Текст книги "Сказки"
Автор книги: Александр Дюма
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)
Annotation
Сборник
ЗАЯЦ МОЕГО ДЕДА
ПРЕДИСЛОВИЕ В ВИДЕ РАЗГОВОРА С ЧИТАТЕЛЯМИ
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
РУСАЛОЧКА
I
II
III
IV
Кегельный король
ТОКАРЬ ГОТЛИБ
КАК ГОТЛИБ БЫЛ ПРОВОЗГЛАШЕН КЕГЕЛЬНЫМ КОРОЛЕМ, НО НЕ НАШЕЛ НИКОГО, КТО ХОТЕЛ БЫ ИГРАТЬ С НИМ
КАК ГОТЛИБ ОКАЗАЛСЯ НА ГРАНИ ВЕЧНОГО ПРОКЛЯТИЯ
КАК ГОТЛИБ ВСТРЕТИЛ УГОЛЬЩИКА,
ЮНОСТЬ ПЬЕРО
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
ПЬЕР И ЕГО ГУСЫНЯ
БЕЛОСНЕЖКА
ВОЛШЕБНЫЙ СВИСТОК
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ МОГ ПЛАКАТЬ
ГОРДЯЧКА ТИНИ
Сборник
ПРЕДИСЛОВИЕ
ОЛОВЯННЫЙ СОЛДАТИК И БУМАЖНАЯ ТАНЦОВЩИЦА
МАЛЕНЬКИЙ ЖАН И БОЛЬШОЙ ЖАН
I
II
III
IV
КОРОЛЬ КРОТОВ И ЕГО дочь
I
СНЕЖНАЯ КОРОЛЕВА
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
ДВА БРАТА
I
III
IV
ХРАБРЫЙ ПОРТНЯЖКА
I
II
ГИГАНТСКИЕ РУКИ
КОЗА, ПОРТНОЙ И ТРОЕ ЕГО СЫНОВЕЙ
I
II
III
IV
V
СВЯТОЙ НЕПОМУК и САПОЖНИК
Сказки разных лет
МЕДОВАЯ КАША ГРАФИНИ БЕРТЫ
ПРЕДИСЛОВИЕ
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
СЕБЯЛЮБЕЦ
НИКОЛА-ФИЛОСОФ
ТЩЕСЛАВНЫЙ МЯЧИК И РАССУДИТЕЛЬНЫЙ ВОЛЧОК
ДУША, КОТОРОЙ ПРЕДСТОЯЛО РОДИТЬСЯ
История
ПРЕДИСЛОВИЕ, В КОТОРОМ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, КАК АВТОРА ЗАСТАВИЛИ РАССКАЗАТЬ ИСТОРИЮ ЩЕЛКУНЧИКА ИЗ НЮРНБЕРГА
КРЕСТНЫЙ ДРОССЕЛЬМЕЙЕР
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЕЛКА
ЧЕЛОВЕЧЕК В ДЕРЕВЯННОМ ПЛАЩЕ
ЧУДЕСА
БИТВА
БОЛЕЗНЬ
СКАЗКА ОБ ОРЕХЕ КРАКАТУК И ПРИНЦЕССЕ ПИРЛИПАТ
ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК
ПОБЕДА
КОРОЛЕВСТВО КУКОЛ
ПУТЕШЕСТВИЕ
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
КОММЕНТАРИИ
Сборник "Сказочник" ("L'Homme aux contes")
Сказки разных лет "Медовая каша графини Берты" ("La Bouillie de la comtesse Berthe")
"История Щелкунчика" ("Histoire d'un casse-noisette")
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
Сборник
«Папаша Жигонь>>
ЗАЯЦ МОЕГО ДЕДА
ПРЕДИСЛОВИЕ В ВИДЕ РАЗГОВОРА С ЧИТАТЕЛЯМИ
Дорогие читатели!
Если вы хоть сколько-нибудь интересовались моей литературной и частной жизнью, у меня нет нужды напоминать вам, что с 11 декабря 1851 года по 6 января 1854 года я жил в Брабанте, в Брюсселе.
Четыре тома "Консьянса Блаженного", шесть томов "Ашборнского пастора", пять томов "Исаака Лакедема", восемнадцать томов "Графини де Шарни", два тома "Катрин Блюм" и то ли двенадцать, то ли четырнадцать томов "Моих мемуаров" датированы этим временем.
Когда-нибудь моим биографам будет непросто разобраться и трудно понять, кто же те безымянные соавторы, что сочинили эти полсотни томов.
Ведь, как вы знаете, дорогие мои читатели, всем известно (и моим биографам, разумеется, тоже), что я не написал ни одного из тысячи двухсот моих томов.
Упокой, Господи, души моих биографов, как в своем бесконечном милосердии ты соблаговолишь упокоить мою!
Сегодня, дорогие мои читатели, я приношу на ваш суд свою новую повесть.
Подлинную дату написания сочинения, которое под несколько странным названием (хотя оно будет полностью оправдано) "Заяц моего деда" предстает перед вашими глазами, следует на самом деле отнести ко времени создания его бельгийских собратьев.
Но поскольку мне не хочется, чтобы истинный автор повести пребывал в такой же досадной неизвестности, в какой пребывают прочие, я в этой вступительной беседе расскажу вам, каким образом она появилась на свет, и, сохраняя за собой право на звание крестного отца, держащего ее над купелью гласности, познакомлю вас с ее настоящим отцом.
У него есть имя: г-н де Шервиль.
Господин де Ш е р в и л ь – это для вас, дорогие читатели, а для меня – просто Шервиль.
Время течет быстро и незаметно, особенно для меня, отправившегося в добровольную ссылку в славный город Брюссель. В большой гостиной на улице Ватерлоо, № 73, каждый вечер – или почти каждый вечер – собиралось несколько добрых друзей, искренних друзей, знакомых уже два десятка лет:
Виктор Гюго (по заслугам и почет), Шаррас, Эскирос, Ноэль Парфе, Этцель, Пеан, Шервиль.
На такого рода чисто парижские вечера приходили лишь немногие местные уроженцы; если не считать ученого Андре Ван Хассельта с супругой, замечательного Бурсона с супругой и моего старинного друга Поля Букье, мы оставались в кругу французов.
Правда, не опасайся я опорочить этих людей в глазах их соотечественников, я сказал бы, что Ван Хассельт – это космополит, Бурсон и его жена – настоящие французы, а Букье – не просто француз, но еще и парижанин.
Мы сидели так за чайным столом до часу, а то и до двух часов ночи, беседуя, болтая, смеясь, а порой и проливая слезы.
Я в это время, как правило, работал, но два-три раза за вечер обычно спускался со своего третьего этажа, чтобы вставить слово в общую беседу – подобно путнику, который, оказавшись на берегу реки, бросает ветку в поток.
И беседа уносила это слово, как поток уносит ветку.
Затем я вновь поднимался к себе и принимался за работу.
И вот в один из таких вечеров, пока я сидел и работал, был составлен заговор: друзья решили оторвать меня дней на пять от стола и взять с собой на охоту.
Наш друг Жуаньо написал нам из Сент-Юбер-ан-Люк-сембурга, что в этом году в арденнских лесах появилось великое множество зайцев, косуль и диких кабанов.
Вы ведь знаете, кто такой Жуаньо, не правда ли? Он бывший депутат, издававший во Франции и продолжающий издавать за границей сельскохозяйственную газету, лучшую из всех существующих.
В полученном письме содержалось два почти неодолимых соблазна: повидаться со старинным другом и пострелять в зайцев, косуль и кабанов.
Решение было принято Шервилем, полковником К. и Этцелем.
Этцель, не будучи охотником, обсудит с Жуаньо издание своего сборника, а остальные в это время учинят зайцам, косулям и кабанам Варфоломеевскую ночь.
Ну а я, решили они, волей-неволей приму участие в их затее.
Вот так и получилось, что однажды, спустившись как обычно к моим друзьям, я увидел на столе мое ружье системы Лефошё-Девим, мой ягдташ, а также целую кучу патронов четвертого номера, двойной нулёвки и с пулями.
Так что тут было немало всего на любой вкус.
– И что это за выставка? – поинтересовался я.
– Вы же сами видите, дружище: это ваше ружье, извлеченное из футляра, ваш ягдташ, извлеченный из шкафа, и ваши патроны, извлеченные из ягдташа.
– И для чего же все это предназначено?
– Ведь сегодня первое ноября.
– Вполне возможно.
– А послезавтра будет третье.
– Вполне вероятно.
– Так вот, третье ноября – это день святого Губерта. А это означает, что мы вас совращаем, что мы вас увозим и, хотите вы того или нет, заставляем охотиться.
Когда мне говорят об охоте, в моей душе вспыхивает некий всегда тлеющий там уголек.
До того как я был приговорен к каторжным литературным работам, охота была моим великим, моим главным и, признаюсь, едва ли не единственным развлечением.
По правде говоря, мне есть что вспомнить в жизни лишь о двух делах.
Охота – одно из них.
– Ах, черт побери! – воскликнул я. – То, что вы мне предлагаете, очень соблазнительно!
– Жуаньо написал нам об открытии охотничьего сезона, точнее, написал он не нам, а Этцелю. Этцель, разумеется, ему не ответил, так что мы нагрянем к нему неожиданно!
– Я был бы не против побывать у Жуаньо…
– Кто же вам мешает?
К друзьям я спустился с пером в руке.
И теперь я с грустью смотрел на этого творца добра и зла, которого наша цивилизация сотворила из стали, наверно предвидя, что им буду пользоваться я, если только не изобретут какой-нибудь другой материал: "/Ere peren-nius"[1] – как говорил Гораций.
– Увы! – отвечал я. – Отныне вот мое оружие; я охочусь за идеями, а эта дичь день ото дня становится все более редкой.
– Так бросьте же ваше перо за Халльские ворота и поедем с нами! Дело займет не больше трех дней: день – туда, день – обратно и день на охоту.
– Это очень соблазнительно!
– Решайтесь же! Решайтесь! – твердили все в один голос.
– Пожалуй, да, если до завтрашнего дня ничего не случится…
– А что по-вашему должно случиться?
– Не знаю; но несомненно одно: за время моего почти полуторалетнего пребывания в Брюсселе принц де Линь намеревался взять меня с собой на охоту в Белей, господа Лефевр намеревались взять меня на охоту в Турне, а Букье – на охоту в Остенде; я приобрел две лицензии на право носить оружие по тридцать франков каждая, что на пять франков дороже, чем во Франции. И что же?! Я не был ни в Остенде, ни в Турне, ни в Белее, и две мои лицензии ни разу мне не послужили…
– Почему же?
– А потому, что всякий раз происходило что-нибудь непредвиденное и мешало мне употребить мои лицензии и воспользоваться приглашениями на охоту.
– Ну, а если до завтрашнего дня никакой непредвиденный случай не произойдет?
– Тогда я отправляюсь с вами, и с большим удовольствием.
– Помолимся же святому Губерту, чтобы он избавил нас от непредвиденных случаев!
Это Шервилю пришла в голову мысль обратиться с мольбой к святому.
И вот, словно святой Губерт ждал лишь последнего слова обращенной к нему мольбы, чтобы явить свое могущество, стоило Шервилю произнести это последнее слово, как в дверь, выходящую на бульвар, вдруг позвонили.
– Ой-ой-ой, друзья мои! – воскликнул я. – Ведь сейчас как раз то время, когда приносят почту.
Жозеф пошел открывать дверь.
Жозеф – это мой слуга.
Слуга-бельгиец в полном смысле слова, то есть в каждом французе видящий своего естественного врага.
Вы ведь знаете пословицу солдата в походе и школяра в чужом огороде:
"С паршивой овцы хоть шерсти клок…"
Это было любимое изречение Жозефа.
Итак, он пошел открыть дверь.
– Жозеф, – обратился к нему Этцель, – если это письмо из Парижа, порвите его.
Через несколько минут Жозеф вернулся с большим конвертом в руке.
– Ну, – произнес Этцель, – о чем я вас просил?
– Это не письмо, сударь, – ответил Жозеф, – это телеграмма.
– Ах, Боже мой! – вырвалось у меня. – Тем хуже!
– Ну все, пропала наша охота! – отозвался Шервиль.
– Дорогие друзья, вскрывайте сами конверт и решайте мою участь.
Жозеф передал телеграмму Этцелю.
Конверт был вскрыт.
Телеграмма состояла из трех строк:
"Париж, пятница. Дорогой Дюма, если я не получу "Совесть" к пятому числу текущего месяца, то, как предупредили меня Руайе и Ваез, шестого числа состоится репетиция неизвестной мне трагедии неведомого автора.
Все ясно, не так ли?
Лаферрьер".
Шервиль и Этцель переглянулись с изумленным видом.
– Ну, что скажете? – спросил я.
– А как далеко вы продвинулись с вашей драмой?
– Мне остается дописать половину пятой картины и полностью шестую.
– Тогда ничего не поделаешь.
– Во всяком случае, по отношению ко мне это так; а вы, друзья мои, поезжайте! Шервиль расскажет мне потом об охоте, Этцель разукрасит его рассказ, а я, хотя и буду лишен радости составить вам компанию, словно сам поохочусь с вами.
Я снова взял перо, минуту назад отложенное мною на каминную полку, попросил снова положить патроны в ягдташ, ягдташ – в шкаф, а ружье – в футляр, и, горестно вздыхая, поднялся к себе на третий этаж.
Ах, если бы в моем распоряжении был кто-нибудь, способный дописать эту драму, с какой радостью отправился бы я на охоту!
Пятого вечером моя полностью завершенная драма "Совесть" была отправлена в Париж, а шестого утром посыльный принес мне бедро косули вместе с таким письмом:
"Мой дорогой Дюма!
Посылаю Вам часть косули из Сент-Юбера. Сегодня вечером мы, Этцель и я, придем к Вам на чай, и я обещаю рассказать Вам об охоте, о какой Вам не доводилось слышать со времен Робин Гуда.
Жуаньо нежно Вас обнимает, а мы, Этцель и я, пожимаем Вашу руку.
Искренне Ваш де Шервиль".
Я дал моей кухарке рецепт маринада, придуманный моим другом Виймо, одним из совладельцев "Колокола и бутылки" в Компьене, а затем снова сел за работу.
В девять вечера мне доложили о приходе г-на де Шервиля и г-на Этцеля.
Триумфаторы вступили в дом под звуки фанфар.
Прежде всего я спросил их, что слышно о Жуаньо.
Оказалось, что Жуаньо выдал свою дочь замуж за сына бургомистра.
Охотники появились там в разгар свадьбы.
Через минуту Этцель, похоже заранее предвкушавший впечатление, которое должно было произвести предстоящее повествование, позвонил в колокольчик, предназначенный для вызова Жозефа, и объявил:
– Слово предоставляется Шервилю.
– Дорогой мой Дюма, – начал Шервиль, – полагаю, что я преподнесу вам довольно занятную историю на целый том.
– Хорошо, гонорар поделим на двоих, мой дорогой друг.
– Конечно же так! Выслушайте меня.
– Это на вашу долю выпало приключение?
– Нет, оно произошло всего-навсего с дедом метра Дени Палана, хозяина гостиницы "Три короля" в Сент-Юбере.
– А сколько лет метру Дени Палану?
– Ну, ему примерно лет сорок пять – пятьдесят.
– В таком случае действие происходит где-то в конце восемнадцатого века?
– Точно.
– Мы слушаем вас.
– Сначала я должен сообщить вам, что подтолкнуло Дени Палана рассказать нам об этом приключении, не правда ли?
– Мой дорогой друг, я полагаю, что вы затягиваете ваш рассказ.
– Поверьте, это не так! Пояснение необходимо: вы ничего не поймете в событии, если я не введу вас в курс дела.
– Так вводите же, друг мой, вводите; вступление требует большого мастерства от романистов и драматургов; только, ради Бога, без длиннот!
– Будьте спокойны!
– Тогда вперед!
– Друзья мои, – заявил Этцель, – спать во время рассказа разрешается, а вот храпеть – нечестно. Итак, начинайте, Шервиль!
И тот начал рассказывать.
– Из-за свадьбы дочери Жуаньо нам пришлось отказаться от намерения остановиться у него, и, несмотря на его многократные приглашения, мы настояли на том, что устроимся в гостинице "Три короля".
Стоило нам туда войти, как мы сразу поняли, какая ошибка была нами допущена. С эгоистической точки зрения, было бы предпочтительнее проявить бестактность и остановиться у Жуаньо.
Не знаю, происходило ли когда-нибудь такое, что три короля, переночевав у Дени Палана, даровали ему право повесить над его входной дверью эту аристократическую вывеску; но если три короля, будь то даже три царя-мав-ра – Валтасар, Гаспар и Мельхиор, – когда-либо и попадали в эту западню, то, дорогой мой Дюма, при всех ваших республиканских убеждениях, было бы актом милосердия предупредить трех коронованных особ, проезжающих через Сент-Юбер, чтобы они не соблазнились картиной, изображающей трех самодержцев в их королевских одеяниях. Если хорошенько подумать, короли – это люди, хотя господин Вольтер некогда сказал:
Коль хочешь быть превыше короля, что мнишь ты о себе?
Итак, запомните, и запомните как следует, что в гостинице "Три короля" нельзя устраивать ни свадеб, ни пирушек и туда нельзя являться ни пешим ходом, ни верхом.
Там едят с ладони и спят на стуле.
К этому следует добавить, в похвалу почтенному хозяину гостиницы: он не обещает больше того, что дает.
Под лучезарным тройным портретом королей, служащим гостиничной вывеской, художник, которому было поручено создать это произведение искусства, в качестве всей рекламы изобразил лишь рюмку и кофейную чашку.
Теперь вы меня спросите, как умудрились мы – полковник, Этцель и я – выбрать подобное жилье.
На это я вам отвечу, что мы, в конце концов, не такие уж простаки, какими кажемся на первый взгляд.
Дорогой друг, мы выбрали эту гостиницу только потому, что там не было другой.
Теперь позвольте мне ознакомить вас с планом этого дома.
Долгим это описание не будет.
Гостиница состоит из трех комнат.
Первая – это кухня, служащая вместе с тем и спальней для хозяина с его семейством.
Вторая комната представляет собой низкий и прокуренный зал, который меблирован двумя столами и несколькими дубовыми лавками, отполированными не столько рубанком столяра, сколько долгим пользованием ими.
Этот зал и предназначен для постояльцев.
Третье помещение представляет собой нечто вроде конюшни, где вперемежку стоят и лежат лошади, ослы, быки и свиньи.
Так вот, когда утром нам показали упомянутый выше зал как единственную комнату, где нам придется и обедать, и спать, мы со свойственной охотникам беспечностью решили:
– Хорошо! Располагая жарким камином, чашей пунша и тремя матрасами, мы и не заметим, как пройдет ночь.
И только тогда, когда она наступила, мы почувствовали, какими же долгими бывают порой ночи.
Испытали мы это после одиннадцати вечера, когда огонь стал угасать, когда бутылка можжевеловой водки была уже опустошена и когда со всей определенностью стало ясно, что в гостинице имеется один-единственный матрас – тот, который находился на постели хозяина и на котором ворочались его жена и трое детей.
Что касается самого хозяина, он вообще не ложился с тем, чтобы угождать, насколько это было возможно, господам парижанам.
Пока длился ужин, довольно скверный, веселье не угасало.
Пока в бутылке оставалась хоть капля шидама, беседа не утихала.
Пока в камине горел огонь, время от времени вспыхивали искры французского остроумия, похожие на вспышки в очаге.
Затем воцарилось глухое молчание.
Затем каждый, оглядевшись, попытался устроиться поудобнее, чтобы хоть как-то уснуть.
Затем, наконец, на мгновение показалось, что все погрузились в сон.
Слышалось только монотонное тиканье больших деревянных напольных часов, украшавших один из углов зала.
Однако не тут-то было.
Каждый из нас делал все возможное, чтобы уснуть, но никому это не удавалось.
И вдруг часы зашатались всем своим корпусом – от основания до циферблата.
Громко зашумели цепи, пронзительно заскрипели зубчатые колесики, и молоточек одиннадцать раз ударил по гонгу.
Если и в самом деле все спали, то подобный шум вполне мог бы всех разбудить.
– Черт побери! – проворчал полковник.
– Что это означает?.. – спросил я.
– А то, что мы проведем премилую ночку, если даже не принимать во внимание, что здесь не жарко, – откликнулся Этцель. – Шервиль, ты ведь самый молодой и самый любезный среди нас, так что позови хозяина.
– Зачем?
– А затем, чтобы он дал нам дров. Можно долго не есть, можно долго не пить, но обогреваться надо всегда.
Я встал, подошел к двери и позвал хозяина.
Проделывая все это, я заметил на стене картину, на которую, следует заметить, до сих пор не обращал никакого внимания и которая оставила бы меня совершенно равнодушным в положении более привычном, чем наше тогдашнее.
Но человек, тонущий в воде или погружающийся в тоску, цепляется за что угодно.
Я погружался в тоску и мысленно уцепился за картину.
Подойдя к ней, я с присущей мне наглостью попросил у хозяина свечу и поднес ее к картине.
Написанная гуашью по дереву – такие лакированные картинки делают в Спа, – она была заключена в рамку, вздувшаяся местами позолота которой потемнела из-за пыли и копоти, оседавших на ней из года в год.
На картине был изображен святой Губерт в облаках.
Его можно было узнать по охотничьему рогу, одному из самых привычных его символов, а в особенности по оленю со светоносным крестом, опустившемуся перед святым на колени.
Губерт занимал правый верхний угол картины.
Олень занимал нижний левый угол картины.
Задний ее план представлял собой пейзаж.
На нем человек, облаченный в зеленую куртку, короткие вельветовые штаны и большие охотничьи гетры, бежал, преследуемый каким-то животным, которого с равным основанием можно было принять и за маленького ослика, и за огромного зайца.
– Ей-Богу, господа, – сказал я, сняв картину и положив ее на стол, – разгадывать ребусы – занятие не такое уж интересное, но, в конце концов, когда делать нечего, лучше разгадывать ребусы, чем поносить ближнего.
– Я так не думаю, – заметил Этцель.
– Что же, поноси ближнего и старайся делать это как можно усерднее, а полковник и я будем разгадывать ребус.
– Ну, что касается меня, то знайте, что я никогда ничего не разгадываю; разгадывайте сами.
– Смотрите: перед нами то ли заяц, то ли осел, бегущий за охотником, а здесь стоит дата – третье ноября тысяча семьсот восемьдесят…
– Так вот, – заявил вошедший в зал хозяин, – вы держите в руках изображение моего деда.
– Как, – поинтересовался Этцель, – вы внук святого Губерта?
– Нет, я внук Жерома Палана.
– А кто такой Жером Палан?
– Жером Палан – это охотник, которого вы видите на картине: он убегает со всех ног, а его преследует заяц.
– До сих пор, любезнейший, мы видели зайцев, преследуемых охотниками; а сегодня мы видим охотника, преследуемого зайцем. Для меня этого вполне достаточно.
– Для вас – да, потому что вы человек с легким характером, дорогой мой друг; мне же надо докопаться до причины любого явления.
– Черт побери, если на этой картине изображен не кто иной, как дед нашего хозяина, наш хозяин должен знать историю своего деда.
– В таком случае, пусть он нам ее и расскажет.
– Слышите, любезнейший? Мы ждем от вас поленьев для камина и историю вашего деда.
– Сначала я принесу вам дров…
– Вполне разумно.
– …принимая во внимание, что история моего деда длинная.
– И… занятная?
– Жуткая, сударь.
– Ну, любезнейший, – отозвался Этцель, – это как раз то, что нам надо: поленьев и историю! Историю!
– Через минуту я буду к вашим услугам, господа, – промолвил хозяин.
И правда, он вышел, чтобы через несколько секунд появиться снова с охапкой поленьев, часть которых он бросил в огонь, а остальные сложил про запас около камина.
– Итак, – спросил наш хозяин, – вы действительно хотите, чтобы я рассказал вам историю, послужившую темой для нашей семейной картины?
– А разве вы можете предложить нам что-то более интересное? – спросил Этцель.
Похоже, хозяин гостиницы минуту-другую напрягал свою память.
– Нет, – ответил он, – ей-Богу, нет!
– В таком случае рассказывайте, мой друг.
– Рассказывайте, – подхватил полковник.
– Рассказывайте, – повторил я вслед за ними.
Хозяин гостиницы начал свой рассказ.
– Если когда-нибудь, – произнес он, – вы запишете или, в свою очередь, перескажете эту историю, вы сможете озаглавить ее так:
"ЗАЯЦ МОЕГО ДЕДА"
– Черт возьми! Я не премину воспользоваться вашим советом, – ответил я этому достойному человеку. – В наши дни, когда людей зачастую заглавие интересует больше, чем сам роман, это название ничем не хуже других. Слушаем вас, мой друг.
Мы все замолчали, так же как это сделали три тысячи лет тому назад слушатели Энея.
И хозяин гостиницы приступил к рассказу.
– Мой дед, не будучи богатым, имел ремесло, приносившее доход или, если верить пословице, считавшееся таковым: он был тем, кого сегодня называют фармацевтом, а в былые времена называли аптекарем.
Былые времена, если вам угодно знать, соответствуют году тысяча семьсот восемьдесят восьмому.
Жил он в маленьком городке Тё, расположенном в шести милях от Льежа.
– Три тысячи жителей, – вставил Этцель, – мы этот городок знаем так, словно сами его строили; давайте дальше.
Рассказчик продолжал:
– Его отец зарабатывал на жизнь тем же самым ремеслом, и, поскольку мой дед был единственным сыном, отец оставил ему в наследство бойко торгующую лавку и несколько тысяч франков, которые он скопил, покупая травы за медные гроши и продавая их за серебряные монеты; должен признаться, поскольку меня мучают угрызения совести, что мой прадед был не аптекарем в буквальном смысле слова, а продавцом лекарственных трав.
Моему деду удалось значительно округлить полученную в наследство сумму, словно то был снежный ком, но у этого человека имелось два чудовищных недостатка.
Он был охотником и ученым.
– Довольно, метр! – воскликнул я. – Думайте, что говорите! Никто из нас не имеет притязаний быть ученым, слава Богу! Но все мы притязаем на то, чтобы быть охотниками.
– Прошу простить меня, сударь, – возразил хозяин, – но, если бы вы позволили мне закончить фразу или, вернее, дополнить ее несколькими словами, я бы показал вам, что страсть к охоте является добродетелью для человека, которому нечего делать, поскольку от безделья он мог бы причинять зло себе подобным, в то время как на охоте он причиняет его животным; но для человека, который должен кормиться собственным трудом, страсть к охоте – это большой порок, чудовищный порок, самый губительный из всех пороков.
Так вот, эти два порока, присущие моему деду, привели к двойному результату: один убил его тело – это ученость, второй погубил его душу – это охота.
– Минутку, дорогой хозяин, – прервал его я, – ведь вы не собирались разыгрывать роль романиста, чтобы выдвигать подобные теории, но если уж вы их выдвигаете, то потрудитесь объяснить их.
– Именно это я собирался сделать, сударь, если бы вы меня не прервали.
– Да помолчи же ты, скотина! – не сдержался Эт-цель. – Мы пребывали в том блаженном состоянии, что предшествует сну, и тут нас пробудила смена интонации. Продолжайте, любезнейший, продолжайте!
– Может быть, эти господа предпочли бы поспать? – спросил хозяин гостиницы, уязвленный репликой Этцеля еще больше, чем моей.
– Да нет уж, нет! – поспешил я ответить. – Не обращайте внимания на слова моего товарища; он принадлежит к тому своеобразному разряду наших соотечественников, который натуралисты отнесли к особой категории: genus homo, species[2] насмешник. Продолжайте, мы вас слушаем. Вы остановились на смерти тела и гибели души вашего деда.
Рассказчик явно почел бы за благо на том и закончить свой рассказ.
Однако по моему настоянию он продолжил:
– Так вот, я сказал бы, что, начитавшись книг, дед стал сомневаться во всем, даже в святых, даже в существовании Бога, и что, пристрастившись к охоте, он растратил часть того скромного состояния, которое моя бедная бабушка собирала или, скорее, сберегала с таким усердием; ведь, как уже упоминалось, лучшая часть этого состояния была унаследована от моего прадеда.
По мере того как дед погрязал в безбожии – а чем больше знаний он приобретал, чем становился ученее, тем глубже он в нем погрязал, – явные признаки свидетельствовали о том, что душа его пребывала в бедственном состоянии.
Сначала он запретил моей бабушке ходить на мессу во все дни недели, кроме воскресенья, к тому же позволив ей посещать лишь мессы без песнопений.
Он велел ей поминать в своих молитвах кого ей заблагорассудится, за исключением его самого, утверждая что надо сделать все возможное, чтобы властители Царства Небесного так же, как сильные мира сего, забыли о его существовании, поскольку, как правило, они вспоминают о нас всех лишь для того, чтобы причинить нам зло.
Затем он запретил жене и детям собираться по вечерам вокруг его постели и, стоя на коленях, творить общую молитву, как это делалось с незапамятных времен в соответствии с патриархальными обычаями семьи.
Кончилось тем, что он лишил домашних возможности выходить из дому, когда слышался звон колокольчика, сопровождающий обряд соборования, занимать место в ряду ожидающих святого причастия и присутствовать при этом обряде в доме, где в нем нуждались верующие, убежденные в том, что достойно умереть можно только на руках Всевышнего.
