Текст книги "Факелы на зиккуратах (СИ)"
Автор книги: Marbius
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)
– Очевидно, выращивать капусту на даче, – мгновенно отозвался Томазин, не глядя на него.
– Не хотите пойти ко мне личным помощником? – легкомысленно спросил Фабиан. Он был вознагражден: Томазин смотрел на него круглыми глазами, явно хотел спросить: парень, не охренел ли ты? – но не к консулу же так обращаться.
– Вам нужен личный помощник вдвое старше вас? – он наконец подобрал относительно нейтральный ответ.
– Уже не вдвое, Михаил. Вдвое было немного раньше. А вот опыта – да, вдвое. Если не больше, – улыбнулся Фабиан.
– Вы действительно считаете, что… – Томазин замялся. – Что я приму ваше предложение после такой откровенной демонстрации вашей ловкости? Личным помощником, – не удержал и зашипел он. Начал было ругаться, но спохватился.
– Личным. Помощником. Если не хотите, если находите это оскорбительным, могу придумать для вашей должности иное название. Насчет ловкости, Михаил. Не могу не признать за вами того же, – он поднял уголок рта в намеке на улыбку, но глаза его не улыбались. Томазин расправил салфетку; его руки подрагивали. Фабиан помолчал немного, затем молча же протянул ему планшет. Томазин начал читать – отчет Мариуса Друбича. Побледнел, поднял глаза на Фабиана, снова изучавшего фотографии; их было много, отвлекаться можно было бесконечно долго.
Фабиан попросил воды, сходил в туалет, вернулся; Томазин все читал. Отложив планшет, сложив салфетку, снова разложив ее на коленях, он выдавил:
– И?
– Это было действительно ловко. Демонстрация высочайшей степени преданности, Михаил. Я могу одобрить ваши действия с человеческой точки зрения, наверное, это и оправдывает вас как-то. Но с государственной – сомнительно. Хотя… – Фабиан прищурился. – Никто ведь не находил никаких недочетов в функционировании Госканцелярии, несмотря на сомнительной дееспособности главу в нем. Знаете, я очень хорошо понимаю Аурелиуса. Он жил канцелярией. В принципе, у него ведь и не было жизни помимо нее. Это была похвальная верность своему пути. Жаль, что он оказался неспособным признать, что могут быть и другие. Впрочем, что толку говорить о том, что было бы, если бы, что бы и прочее бы. Я считаю вас одним из самых квалифицированных сотрудников в госаппарате; и я очень хочу, чтобы госаппарат и дальше имел возможность пользоваться вашей квалификацией, вашей последовательностью и преданностью делу и идее.
– Если вы рассчитываете, что в порыве благодарности за то, что вы выдергиваете меня из пропасти забытья, я, – Томазин сжал челюсти, – я буду делиться с вами личной информацией господина Содегберга, вы ошибаетесь.
– Помилуйте, – вскинул голову Фабиан. – Это было бы совершенно несвойственно вам и вызвало бы у меня некоторое недоумение, если бы вы вдруг начали делиться ими. Боюсь, хм, боюсь, я бы даже разочаровался в вас.
Томазин кивнул и опустил голову.
Фабиан наконец осуществил самую юную и самую осуществимую свою мечту: он добрался до дому, принял контрастный душ, не глядя на расход воды, не обращая внимания на то, что индикатор потребления ввалился в красную зону и багровеет, тревожно багровеет; затем он вытирался полотенцами, стоя напротив открытого окна, подставляя лицо сквозняку. И наконец он лег на кровать и раскинул руки, готовясь не к двенадцати – к восьми часам сна, но и этого должно хватить. И долго лежал с открытыми глазами, глядя, как по потолку бродят сполохи света – то прожектор где-то засветил, то октокоптер пролетел, то начало светать.
========== Часть 28 ==========
Похороны Аурелиуса Мелха ваан Содегберга проходили не незаметно, но и не шумно. Все относительно заметные личности сочли нужным присутствовать на них с самого начала и до конца; личности выдающиеся довольствовались краткосрочным присутствием. Поверенный Корпке, который по настоянию Фабиана занимался организацией похорон и панихиды, указал в приглашении на них о строгом, но не официальном дресс-коде. С учетом того, что в столице все, просто все разговоры вертелись вокруг неожиданной, хотя и давно ожидаемой смерти Содегберга, и эта деталь была обсуждена многократно. Высказывались самые разные предположения: от борьбы кланов в Консулате до попытки конституционного бунта до попытки Магистрата забрать побольше власти в свои руки. Но консулы вели себя, как ни в чем не бывало, то один, то другой соглашался на блиц-интервью на какую-нибудь злободневную тему, а о Содегберге вспоминал, только если интервьюер задавал прямой вопрос, не более, но даже при таком раскладе подчеркивал, что это чрезвычайное, но не судьбоносное событие, и все казалось незыблемым; но магистры продолжали поездки, выступления, совещания в соответствии со своими планами, только появилась эта запись в их расписаниях: гражданская панихида по бывшему государственному канцлеру, и ничего больше. И если присмотреться, красноречивой была такая незначительная деталь: некоторые из высокопоставленных чинов попадали на гражданскую панихиду с легкомысленных событий вроде открытия центра детского досуга, а прямо после нее намеревались посетить еще какие-то мероприятия откровенно развлекательного толка.
Кто-то особо умный предположил, что Содегберг попытался инициировать смену структуры власти в республике – вроде как Устав позволял лишить Консулов полномочий, наделить ими Госканцлера, и тогда остались бы десять самолюбивых, алчных до власти людей не у дела, а то и в глубокой ссылке. Идея была не лишена привлекательности, но совершенно лишена связи с действительностью; Велойч, въедливый стервец, больше из спортивного интересу, чем по необходимости, взялся разнюхать, какой идиот предался этой фантазии в общественном месте, а какой – подхватил эту сплетенку и понес ее в массы. Оба человека, точнее, их жены, находились где-то в середине пищевой цепочки в магистрате, причем были достаточно благоразумными, чтобы не скатываться вниз, но недостаточно выдающимися, чтобы подняться выше. Объяснять им, а точнее, их женам, что государственное право и основополагающиие документы следовало бы знать получше, были уполномочены их начальники, но ввиду незначительности деликта дело ограничилось нежестким внушением и небольшим финансовым наказанием. В воспитательных беседах начальники болтунов даже не удосужились упомянуть, что безмозглостью болтунов недовольны выше. И сплетня зачахла на корню. И все затаились, гадая, что произойдет на этой панихиде.
Магистры прибыли вовремя; консулы задержались и, как будто сговорились, держались недалеко от выхода. Огберт произнес краткую речь, в которой отметил выдающуюся верность Республике, блестящее знание государственного права, преданность идеям отцов-основателей, которые демонстрировал Содегберг. Затем он счел нужным сказать хотя бы пару слов о личных его качествах, а это было сложно. Пришлось снова говорить о справедливости, чувстве долга, самопожертвовании. Все вместе заняло минут десять, и было очевидно, как рад Огберт избавиться от этого бремени – убедительно хвалить. Но речь была неплохой, присутствовавшие одобрительно покивали головами, и можно было вздохнуть с облегчением: это вот-вот останется позади.
Примечание о дресс-коде приняли всерьез все присутствовавшие. Консулы были одеты в обычные темные костюмы, повязали стандартные черные галстуки, и не более. Женщины были изобретательны, отнеслись к выбору своего гардероба тщательно, выглядели привлекательно, и черный цвет был данью скорее элегантности, чем трауру; тем более среди них не было ни одной, сокрушавшейся о Содегберге; кажется, даже смех был слышен время от времени, женский в том числе. И только Армушат явился на похороны в полном облачении: в парадной мантии члена магистрата, с цепью на груди, и словно маску, носил на лице траурную бледность. Он демонстративно держался поодаль от консулов и подчеркнуто не желал говорить о Фабиане.
Константин Оппенгейм постарался избежать ситуаций, в которых вынужден был бы говорить с Фабианом. Он сердился на мальчишку; и даже жесткое заявление госпожи Оппенгейм, что его настойчивость и целеустремленность должны вызывать уважение, и Оппенгейму не мешало бы гордиться своим будущим зятем, не заставили его изменить своего настроения. Он считал Фабиана виновным в смерти Содегберга, что опосредованно, так однозначно. На что тот даже плечами пожимать не удосуживался. Валерия, если бы она оказалась на панихиде, обнаружила бы себя в очень сложной ситуации; к счастью, она принимала участие в очередном проекте за полярным кругом, и погода не позволила ей прилететь в столицу. Фабиан поговорил с ней, утешил, подбодрил, заявляя, что присутствие на таких вечеринках – это политика и с искренним желанием отдать дань памяти усопшего имеет мало общего, и поэтому она может совершенно спокойно поскорбить о Содегберге и у себя в комнате, а затем, оказавшись в столице, возложит букет и дело с концом. Валерия согласилась: она и хотела согласиться, но одно дело принять такое щекотливое решение самой, и другое – согласиться с предложением, сделанным не ею лично. Тем более она к Содегбергу не испытывала теплых чувств.
Велойч воспользовался случаем, чтобы досадить Фабиану, и прокомментировал очевидное нежелание семьи невесты иметь с ним что-то общее. И Фабиан охотно согласился с ним.
– Бесспорно, – сказал он. – Два упертых стареющих идиота решили развлечь себя ролевыми играми.
– Какими еще играми? – заинтересованно спросил Велойч.
– Подозреваю, что они захотели поизображать из себя двух старшеклассниц, объявляющих бойкот всему миру, – поморщился Фабиан. – По крайней мере, они стоят и дуются, как если бы весь мир их предал.
– Каким образом? – Велойч повернулся к нему, злорадно ухмыляясь.
– Не знаю, – Фабиан пожал плечами. – У мороженщика закончилось ванильное мороженое. На любимой розовой кофточке отлетели две пайетки.
Велойч тихо засмеялся.
– Какие познания из мира старшеклассниц, – ехидно сказал он.
– Должен же я знать, чем живут мои оппоненты. Тем более у меня такой отличный наглядный пример перед глазами, и я могу изучать его вживую, – понизив голос, отозвался Фабиан, многозначительно оглядывая его, и ухмыльнулся. Велойч тихо рыкнул и отвернулся. – Вот это я и имею в виду, – злорадно закончил он.
Армушат остался один к концу панихиды. Поначалу на него смотрели с одобрением, даже с уважением: человек решил проявить смелость, бросить вызов официозу, продемонстрировать, что для него значил Содегберг, не только словом, но и делом. К нему подходили, ему высказывали свое почтение. Только тот же Корпке не стеснялся говорить любому, кто только хотел слушать, что Содегберг особо подчеркнул, что хочет, чтобы именно Равенсбург распорядился его духовным наследием; а некоторым, пользовавшимся особым доверием лицам он сообщал, что панихида по большому счету проведена именно за счет Равенсбурга – Оппенгейм и Армушат не могли прийти к общему мнению насчет некоторых вопросов по движимому имуществу, а панихиду проводить было нужно, вот и получил Корпке открытый кредит и полную свободу действий от Равенсбурга, и неизвестно, будет ли в итоге ликвидов Содегберга достаточно, чтобы компенсировать Фабиану его расходы. И неуловимый ветерок переменил настроение толпы. Армушат все так и стоял в парадной мантии и с цепью государственного чиновника на груди, но один. Гости же предпочитали подходить к Фабиану.
Фабиан оставался на панихиде дольше всех остальных консулов. Не потому, что его что-то удерживало в зале, не потому, что он чувствовал себя обязанным Содегбергу – не без этого, разумеется; но публика была в курсе, что именно его старик счел отчего-то духовным наследником. Снова Корпке постарался. Слово там, намек там, почтение, с которым он обращался к Фабиану, – и все обращают внимание, интересуются, а Корпке и рад обязать, рад чуть более обстоятельно объяснить, что документы господина Содегберга, посвятившего всю свою жизнь служению Республике, поступят в полное распоряжение законного наследника, десятого консула Фалька ваан Равенсбурга, со дня на день. Поэтому от Фабиана ждали, что он будет присутствовать до последнего. Он и присутствовал. Стоял себе молча у задней стены, сидел в глубоком кресле в кабинете, и все с подобающей случаю скорбной миной, а сам прикидывал: когда уже этой жадной до развлечения своре наскучит это унылое действо, и что можно предпринять, чтобы выгнать этих ослов вон. И еще Фабиану было интересно, найдется ли хотя бы один человек в этом сборище ослов, который действительно скорбит по Содегбергу. Возможно, только Томазин; но даже на его счет Фабиан сомневался: уж у Томазина было куда больше времени, чем у остальных, чтобы проститься с Содегбергом, возможно даже, что он давно уже относил траур по своему работодателю и вечному начальнику.
Архивы Содегберга представляли значительный интерес с исторической точки зрения, этого у них было не отнять. Фабиан с чувством, похожим на благоговение, знакомился с совсем сырыми набросками, относительно зрелыми проектами многих законов; он заново переживал знакомство со сдержанным, неестественно холоднокровным, отстраненным Содегбергом, обращавшим на людей очень мало внимания. Содегберг говорил о Республике одновременно как об уродливом и почти нежизнеспособном организме, и как о невероятном, почти сверхъестественно живучем создании. Он знал лично многих людей, а от отцов-основателей отстоял-то всего на поколение, даже на половину поколения, и еще свежи, очень свежи были слухи о личных пристрастиях каждого из них. Содегберг не гнушался конспектировать сведения о каждом из них, если что-то доходило и до него, и это было сочно, увлекательно, невероятно, захватывающе – и черт побери, совершенно не подходило для того, чтобы быть опубликованным. Фабиан сортировал все эти записи, обращался к Томазину за пояснениями, проводил сутки в Архиве Республики, в Государственной библиотеке, чтобы получить более полную картину не только жизни Содегберга – жизни того общества, которому тот принадлежал; и чем дальше он занимался архивами, тем отчетливее он понимал: публиковать нечего. Томазин не понимал этого так отчетливо, как Фабиан, но подозревал все сильнее.
