес тарелки в эмалированную, желтоватую раковину, с двумя кранами, холодным и горячим. Только горячий не работал, обвязан тряпкой, чтоб не подкапывал.

Зашумела вода. Я остался сидеть, допивая чай.

В зале, комнате метров пятнадцати, с одним окном на улицу, стоял диван, продавленный посередине так, что подушки сходились в ложбину. Полированный шкаф с антресолями, на полке за стеклом подшивки «Крокодила», «За рулем» и «Огонька», стопки страниц переложены закладками.

Над диваном висел ковер шерстяной с зелеными ромбами на бордовом фоне, по углу ковра желтое пятно от электрочайника, видимо, опрокинули в незапамятные времена. У окна черно-белый телевизор «Рекорд», с кружевной салфеткой на крышке и слоником из чешского стекла на салфетке. Рядом рулон антенны, привязанный к гвоздю в стене, потому что сама антенна не ловила без дополнительной растяжки.

На подоконнике стояли три горшка с алоэ, толстые и мясистые, с подрезанными нижними листьями, дядя Толя, видимо, лечил себе порезы. Между горшками лежала полупустая пачка «Беломора», и пепельница из консервной банки от шпрот, с обгоревшими спичками.

Дядя Толя постелил на диван белую, полотняную простыню с штампом «маслозавод 47» в углу, вынес из спальни вторую подушку, накрытую наволочкой в полоску, и шерстяное, серое одеяло, в желтом пододеяльнике с прорезью посередине.

– Ну, ложись, племяш. Я в кухне посижу, газеты дочитаю, не буду тебе мешать. Ты, небось, вымотался, на тебе лица нет. Свет потушу в коридоре, не перепутаешь, выключатель за дверью слева, на уровне пояса, я его тебе в темноте нащупаю, если что. Кружка с водой на стуле, мало ли пить захочешь.

– Дядь Толь.

– Ау?

– Спасибо.

– Свои сочтемся, я ж сказал. – Он махнул рукой и ушел на кухню. Через минуту я услышал чирканье спички, потом запах «Беломора», потом тихое шуршание разворачиваемой газеты. Радиоприемник продолжал бубнить, теперь уже о соревнованиях по тяжелой атлетике в Лиме, голос диктора едва-едва пробивался сквозь стенку.

Я снял рубашку и повесил на спинку стула. Расстегнул брюки, аккуратно сложил по стрелке, мать ушила их ровно вчера, надо не помять.

Майку оставил на себе, поверх горчичника, который к этому часу присох к коже почти намертво. Лег.

Диван продавился подо мной. Пружины заскрипели.

Я лег на спину, затем перевернулся на левый бок, на правом лежать не получалось, сильно болело. Подложил руку под голову, поверх подушки.

С улицы доносились звуки, неторопливо проехала машина, потом застучали женские каблуки по асфальту, где-то во дворе залаяла собака и сразу затихла. На лестничной клетке хлопнула дверь, послышались шаги вниз.

Из-за стены, у соседей, едва слышно играл патефон, что-то совсем старое, кажется, Утесов, «У Черного моря», потом стих.

Я закрыл глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю