Текст книги "Факелы на зиккуратах (СИ)"
Автор книги: Marbius
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
Видеть Велойча, который не улыбался, не щурился, не ухмылялся, был не просто серьезен – суров, было почти непривычно. Фабиан считал, что существует крайне мало тем, которые способны затронуть его, ан нет. Кое-что было. Велойч отказался продолжать разговор с Фабианом, избегал его несколько дней, на заседаниях консулата вел себя подчеркнуто недружелюбно, чем вызывал недоумение у Кронелиуса и Севастиану; и Студт был доволен. Фабиан молчал. Когда Студт высказывал недовольство деятельностью Фабиана – молчал. Когда Велойч бросал издевательские реплики в его адрес, которые изящно располагались после обличительных речей Студта, но, если присмотреться, никак с ними связаны не были, – молчал. Когда Студт в своей очередной речи начинал говорить о том, что неспособность некоторых людей завести и сохранить семью может характеризовать их не с лучшей стороны и скорей всего указывает на их неспособность брать на себя ответственность, и когда эта речь Студта обсуждалась консулами, некоторыми – с недоумением, Велойчем, словно она ни с какой стороны не могла быть применена к нему, а только к их молодому коллеге, – со злорадной радостью, Фабиан тоже не оправдывался, не вступал в полемику. Севастиану спросил его:
– Ты не думаешь о том, чтобы приструнить Студта? Он словно выступил в крестовый поход против тебя.
– Неужели? – флегматично спросил Фабиан.
– Неужели нет? – задумчиво произнес Герман Севастиану, оглядывая кабинет Фабиана. – Я нечастый гость у тебя. И все равно каждый раз удивляюсь, что твои апартаменты лишены, если позволишь, юношеской пафосности.
– Ну еще бы, – усмехнулся Фабиан. – Мне хочется надеяться, что я вырос из юношеской пафосности достаточно давно, чтобы благополучно забыть о ней.
– Да-да, несомненно, – рассеянно отозвался Севастиану. – Так все-таки. Студт.
– Позволь узнать, о каком крестовом походе идет речь. Я не замечаю ничего такого.
Севастиану смотрел на него; Фабиан улыбался легкой, неуловимо насмешливой улыбкой.
– Но. – Севастиану сложил руки в замок, склонил голову к плечу, изобразил улыбку, которая не значила практически ничего. – Он позволяет себе очень болезненные замечания в твой адрес. И этот активист, как его. Армониа. Твой одноклассник, близкий друг. До сих пор ведь близкий.
– И? С какой стороны это крестовый поход?
Севастиану опустил голову. Затем он рывком встал и подошел к окну.
– Боюсь, я слишком стар и не совсем понимаю, как устроены мозги у современной молодежи, – задумчиво сказал он.
– Позволь поинтересоваться: ты напрашиваешься на комплимент? Между нами и двух поколений не лежит, чтобы ты считал себя значительно более старым, чем я, – повернувшись к нему, произнес Фабиан.
Севастиану посмотрел на него через плечо. Спустя полминуты он повернулся к нему.
Солнце светило в окно, освещало его силуэт; Фабиан неторопливо покачивался в кресле вправо-влево, улыбался – и ждал. Севастиану явно хотел примкнуть к кому-то. Он был не дурак и в первые консулы не стремился никогда. Иначе давно бы воспользовался возможностью; а фактически он выбрал ту же тактику, что и Велойч. Талантами он не блистал, в визионерстве замечен не был, но управленцем был отменным; тем ценней его поддержка в будущем, если что. Странно только, что он действовал помимо Велойча и явно не был доволен Студтом. Не вообще – как первым.
– Собака лает, караван идет, – пожал плечами Фабиан. – И как бы там ни было. Я не заметил ни одной реплики, которая была бы обращена ко мне непосредственно. А что не мне адресовано, не должно и беспокоить меня слишком сильно.
– Но ты осведомлен о его, хм, репликах.
– Разумеется.
– А о его, хм, действиях?
Фабиан вытянул лицо, скривился, отвернулся.
– Каких действиях? Тех глупостях с наукоемкими проектами? Занимался бы он финансами, никто бы не возражал. У него это неплохо получается. А так – все же поделено. Если не я, то Эрик. Если не он, то Эберхард.
– Не так уж много он смыслит в финансах, – бросил Севастиану, снова усаживаясь в кресло.
– А я сказал что-то другое? – хмыкнул Фабиан. На недоуменный взгляд Севастиану он пояснил: – Неплохо – не значит хорошо. И тем более не значит, что он хорош в этом. Но он оказался в этой нише раньше, – и Фабиан позволил маленькому «тебя» повиснуть в воздухе, а затем невозмутимо продолжил: – Евангелины Балеану.
Троюродной племянницы, воспитывавшейся бездетными Севастиану. Очень и очень умной женщины. Деятельной, но из клана четвертого консула, а не нынешнего первого.
И теперь ждал Севастиану.
Фабиан помолчал немного.
– Возможно, агрессия Студта должна восприниматься мной как угроза, но смею тебя заверить, не тот пес опасен, который громко лает, – спокойно произнес он.
– Хм. А ведь ты молчишь, отказываешься лаять, – усмехнулся Севастиану. – Кстати, не знаю, что за черная кошка пробежала между тобой и Велойчем, но он тяготится твоим невниманием.
– Подумать только! – драматично воскликнул Фабиан. – И он упрямо не желает сказать мне этого лично, а жалуется третьим лицам.
Севастиану засмеялся.
– Я сказал, – пожал он плечами. – Не буду красть у тебя время и дальше.
У двери он задержался и оглянулся.
– Но я рад, что поведение Кристиана расценивается нами всеми как, эм, несколько опрометчивое, – сказал он.
«Эм, несколько опрометчивое» – пусть так.
Фабиан взял два мемо-накопителя, подбросил их на ладони, сунул в карман.
– Альберт, я намерен отправиться в логово самой опасной змеи в нашем гадюшнике. Скажи-ка, есть ли в наличии в непосредственной близости от меня что-нибудь вкусное и ублажающее, или следует послать гонца в какой-нибудь магазинчик? – спросил он.
– Могу предложить неплохое домашнее вино, – ответил Альберт.
– Вы собираетесь вернуться в ваш кабинет? – невинно спросил Томазин. – Коль скоро вы направляетесь в логово самой опасной змеи, – пояснил он в ответ на недоуменные взгляды Альберта и Фабиана.
Фабиан засмеялся.
– Еще нет, Михаил. Полномочий недостаточно. Но дай срок, дай срок.
Он взял бутылку вина, которую протягивал ему Альберт, и неторопливо зашагал к Велойчу. Как будто на свидание к заправской кокетке, которая упорно скрывала, что на самом деле она – черная вдова.
Хотя Велойч страстно мечтал хотя бы пару секунд побыть медузой Горгоной, чтобы превратить Фабиана в каменную статую. Или как-то по-другому уничтожить его. Главное, чтобы максимально мучительно.
– Я тоже рад видеть тебя, милая Летиция, – радостно воскликнул Фабиан, подошел к нему и поцеловал в щеку. – Ты восхитительно жизнерадостен сегодня, смею заметить. Невероятно дружелюбен, я просто трепещу от восторга. Ты позволишь мне настоять на том, чтобы в качестве моих искренних чувств распить эту бутылочку чудесного домашнего вина? Обрати внимание, этикетка самая заурядная, имя винодела никому ничего не скажет, за исключением разве корчевен в десяти километрах от виноградника. Так как? Я открываю?
Велойч дернулся от его поцелуя, оскалился в начале тирады, с трудом сдерживал смех в ее конце.
– Какого черта ты приперся, Равенсбург? – спросил он.
– Как какого? Старый маразматик Герман Севастиану проболтался, что ты страдаешь вдали от меня, мечтаешь о восстановлении статускво и вообще скучаешь, терзаешься и томишься в моем отсутствии. – Говорил Фабиан, открывая вино. Он поставил бутылку и бокалы на стол, уселся и самодовольно улыбнулся. – Как поживаешь, милая Летти? – промурлыкал он.
– Ублюдок, – ласково улыбнулся Велойч.
– Неправда, – хладнокровно отозвался Фабиан. – Полностью законорожденный. Отвратительно законорожденный. Пусть и рожденный в семье нищих, но гордых ваан чего-то там. Кстати. О семье. Троюродный кузен попытался назвать в мою честь своего сына, прислал приглашение на крестины. А я видел его последний раз лет в девять, что ли. Мы подрались, потому что ему понравилась моя машинка. Моя единственная игрушка. А у него она была бы двадцатой, что ли. Что-то мне кажется, такие наклонности не меняются, этот придурок тому подтверждение. Я наливаю вино?
– Будь так любезен, – рассеянно ответил Велойч. – И что игрушка?
– Не помню, – отмахнулся Фабиан, наливая вино. – Передарил кому-то, кажется. В десять я считал себя взрослым. А взрослым мужчинам не пристало играть в игрушки.
Велойч позволял Фабиану рассказывать о том и о сем, о знакомых и полузнакомых людях, поддерживал разговор, но в глазах явно читалось: и какого ты приперся?
И Фабиан бросил перед ним мемо-накопитель.
– Знаешь, что этот фонд Армониа занимается самыми разными делами? Вынужден расширяться, потому что, как выясняется, существует невероятно много людей, нуждающихся… нуждавшихся тоже, в чем-то таком. – Сказал Фабиан. – Некоторые, кто там работает, готовы делать это безвозмездно. Ну там, разные истории, семейное насилие, все дела.
Велойч задержал дыхание – на жалкие полсекунды, но Фабиан заметил. И Велойч заметил.
– Кстати о насилии. Теодор Руминидис – восхитительный типаж. Хобби – единоборства, – промурлыкал Фабиан. – Желательно что-нибудь такое… без правил. Смотришь на него – и не веришь, что он еще и думать умеет. Так вот – умеет. Он присматривался к нашему старшему коллеге, убежденному блюстителю семейных ценностей, яростному же гетеросексуалу, и прочая, прочая. А твой верный рыцарь? Следил?
– Убежденный блюститель гетеросексуальных ценностей Кристиан Студт отвратительно предсказуем. Он любит зрелых женщин. Ничего особенного.
– Зрелых женщин? Или их несовершеннолетних дочерей? – вежливо уточнил Фабиан.
Велойч втянул воздух в легкие и замер. Он плотно сжал губы, уставился на Фабиана.
– В фонд Аластера Армониа пришли многие. За поддержкой, за тем, чтобы помогать другим, которые нуждаются в поддержке. Некоторые решились на откровения, в том числе и о хорошем приятеле их матерей дяденьке Кристиане Студте. Хочешь посмотреть? – Фабиан указал глазами на мемо-накопитель.
========== Часть 37 ==========
Снова и снова все упиралось во время. Студт – Велойч – Севастиану – магистратские чиновники – снова Велойч – Огберт – снова магистрат – снова Севастиану. Эберхард Кронелис, которого вроде как устраивал Студт, устраивал настолько, что их приятельство становилось объектом все более пристального изучения чиновников всех мастей и их помощников, политологов и – опасливо – журналистов. Если из пяти человек двое открыто демонстрируют свою дружбу, третий – Велойч, маячит рядом, то это не может не привлекать интерес. И за переделом полномочий – возможным, подразумеваемым, отчасти даже ожидаемым – следили пристально, дабы не упустить, когда начнется. И Фабиан снова метался между консулатом, магистратом, госканцелярией и парой других, куда менее заметных широкой общественности инстанций.
Илиас Огберт был готов выступить на стороне Фабиана, если Студт и Велойч пойдут далеко, много дальше, чем обычно, и попытаются выдавить его из консулата – более того, тусклый, невзрачный Огберт, говоривший много, нудно, сложно и предпочтительно чужими словами – из законов, подзаконных актов, толкований – был готов выступить открыто, если эти двое, а с ними и Кронелис решат устроить маленький переворотец. Делов-то: остаться четверым, а там и троим. Огберт был готов выступить на стороне законности, если Студт решится действовать в одиночку. Огберт же готов был выступить, и если противодействовать Студту решатся другие консулы. Фабиан в частности. И это было хорошо. С Огбертом сложно было поддерживать слишком тесные отношения – он предпочитал свое личное общество любому другому, Фабиана уважал, с ним считался, но чем старше становился Огберт, тем отчетливей была видна разница между ними – бумажной крысой и вполне себе плотоядным хищником. Но сам Огберт, однажды пообещав Фабиану свою поддержку, не намеревался отказываться от слова; более того, в научных статьях, в некоторых выступлениях на профильных сборищах он попускал в своей речи очень туманные намеки, которые, тем не менее, очень охотно толковал в узком кругу таких же, как он, буквоедов: о неустойчивости многоглавой власти, о необходимости принудительного развития самого главного ее органа, перекроя полномочий консулата. С ним соглашались, и как-то привычным становилось, что где-то на заднем фоне таких рассуждений маячило имя Фалька ваан Равенсбурга – энергичного, волевого, предприимчивого, но педантично следующего духу и букве основного закона, обладающего должным почтением к консулату и к самому главному противовесу консульской власти – Госканцелярии – и, что куда более символично – ставшего душеприказчиком легендарного Содегберга. Огберт приятельствовал со многими судьями Высшего Суда, и те, оглядываясь, чтобы убедиться, что никто не слушает, признавали: да, многоглавый консулат – не самая удобная штука для того, чтобы возглавлять республику, и эта формула – множество равных – действует со скрипом. В том же высшем суде главный судья, пусть и является равным, обладает парой бонусов, ставящих его в особое положение по сравнению с другими равными, что по большому счету и позволяет с минимальными временными затратами принимать срочные решения, и это в Высшем Суде – органе важном, но, прямо скажем, не ключевом в административном управлении республикой. А какие штормы бушуют в консулате, в котором по определению подбираются твердолобые, волевые люди с собственным представлением о благе республике и пути к нему, остается только догадываться. Но да, младший из консулов очень, очень, очень неплох. И когда Фабиан по-приятельски заглядывал к Огберту или по-приятельски же приглашал его поужинать в каком-нибудь клубе, да даже в ресторане при консулате, Огберт давал ему понять: Студтом не очень довольны, в то время как другими – более-менее. Он остерегался говорить прямо, что к Фабиану относятся настороженно, хотя со все большим доверием, но молчал так, что оба понимали, что оба молчат об одном и том же – о Фабиане.
Студт, вышедший из магистрата, оставил после себя много людей, обязанных ему, чуть меньше – так или иначе столкнувшихся с ним лбами и понесших урон в результате столкновения, совсем немного – безразличных. Большинство членов магистрата предпочитали иметь дело с другими консулами, тем же Велойчем, тем же Севастиану, Фабианом, потому что они были не первым консулом и не стремились подчеркивать при первой возможности свое положение. Но магистрат любил сплетни, особенно о консулах, и особенно любил обсуждать, кто, кого и за что ненавидит – тем более что поводов для предположений консулат предоставлял с избытком. Магистрат был тем еще вязким болотом, и в нем приходилось ступать вдвойне осторожно – трудно было предугадать, как отреагирует человек, который два месяца назад, к примеру, был благолепен, готов услужить и просто счастлив видеть Фабиана. Но Томазин, знавший немало людей из второго-третьего звена магистрата, говорил: о Студте говорят не так чтобы много хорошего, да и жена его дура дурой. Альберт подтверждал: Студт немалому количеству людей перешел дорогу, наверняка многие радостно потрут руки, а некоторые и позлорадствуют.
И Велойч. Ни за что не выступит против Студта – последний выбил избыточное финансирование для одного проекта, с которым первый носился лет этак десять. Фабиан еще во время оно скептически относился к необходимости строительства аэропорта, и не простого, а с возможностью приема космических судов. На кой это нужно было рядом со столицей, когда космодромов было два и строился третий по абсолютно новому плану, никто внятно объяснить не мог, Велойч в том числе; ссылались на все ускоряющийся прогресс, на расширяющиеся возможности техники и прочее, прочее, на то, что вскорости космический туризм будет поставлен на поток, и где, как не рядом со столицей обеспечивать базу для этого. До этого времени было еще не менее полутора десятилетий, и насколько эволюционируют материаловедение, архитектура и кибернетика, было сложно предсказать, и как бы не пришлось в этом многострадальном аэропорту многое делать заново, а от многого отказываться, но Велойч жаждал воплощения этого проекта, а Студт с удовольствием сделал ему одолжение. И межпланетный аэропорт строился, деньги на него выделялись, Велойч все объяснял необходимость инвестиции еще пары десятков миллионов, Студт все его поддерживал, а Фабиан в частной беседе обсуждал с Севастиану и еще парой человек сметы этого проекта, экспертные заключения и возможность переоборудования аэропорта во что-то более дельное, когда из проекта устранится кое-кто твердолобый или когда этот кто-то наконец поймет бесцельность проекта. Хотя Фабиан и признавался себе: если, ЕСЛИ Велойч останется в консулате дальше, то деньги ему будут предоставлены, и Фабиан в первую очередь будет помалкивать, ну или поддерживать Велойча – в зависимости от настроений.
Время шло. Велойч пересмеивался со Студтом. Тот ухмылялся и игнорировал Фабиана, иногда ловко, иногда демонстративно. Фабиан помалкивал и сдерживал ухмылку. Руминидис на пару с советниками прокуратуры прорабатывал детали. Томазин рыскал по консулату и магистрату. Альберт – тот, казалось, не интересовался ничем: он проводил рядом с Фабианом достаточно времени, чтобы никто не сомневался, что он неотлучно находится при пятом консуле. И Фабиан – ждал.
На кой ему нужно было это консульство с этой вечной необходимостью лавировать между разными партиями, притворяться и сдерживаться, когда Фабиан мог позволить себе купить какую-нибудь небольшую страну где-нибудь в Тихом океане, насадить свой культ и жить в роскоши и праздности до конца своих дней – вопрос был явно с подвохом. Потому что. Насколько иррациональным был вопрос, настолько иррациональным оказывался и ответ: потому что он так хотел. Хотел на самый верх, туда, куда, по большому счету, ход одному человеку был заказан уже что-то около полувека. До этого – да, стояли на самой вершине власти одинокие люди, последнего и скинули – отцы-основатели, разумеется. Фабиан знал их биографии, официальные и иные, из специальных хранилищ, а еще личные документы изучал, а еще старики припоминали сплетни, и едва ли между последним диктатором и отцами-основателями, первыми консулами, было так много разницы. И Фабиан хотел себе триумфа, который не нужно было разделять ни с кем. Почти ни с кем.
Сколько Фабиан помнил себя, столько он хотел, чтобы никто и ничто не довлело над ним. Ему повезло: семья у него была на редкость славная и миролюбивая, как родственники разругались давным давно, так и не желали мириться, а наслаждались взамен мирной жизнью вдали от других агрессивных родственников. Фабиану неожиданно перепадали бонусы в виде наследства от дяди, которого он совсем не знал, – совсем небольшого, от которого оставалось всего ничего, когда были выплачены все пошлины; либо незнакомые люди могли вспомнить: а-а, тот самый Равенсбург, та самая Фальк, герои, как есть герои. Фабиану и приятно не было, и раздражения особого такие неожиданные воспоминания не вызывали, но некоторые люди, бывшие знакомыми его родителей, могли помочь, посодействовать из уважения к родителям – тоже неплохо. Остальные родственники не пытались влезть в его жизнь, и ладно. И Фабиан был совсем не против: делиться тем, что досталось ему по праву, с людьми, которые не имели никаких прав на его успех и на родство с ним посягали тоже без достаточных оснований, он не желал. Он-то свое честно заработал – или честно получил от родителей в наследство. Фабиан и дружбу отказывался воспринимать всерьез. За исключением Аластера, своевольного прохиндея, который не обратил внимания на желание Фабиана не обременять себя более серьезными отношениями. Остальные довольствовались хорошим отношением, и это устраивало всех. Почти всех – если все-таки не забывать о людях, которые претендовали на место в его сердце, словно так просто было получить доступ к нему, к этому месту. Так что совсем невелик был багаж у Фабиана, с которым он прошагал три с половиной десятка лет, не обращая внимания на людей, довольствуясь их функциями, стремясь туда, куда хотел попасть изначально, ради чего без сожаления поворачивался спиной к очередному этапу своего пути и смотрел вперед. На самый верх, где на платформе, открытой всем ветрам, расположенной настолько высоко, что с земли не разглядеть, не будет ничего, кроме него и неба. И Фабиан был в паре шагов от самой вершины; он готовился то ли к тому, чтобы сделать еще один шаг, то ли к рывку, за который преодолел бы расстояние до самой вершины – получилось бы, не могло не получиться, и все, практически все было готово.
Студта столкнуть с места, на котором он уже обосновался основательно, – дело пары недель. Фабиан очень хотел провернуть это максимально болезненно, максимально публично. Возможно, без него удастся и с Кронелисом поладить. Даже если нет – тем меньше препятствий. Единственным человеком, который мог – а скорее всего и должен был – нанести удар в спину, оставался Велойч. Теперь тем более, что Фабиану в руки попала куда более отвратительная тайна, чем шалости «дамы Летиции». Одно дело развлекаться взрослому человеку, развлекаться невинно, не мешая другим людям, тратя свои собственные деньги и потакая своим собственным фантазиям, и совсем другое – быть жертвой чужих фантазий, да еще в малолетнем возрасте. Фабиан немного смог восстановить о детстве Велойча, многим были его домыслы, но скорее всего, а судя по его реакции, так и наверняка, Фабиан был прав. И вместе с тем Фабиан не собирался жалеть его – ни к чему унижать человека, справившегося с собой, сделавшего себя заново, научившегося жить и даже восстановившего возможность развлекаться. И точно так же Фабиан понимал: теперь в консулате есть место только одному из них. Велойч не простит ему. Никогда, скорее всего, не простит. Не столько того, что Фабиан напомнил ему, что с ним делали в детстве – с этим Велойч если и не справился окончательно, то хотя бы жить научился; но то, что Фабиан знает – это было самым болезненным, самым злым, это не даст ему спать ночью. И бить он будет не так, чтобы ранить, а так, чтобы уничтожить.
И наверное, случись все это годом раньше, Фабиан бы и со Студтом поиграл дольше, и Велойча никогда не задел бы, не ранил, ставя в известность, что и это разнюхал. В самих приготовлениях было что-то мистическое; они сами доставляли Фабиану огромное удовольствие – все эти разнюхивания, изучения, подкрадывания, приготовления, все эти танцы с противником – без них стычки теряли очень много, простые победы воспринимались как что-то несъедобное, из простых поражений он отказывался извлекать уроки – вот еще, чему там учиться? И Фабиан, зная изначально, что выиграет, не мог не выиграть, потянул бы решающий момент, насладился бы предвкушением, посмаковал бы ожидание. Но.
Но он ощущал, как время обкрадывает его. В очередном центре ему сказали, что БАС неизлечим, и самые лучшие терапии, самые лучшие процедуры, самые новые лекарства в лучшем случае законсервируют развитие болезни, возможно, на несколько лет. Улучшить состояние Абеля – они всего лишь ученые, не волшебники. И Руминидис тихо сказал ему как-то, что ему не нравятся кое-какие люди, которые, возможно, следят за ними куда более усердно, чем среднеранговые шпики из госбезопасности. Фабиан понимал, что это значит: Руминидис не ошибался, и фигня, что Фабиана засекут за этим – это может отрикошетить по Абелю. Фабиан-то отбрешется, не впервой: он водил за нос многих и многих, поводит и еще. Но если вычислят Абеля – нет, этого он не хотел. Ему было плевать, что их могли застукать вместе – не в этом дело; Фабиан давно уже не разделял себя и его, ему и церемонии все эти не нужны были, чтобы знать, что вся его жизнь нужна ему, только если он может разделить ее с Абелем. Если бы Велойч просто ухмыльнулся бы и своим самым гаденьким голосом поинтересовался, как поживает тот мальчик, вокруг которого Фабиан водит хороводы, Фабиан разозлился бы: Абель не мальчик, а он не хороводы водит. Посмел бы Велойч отпустить еще и пару гаденьких шуток, так Фабиан не погнушался бы сломать ему нос. Но в качестве взаимной услуги за молчание Велойч едва бы пошел дальше: не рискнул бы он распространять информацию – ему бы эта подлость боком вышла. Фабиан был в этом уверен. И совсем другой расклад был бы, если бы про Абеля пронюхал кто-то иной, неопределяемый; сама мысль об этом вселяла в Фабиана ужас, от нее волосы вставали дыбом, крючились от ярости пальцы, и ему казалось даже, что ногти отрастают, уплотняются, твердеют и превращаются в волчьи когти, которыми он готов был вцепиться в любое горло, которое посмело бы осквернить их с Абелем отношения и ранить Абеля. Поэтому Руминидис следил и за тем, чтобы никто не разнюхал об Абеле, поэтому и Фабиан вынужден был демонстрировать куда более значительную осмотрительность.
Это тяготило. Была бы его воля – он бы плюнул на все, заставил Абеля переселиться к нему, переоборудовал бы квартиру так, чтобы Абель чувствовал себя в ней комфортно, он бы показывался с Абелем всегда и везде, потому что, черт побери, время уходило, а они так и топтались на месте, но ясно было – отчетливо и неумолимо – Фабиан лишился бы консульского кресла, а с ним и доступа к обширнейшим возможностям, которыми обладает сейчас.
Фабиан до сих пор не мог определиться с настроениями общества. Ладно: народ не выбирал консулов напрямую, никого особо не волновали мнения народа, можно было шантажом и угрозами оставаться в кресле, даже если бы и предать оглашению свою связь с Абелем. С другой стороны, это звучало глупо, выглядело бы еще глупее: пышущий здоровьем консул появляется в сопровождении мальчишки, который сидит в инвалидном кресле относительно ровно только за счет ремней, которые удерживали его в вертикальном положении. Это можно было бы списать на извращенную благотворительность, можно было попытаться и сделать вид, что Абель – его дальний родственник, которого щедрый и охотно участвующий в благотворительности пятый консул обрел случайно и недавно и не желает расставаться. Можно было придумать уйму отговорок и оправданий, миллион и одну причину, которая звучала бы достаточно убедительно, но. Но: Фабиан вспоминал себя девятнадцатилетнего, вспоминал Себастьяна Альбриха, внезапно помешавшегося на нем, вспоминал и то, что Альбрих готов был сделать ради него, что обещал ему и чем угрожал. Весь мир, что ли, бросить к ногам, чтобы они стояли вместе на самой его вершине. Самым оскорбительным в этом, наверное, было не то, что к ногам Фабиана собирались бросать целый мир, а его осыпать подарками, как какую-то профурсетку, а то, что его так и собирались придерживать за спиной, не позволяя стать рядом, удерживая его в кандалах постыдной, порочной, очень приятной для одного Альбриха тайны – не более. Фабиан не желал анализировать, что именно понуждало Альбриха принять именно это решение; на худой конец, и его самого можно было спросить – встречались же они время от времени по делам и просто потому, что у них было много общих знакомых, но делать этого не хотел: Альбрих отбрешется, сошлется на степень одержимости, придумает еще что-то не менее красивое, что хорошо ввинтилось бы в уши подростка, но им, взрослым показалось бы насквозь фальшивым. Кто его знает, может, и правда, что он был способен думать о двух вещах: хочу переворот и хочу Фабиана, и «как» оказывалось вещью второ-, третьестепенной. Может, и правда что-то изменилось бы потом, если бы Альбриху удалось и перекроить консулат под свои представления, и удержать Фабиана – думать об этом было тем более глупо, что это никакой практической ценности не имело. Он же знал: ему нужен Абель, нужен на самой вершине, без него все успехи Фабиана утрачивают свой блеск и великолепие, и: он нужен Фабиану рядом всегда.
Кампания, которую развернул Аластер Армониа, становилась все обширней; он, казалось, был везде, он, казалось, делал все, чтобы его было трудно не заметить: одевался в яркие цвета, делал какие-то невероятные прически, говорил много и громко. Его принимали за шута, юродивого; некоторые – крутили пальцем у виска: ну не дурак ли, некоторые – плевали в спину. Фабиан потребовал, чтобы Аластер увеличил охрану; тот – согласился с условием, что Фабиан непременно побывает на двухмесячном дне рождения крошек Алефа и Бета, который будет проходить в зоопарке. Идиот и имена для детей подобрал такие этакие, хотя чисто формально его двойняшки не были первыми в проекте; они были первыми для них с Карстеном, поэтому и имена, горделиво пояснил Аластер. В свидетельствах о рождении их имена выглядели умопомрачительно длинными: Алеф Александер Виктор Дарий – еще штук пять имен, чтобы крошке было из чего выбирать, когда вырастет – Армониа-Лорман; и второй – Бет Александер Виктор Дарий и все те же штук пять имен, и все то же стыдливое Армониа-Лорман. Фабиан подозревал, что этих имен было сильно больше, чем самих крысенят – дети были крошечными, но дышали самостоятельно, в весе набирали очень и очень быстро и были вполне симпатичными. Это Фабиан установил с расстояния полутора метров – ближе он не рискнул подходить, несмотря на все угрозы Аластера. И, кажется, все сомнения Фабиана относительно того, правильно ли он поступил, втянув Аластера с Лорманом в проект, не сглупил ли и не подставил их под удар – потому что и результаты могли быть самыми разными и не обязательно положительными, и что станет с детьми в будущем, врачи могли сказать только в общих словах – все его сомнения рассеивались: Аластер был самодоволен – а еще бы, он наконец заимел что-то, на сто процентов принадлежавшее ему, чему он был началом, чему он оказывался опорой; Аластер был доволен, потому что наконец заполучил семью, которая навсегда принадлежала ему, а не менялась в соответствии с прихотями его отца, матери, мачех, сестер; Аластер был счастлив странным, беспокойным, тревожным, неудержимым, вдохновляющим счастьем; он словно обрел что-то, какое-то основание в себе самом, которое и определяло его жизнь, делало ее устойчивой и осмысленной. И тем более осмысленной становилась его кампания: Аластер понимал, за что он воевал и для кого. И этой своей убежденностью он заражал окружающих.
Аластер же требовал, угрожал, заставлял, клянчил у Фабиана возможность познакомиться с тем несчастным, обреченным на вечное прозябание в одиночестве человеком, который попытался сделать человека из Фабиана. Тот – остерегался; в нем невесть откуда поднималась волной необъяснимая, мистическая тревога. Словно если это знакомство случится, да еще в такой неудобный момент, то случится и еще что-то – ужасное, непоправимое. И Аластер возмущался, Фабиан глухо огрызался, но с механической исправностью поддерживал все его начинания. Аластер принимал участие в дискуссии, круглом столе или телемосте – Фабиан, пусть и не лично, а через вторые-третьи руки обеспечивал ему радушный прием, вменяемых ведущих и сценарии, если и не радикально поддерживающие, то хотя бы сдержанно соглашающиеся с ним. Начинался какой-то проект, какая-то общественная инициатива, и Фабиан, снова не лично, а через доверенных лиц настаивал на том, чтобы Аластера приглашали, либо чтобы не отклоняли его кандидатуру, буде он вызовется участвовать. Аластер участвовал в каком-то сомнительном проекте, который был слишком радикальным, однобоким или как-то иначе неприемлемым для серого и унылого общественного мнения – у него в любом случае была поддержка высокопоставленных лиц, которая позволяла рассчитывать на продолжение кампании. Альберт исправно приносил Фабиану информацию о соцопросах, выборки комментариев и открытых писем на всевозможных бордах – и они казались все менее негативными; Михаил Томазин разнюхивал, что об этой кампании думает население важнейших государственных институтов – и оставалось все меньше людей, готовых биться за традиционные ценности с запалом, равным убеждениям активистов и просто верных сторонников гомо-меньшинств. И Томазин замолкал, позволяя повиснуть угрожающей, глухо, угрюмо вибрирующей, предостерегающей паузе, которую Фабиан понимал отлично: что позволено шутам, не позволено ему, что спустят с рук «представителям творческих профессий», что бы это ни значило, будет использовано против него. Томазин знал, наверняка разнюхал об Абеле, очень хорошо понимал, что он значит для Фабиана, но молчал, не осмеливаясь заговорить на болезненную для него тему. Молчал и Фабиан, словно боялся, что словами вскроет рану, которую судьба нанесла ему прямо посреди груди, боялся, что единожды заговорив на эту тему, не сможет остановиться, и кто знает, куда принесет его этот неудержимый порыв откровения – не к судорожным всхлипам ли, не к закушенным ли до крови губам.