Текст книги "Пятиборецю Трилогия (СИ)"
Автор книги: Алим Тыналин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 49 страниц)
Пошли вместе к протокольному павильону, невысокому строению рядом с судейским столом стадиона, куда стекались официальные результаты со всех пяти дисциплин турнира для сведения в единую таблицу.
Внутри павильона, тесном помещении с длинным столом и несколькими стульями, уже сидел Северин Аркадьевич, разложив перед собой пачку протоколов, полученных от секретариата соревнований за все дни программы. Рядом с ним пристроился представитель делегации, молодой человек в очках, отвечавший за техническую сторону подачи документов в международную федерацию.
– Садитесь, – сказал Северин Аркадьевич, не поднимая взгляда от бумаг. – Сейчас сведем все воедино, время терпит, окончательный протокол федерация утвердит только вечером, но прикинуть можем уже сейчас.
Я сел на свободный стул рядом с Ледневым, глядя, как Северин Аркадьевич раскладывает протоколы по порядку дисциплин, стрельба, фехтование, плавание, конкур, бег, каждый листок со своим набором цифр, ожидающих перевода в единую систему зачетных очков международного пятиборья.
– Начнем по порядку видов, – сказал Северин Аркадьевич, доставая из планшета печатную таблицу нормативов, потрепанную по краям, с пометками карандашом на полях от многолетнего использования. – Норматив по каждой дисциплине дает тысячу очков, кроме конкура, там тысяча двести. Все, что сверх норматива, плюсуется, все, что ниже, вычитается по установленной шкале.
Разложил перед собой протокол конкура первым, тот самый лист с результатами этапа, что видели еще в Бромонте несколько дней назад.
– Конкур у тебя чистый, ноль штрафных очков, – сказал он, водя пальцем по таблице нормативов. – Это максимум за вид, тысяча двести очков ровно. У Печака четыре штрафных, минус небольшой процент от нормы, тысяча сто восемьдесят с небольшим. У Леднева восемь штрафных, тысяча сто сорок примерно.
Записал цифры карандашом на чистом листе, разлинованном заранее под пять граф по числу дисциплин.
– Дальше фехтование, – продолжил он, беря следующий протокол. – У тебя четыре победы из пяти в личном зачете в тот день, что помню по разговорам, это дает хороший показатель выше среднего норматива для группы. Печак и Леднев тоже сильны в этом виде, но у тебя показатель не хуже.
Вписал очередные цифры, сверяясь с формулой перевода побед в очки, зависящей от общего числа участников турнира и распределения побед среди них.
– Стрельба, – Северин Аркадьевич взял третий протокол, тот самый, с суммой сто девяносто три очка, показанной в олимпийском тире два дня назад. – Здесь у тебя серьезный плюс над нормативом, третий результат всего турнира. Печак стрелял ровно, сто девяносто шесть, чуть выше твоего, Леднев слабее обычного, сто восемьдесят один, после вчерашнего дня оно и понятно.
Леднев, сидевший напротив, молча слушал подсчет, не перебивая, только изредка кивал, подтверждая цифры, которые помнил сам.
– Плавание, – Северин Аркадьевич взял четвертый протокол, разворачивая его на столе. – Тут у Громова лучший результат из всей группы претендентов на медали, обошел американца на финише, время существенно выше норматива. Печак плавал средне, чуть ниже нормы, Леднев тоже не блистал в воде в этот день.
Цифры ложились на бумагу одна за другой, аккуратным, убористым почерком, столбец за столбцом, пять граф заполнялись постепенно, как заполняется бланк, которому предстоит решить исход многодневной борьбы.
– И последнее, бег, – сказал Северин Аркадьевич, беря пятый, только что полученный протокол. – Громов третий в забеге, время хорошее, выше личного норматива, дополнительные очки за превышение стандарта.
Сложил столбец цифр, придерживая линейку под последней строкой, дважды провел карандашом по сумме, будто проверяя себя.
– Печак в беге тоже показал себя не не лучшим образом, – заметил он, сверяясь с протоколом польского спортсмена. – Время ниже обычного для него, минус очки от норматива, не критично, но заметно на фоне остальных четырех видов.
Отложил карандаш, взял чистый лист, начал сводить итоговые суммы по всем пяти дисциплинам разом, столбец за столбцом, повторяя вычисления дважды, как делал всегда перед тем, как объявить результат вслух.
Молчание в протокольной затянулось на добрые пять минут, только скрип карандаша по бумаге да редкое шуршание страниц протоколов нарушали тишину. Леднев сидел неподвижно, глядя на руки Северина Аркадьевича, водившие карандашом по колонкам цифр.
Наконец Северин Аркадьевич отложил карандаш, снял очки, протер стекла краем рубашки, снова надел, будто хотел удостовериться, что цифры на бумаге не изменятся от повторного взгляда.
– По сумме пяти видов, – сказал он медленно, с той особой интонацией, с какой произносят слова, значение которых еще не до конца улеглось в собственной голове, – первое место у тебя, Громов. Небольшой отрыв от Печака, меньше двадцати очков, но отрыв есть.
Леднев за столом замер, глядя то на цифры, то на меня, не произнося ни слова.
– Пересчитайте, – сказал он наконец, тихо, не с недоверием, а с той осторожностью, с какой просят повторить хорошую новость, боясь, что она окажется ошибкой.
Северин Аркадьевич пересчитал заново, медленно, вслух, называя каждую цифру по отдельности, складывая их в столбик под пристальными взглядами всех сидящих в тесной протокольной комнате.
Сумма сошлась все также.
Официальное подтверждение пришло только к вечеру, когда представитель делегации вернулся из главного секретариата соревнований с подписанным протоколом международной федерации, скрепленным печатью и подписями трех судей технической коллегии.
К этому времени весть уже разошлась по олимпийской деревне неофициальными путями, через тренеров других сборных, через журналистов, столпившихся у выхода из протокольного павильона в ожидании официального заявления, через самих участников турнира, обменивающихся новостями между собой в коридорах и на дорожках комплекса.
Тишин встретил представителя делегации у входа в жилой корпус, взял протокол, пробежал глазами по итоговой странице, где стояли фамилии первой тройки личного зачета турнира по современному пятиборью.
– Официальный результат, – сказал он, протягивая лист. – Подписано, утверждено, обжалованию не подлежит. Первое место, олимпийское золото личного зачета.
Я взял протокол в руки, прочитал собственную фамилию в верхней строке итоговой таблицы, набранную типографским шрифтом на двух языках, английском и французском, с указанием страны и суммы очков напротив.
Леднев стоял рядом, молчал минуту, потом протянул руку, пожал крепко, без прежней сдержанности.
– Вот тебе и результат, – Леднев кивнул на протокол в моих руках. – Заслуженный, ничего в нем случайного нет, три дня на чужой лошади, стрельба лучше олимпийского чемпиона, бег на характере после тяжелого дня. Я рад за тебя, честно скажу, хоть сам о золоте мечтал.
Церемонию награждения назначили на следующий день, отдельным блоком в программе Игр, вместе с награждением по другим завершившимся к тому моменту дисциплинам. Вечером в комнате достал тетрадь, ту самую, пятую по счету, открыл на чистой странице.
Записал дату, двадцать второе июля тысяча девятьсот семьдесят шестого года, и коротко, без лишних слов, теми же скупыми фразами, какими заполнял каждую страницу этой тетради последние пять лет: «Бег. Третий в забеге. По сумме пяти видов первое место. Олимпийское золото. Личное первенство».
Закрыл тетрадь, подержал в руках несколько секунд, глядя на потрепанную уже обложку, исписанную датами и цифрами почти на всех двухстах страницах, начиная с той самой пробежки по пыльной дорожке возле деревни, что теперь казалась отделенной от сегодняшнего дня не пятью годами, а какой‑то совсем другой, прежней жизнью.
За окном номера олимпийской деревни сгущались вечерние сумерки, где‑то на территории комплекса звучала музыка, доносившаяся из динамиков, установленных на площади между корпусами, а вдалеке, за крышами соседних зданий, продолжал светиться прожекторами олимпийский стадион.
Церемонию награждения по пятиборью назначили на двадцать третье июля, в комплексе рядом с главным стадионом, куда организаторы свозили всех медалистов завершившихся к тому дню дисциплин для короткой, но обязательной протокольной процедуры.
Утром за формой пришел представитель делегации, принес отглаженный парадный костюм, тот же, что надевали в день открытия Игр, синий, с гербом на груди, и отдельно подал маленькую коробочку с олимпийской эмблемой, куда предстояло позже уложить награду.
Пьедестал стоял на открытой площадке перед трибунами, три ступени разной высоты, задрапированные материей с олимпийской символикой, пять переплетенных колец, повторенные на флагштоках позади, где уже закрепили три пустых троса, ожидавших флагов победителей.
К назначенному часу площадку заполнили зрители, не в таком количестве, как на церемонии открытия, но достаточно плотно, чтобы задние ряды трибун стояли, вытягивая шеи, разглядывая происходящее внизу.
Судейская коллегия турнира выстроила призеров у подножия пьедестала по порядку занятых мест. Печак, серебряный призер, встал справа, невысокий, коренастый поляк, чье лицо за все дни турнира привыкли видеть на верхних строчках протоколов, теперь смотрел прямо перед собой с выражением сдержанного, профессионального спокойствия.
Слева, на месте бронзового призера, встал венгр Ковач, тот самый соперник по вчерашнему финишу, кивнувший коротко, без слов, когда взгляды на секунду встретились у подножия ступеней.
Представитель судейской коллегии, мужчина в строгом костюме с олимпийской аккредитацией на груди, вышел вперед с плоским футляром в руках, откуда матово блеснули три медали, разложенные на бархатной подложке.
– На верхнюю ступень, – произнес распорядитель церемонии по‑английски, и переводчица, стоявшая чуть поодаль, повторила фразу по‑русски для верности.
Поднялся на верхнюю ступень пьедестала, чувствуя под ногами непривычную твердость деревянного помоста, слыша, как стихает постепенно гул трибун, готовящихся к моменту награждения.
Судья возложил медаль через голову, тяжелую, холодную поначалу. На ленте, поддерживающей награду, тускло отсвечивал профиль богини победы с пальмовой ветвью, отчеканенный на лицевой стороне медали.
Флагшток позади дрогнул, вверх поползли одновременно три флага, в центре, на самой высокой мачте, красное полотнище с серпом и молотом, по бокам, чуть ниже, польский и венгерский флаги, соответственно занятым местам.
Оркестр на площадке заиграл первые такты государственного гимна Советского Союза. Я на верхней ступени невольно выпрямился еще больше, глядя, как медленно поднимается алое полотнище на фоне ясного монреальского неба. Слушая знакомую с детства мелодию, теперь звучавшую не из репродуктора на деревенском столбе, а вживую, в исполнении настоящего оркестра, для меня одного из всей многотысячной трибуны.
Гимн закончился, зрители зааплодировали. Печак и Ковач протянули руки для поздравления, каждый по очереди, крепким, коротким пожатием, каким поздравляют равного противника после честной, до конца проведенной борьбы.
Фотографы у подножия пьедестала защелкали затворами камер, ловя момент. Вспышки били с разных сторон, отражаясь от медали на груди, от золотистой поверхности, которую предстояло теперь везти домой, в Пензу. А оттуда, пусть на короткий срок, но обязательно, в деревню Громовку, откуда пять лет назад начинался весь этот долгий, расписанный по дням в пяти толстых тетрадях путь.
Отлет из Монреаля назначили на двадцать девятое июля, за три дня до закрытия Игр, когда все дисциплины пятиборья уже завершились, а личное присутствие делегации на церемонии закрытия не требовалось по регламенту.
Прощание с Ледневым вышло коротким, без лишних слов. Мы стояли у автобуса, увозившего часть советской делегации в аэропорт. Среди чемоданов, сумок с формой, коробок с сувенирами, которыми успели обменяться за время Игр с представителями других сборных.
– В следующий раз на союзных сборах увидимся, – сказал Леднев, пожимая руку. – Готовься, теперь с тебя спрос будет другой, чемпион не резервист. Тишин уже, поди, план на осень пишет, зная его характер.
– Спасибо за все эти дни. Без тебя на конкуре я бы с чужим конем не так быстро сладил.
– Сладил бы, – Леднев усмехнулся, забрасывая сумку на плечо. – Просто быстрее вышло, когда рядом было кому подсказать. Ладно, бывай.
Тишин у трапа самолета в Шереметьево, куда рейс приземлился поздним вечером тридцатого июля, держался все так же ровно, без внешних проявлений радости. Хотя по коротким, отрывистым фразам, какими он в последние дни отвечал журналистам на сборе, чувствовалось нечто похожее на удовлетворение проделанной за месяцы работой.
В зале прилета для встречи спортивной делегации выделили отдельную зону, отгороженную от общего потока пассажиров. Там уже толпились представители Спорткомитета СССР, несколько журналистов центральных изданий с блокнотами наготове, фотограф с тяжелым аппаратом на треноге, установленным заранее у выхода.
Вспышки фотоаппаратов ударили мне в лицо сразу за таможенным контролем, ослепляя на мгновение после полутемного салона самолета. Представитель Спорткомитета, невысокий мужчина в строгом костюме, шагнул вперед первым, пожал руку, произнес несколько дежурных фраз о гордости советского спорта, которые тут же застрочил в блокнот один из журналистов.
– Товарищ Громов, для наших читателей, – обратился другой журналист, помоложе, протягивая микрофон диктофона. – Расскажите коротко, откуда вы родом, как пришли в большой спорт?
– Пензенская область, деревня Громовка, – ответил я, чувствуя усталость долгого перелета, тяжелившую веки и плечи. – Учился в ПТУ номер двенадцать в Сердобске, слесарь‑инструментальщик третьего разряда. В спорт пришел через ДОСААФ, потом ДЮСШ облспорткомитета.
Журналист записал ответ, кивнул с явным одобрением, будто именно такой скромной, простой биографии и ожидал от героя репортажа для завтрашнего номера газеты.
До Пензы я добирался поездом на следующий день, отдельным купе, выделенным облспорткомитетом для чемпиона и сопровождающего его представителя комитета. За окном мелькали подмосковные поля, луга Рязанщины, затем уже родные пензенские перелески, начавшие желтеть по краям, как желтеют они каждый год к исходу июля.
На пензенском вокзале меня встречали немногочисленной группой. Ковригин, Лев Борисович, Харченко, приехавший специально с занятий в тире «Динамо», не переодевшись, в том же свитере, в каком проводил тренировки со своими учениками.
– Ну, чемпион, – Ковригин обнял крепко, без обычной шутливости в голосе, хотя по глазам было видно, что удерживает эмоции с трудом. – Дошли до дела. Виктор Семенович гордился бы, я в этом не сомневаюсь ни секунды.
Лев Борисович пожал руку молча, задержал ладонь чуть дольше обычного, глядя прямо, без слов.
Харченко, подойдя последним, только кивнул, коротко, по‑стариковски, сказал одну фразу, ту самую, какую произносил обычно после особенно удачной серии в тире:
– Тренажер тот деревянный, что я тебе давал, цел еще?
– Цел. В тумбочке общежития остался.
– Вот и хорошо. Пригодится, когда пистолетную программу дальше двигать будем.
В Пензе я задержался всего на день, дав короткое интервью областной газете и отчитавшись перед облспорткомитетом о результатах поездки. На следующее утро сел в машину, выделенную комитетом, для поездки в Громовку. Я туда не наведывался уже давно, с тех самых пор, как жизнь окончательно перетекла в общежития, тренировочные базы и стадионы других городов.
Дорога до Громовки заняла около двух часов. Сначала по асфальтовому шоссе, потом по грунтовой колее, знакомой с детства, петлявшей между полями. В конце июля уже начиналась уборочная страда, комбайны ходили по дальним участкам, поднимая за собой шлейфы пыли и половы.
Машина, старенький комитетский «Москвич», остановилась у околицы. Дальше водитель ехать не решился, помня, видно, о состоянии деревенской дороги в сухую погоду, превратившейся в глубокие колеи от тракторных колес.
Дальше я пошел пешком, неся небольшую сумку с личными вещами через плечо, узнавая и не узнавая одновременно знакомую с детства улицу. Правление колхоза стояло на прежнем месте. Все с тем же выцветшим красным полотнищем над входом, магазин‑сельпо с тем же расписанием на картонке у железной двери.
У колодца стояли несколько женщин с ведрами, разговор их стих на полуслове, когда узнали идущего по дороге. Кто‑то тихо ахнул, кто‑то заспешил дальше по своим делам, явно намереваясь первой разнести весть по деревне о том, что Громов вернулся.
Наш дом стоял в конце улицы. Все та же изба, все тот же покосившийся забор с калиткой, чуть обновленной за прошедшие годы свежей доской взамен прежней, прогнившей.
Мать стояла у калитки. Видно, кто‑то уже успел ее предупредить.
Может быть, из тех кумушек, что меня увидели. А может, просто вышла по обычному хозяйственному делу и увидела идущего по дороге сына.
Нина Петровна стояла неподвижно, держа в руках полотенце, которым, судя по влажным пятнам на ткани, только что вытирала посуду. На улице стояла полуденная тишина, репродуктор на столбе молчал, замерев между передачами, как замирал каждый день в этот час.
Я подошел ближе, остановился в двух шагах от калитки. Мать смотрела на меня долгим, внимательным взглядом, каким смотрят на что‑то, что нужно вобрать в себя целиком, не упустив ни одной детали за месяцы разлуки.
– Приехал наконец, – сказала она просто, без лишних слов, будто я вернулся не с другого континента, увенчанный олимпийским золотом, а с обычной районной тренировки, задержавшись на день дольше обычного.
– Приехал, мам.
Она кивнула, повернулась, пошла к дому, не сказав больше ничего. Только у самого крыльца обернулась на секунду, убедиться, что я иду следом.
В доме пахло так же как всегда, дровяной печью, свежим хлебом, сухими травами, связками которых были увешаны стены сеней. На столе, будто мать заранее знала точный час моего прихода, стояла тарелка со щами, дымящимися легким паром, рядом краюха хлеба на деревянной доске.
Я сел за стол на свое прежнее место, у окна, откуда виднелся огород, поля за ним, лесополосу вдалеке, тот самый пейзаж, что не изменился ни на метр за все эти годы. Пока сам я проходил путь от четырнадцатилетнего мальчишки, впервые заплывшего саженками через Хопер, до олимпийского чемпиона, вернувшегося теперь в этот дом с золотой медалью, лежавшей в глубине дорожной сумки, брошенной у входа.
Мать села напротив, как садилась всегда, не расспрашивая ни о чем сразу, давая время просто побыть дома. За одним столом, в одной комнате, прежде чем начнутся все положенные разговоры, расспросы соседей, официальные визиты из района и области.
Я взял ложку, зачерпнул щей, попробовал. Вкус, знакомый с детства, кислых щей на разваренной картошке, с мясом и сметаной, каким мать кормила каждый раз долгие годы до отъезда в город.
За окном все также стояла тишина деревенского полудня. Только где‑то вдалеке гудел трактор, да редкая курица квохтала за забором.
Весь долгий путь от той самой июльской пробежки по росистой траве пять лет назад до сегодняшнего обеда в родном доме улегся вдруг в это простое, тихое, ничем не примечательное действие – есть щи за материнским столом.


