Правда, какое-то время он еще разрешал, чтобы бабушка и ее двое детей (а это были мои будущие отец и тетушка), услышав звон церковного колокольчика, выходили и склоняли колени на пороге дома, когда мимо них проходила процессия святого причастия.
Но вскоре им было запрещено и это последнее проявление набожности.
Причем следует отметить, что мой дед так часто отсутствовал в доме, уходя столь рано и возвращаясь столь поздно, особенно по воскресеньям, что бабушке ничто не мешало в эти дни слушать не только мессу без песнопений, но и мессу с песнопением, вечерни и вечерние молитвы с явлением Святых даров, а в другие дни идти за процессией святого причастия всюду, где она проходила.
Как вы прекрасно понимаете, она не упускала случая это сделать в надежде на то, что Господь простит ее за добрые намерения.
Однако страх бабушки перед супругом был велик, и, совершая эти благочестивые поступки, она всегда просила соседок:
"Не говорите моему мужу, что я ходила на мессу или шла в процессии святого причастия".
А своих знакомых, которых бабушка встречала в церкви или в доме умершего, она предупреждала:
"Не говорите, пожалуйста, Жерому, что видели меня здесь".
Так что это предупреждение, высказанное во имя сохранения семейного мира, ради которого бабушка жертвовала всем, чем могла, давало всему городку Тё возможность оценить всю меру религиозных, а вернее, антирелигиозных чувств моего деда.
– Неплохо, неплохо! – пробормотал Этцель. – Несколько затянуто, но, если уж мы будем это публиковать, сделаем соответствующие купюры.
– Постой, – возразил я ему, – твоя беда, друг мой, в том, что ты читаешь лишь тобою же напечатанные книги и об услышанном судишь поверхностно. Что касается меня, я нахожу эту историю занимательной. А вы, полковник?
– Я тоже, – сказал полковник, – однако мне хотелось бы, чтобы рассказчик поскорее перешел к сути событий.
– Ах, полковник, вы, воин, осаждавший крепости, захватывавший города, разве вы не знаете, что лишь иногда, случайно, крепостями удается овладеть одним приступом, взять их одним ударом?! Какого черта! Прежде чем подвести траншею к крепости, надо проложить параллели, вырыть ходы сообщения. Так вот, пусть наш хозяин роет свои ходы сообщения и прокладывает свои параллели!
Вспомните, что осада Трои длилась девять лет, а осада Антверпена – три месяца. Продолжайте, хозяин, продолжайте!
Несмотря на мою попытку подбодрить его, наш хозяин покачал головой и произнес, явно желая показать мне, как мало значит для него мнение таких слушателей, как мои спутники:
– Да, сударь, я продолжаю, и вы можете гордиться, что я делаю это только ради вас одного.
И он произнес последнее слово подчеркнуто, чтобы у моих спутников не оставалось никаких сомнений на этот счет.
Затем хозяин гостиницы и в самом деле продолжил свой рассказ:
– Я уже говорил вам, что дед стал мало-помалу отсутствовать в доме не только по воскресным, но и по будним дням, так что моей бабушке было не так уж сложно оставаться доброй христианкой вопреки запретам мужа.
Но если эти его отсутствия не приносили вреда религиозной жизни домашних и загробной участи их души, то материальному благосостоянию семьи они причиняли невероятный ущерб.
Вначале дед посвящал охоте только воскресные дни, и, поскольку до определенной поры он не охотился на землях, принадлежавших князю-епископу или сеньорам из Тё и его окрестностей, упрекнуть его было не в чем, так что никто ему ничего и не говорил по этому поводу.
Но вскоре дед пришел к такому решению: раз уж он просиживает в магазине шесть дней в неделю, было бы не лишним развлекать себя охотой не только по воскресеньям, но и по четвергам.
Согласно этому решению, которое никто, даже моя бабушка, не пытался оспорить, к воскресенью был присоединен четверг.
А затем и вторник.
В конце концов и остальные дни недели были брошены в плавильную печь этой чудовищной страсти.
Таким образом, наступило время, когда, вместо того чтобы шесть дней оставаться дома, а один посвящать охоте, дед один день сидел в магазине, а шесть остальных дней недели ходил на охоту.
Кончилось тем, что и седьмой день он стал проводить точно так же, как все другие.
Так что дед все больше и больше отдалялся не только от своего долга по отношению к Богу, но и от своих обязанностей по отношению к жене и детям.