Некоторые вещи, о которых в подробностях говорил Содегберг, были хороши, чтобы разрушить официальную мифологию республики, свергнуть с пьедестала пару-тройку десятков исторических личностей и сильно озадачиться легитимностью пары-тройки сотен законов и подзаконных актов. Содегберг был педантом во всем, и даже в документировании сомнительных маневров власть предержащих. И ничего, ничего из его личных записей не казалось подходящим для солидных, респектабельных, пусть и занудных, как сам Содегберг, мемуаров.
Чем больше Фабиан вгрызался в записи Содегберга, чем лучше осваивался в них, чем более систематизированный вид они приобретали, тем яснее становилось еще одно: материалов на первую часть этих самых мемуаров было в избытке, даже если подвергнуть их жесточайшей выбраковке и редакции, а на вторую, которая бы охватывала последние лет пять, его жизни, материалов не было вообще. Были какие-то разрозненные заметки, сплетенки, которым грош цена, корявые рассуждения о важности и самоценности жизни, и ничего более. Последние полтора года Содегберг вообще хранил молчание, и это для Фабиана было красноречивее всех заключений медиков, биохимиков и каких угодно других экпертов.
Дармштедт интересовался периодически, как обстоят дела с подготовкой воспоминаний «уважаемого Аурелиуса» к публикации. Фабиан отбрехивался с каменным лицом, а сам желчно думал, что уж кому-кому, а Дармшедту ни с какой стороны не упало называть старика Содегберга «уважаемым Аурелиусом». Даже во времена относительной вменяемости Содегберг не отличался особой любовью к этому прохиндею, а потом и вовсе были утрачены всякие точки соприкосновения. Велойч, если оказывался поблизости во время таких расспросов, тянул лениво что-то вроде: «Поверь, Борис, нашему юному коллеге нельзя доверить только честь любимой родственницы, а дела двусмысленные следует сваливать как раз на Равенсбурга». Дармштедт знающе ухмылялся и интересовался благополучием милой Валерии Оппенгейм. Фабиан отвечал на вопросы о ней и облегченно вздыхал: щекотливая тема с воспоминаниями Содегберга забывалась до следующего раза.
Если Фабиан рассчитывал получить какие-то ценные сведения об относительно видных политических деятелях, то эти его надежды оправдывались лишь частично; то ли Содегберг был слишком умен, чтобы доверять бумаге и электронным носителям, то ли он был слишком высокомерен, чтобы обращать внимание на людей. Томазин был куда более информативен; но он относился к Фабиану с подчеркнутым недоверием. Наверное, только после четырех месяцев кропотливой совместной работы Томазин позволил себе расслабиться в присутствии Фабиана. Тот отшвырнул ежедневник с очередной бредятиной о великой миссии Республики и уникальности ее структуры и воскликнул:
– Ну какого, какого хрена этот старый маразматик не обратился к врачам, когда еще можно было остановить регресс?
– Он всегда был уверен в своей неуязвимости, – пробормотал Томазин.
– Да ладно, – скептически протянул Фабиан. – Кругом все мрут, ему на стол хотя бы раз в два дня попадает информация об авариях, взрывах, болезнях, остальной хрени – и он все еще оставался непоколебимым? Что за нарциссизм?
Томазин посмотрел на него, словно хотел сказать что-то крайне неприятное, но передумал.
– Говорите уж, – недовольно бросил Фабиан. – Смею предположить, ваше возражение будет куда менее неприятным, чем ваше мнение обо мне.
Наверное, если бы Томазину было восемнадцать лет, он покраснел бы как рак. Но ему было под шестьдесят, и такие физиологические штуки давно перестали быть для него актуальными.
– Вас невозможно ненавидеть, – беспомощно признался он. – К сожалению, и не ненавидеть невозможно тоже. Я действительно предпочел бы хранить мое мнение о вас при себе, но оно, очевидно, не является для вас секретом.
Фабиан закатил глаза и тяжело вздохнул.
– Дражайший господин Томазин, – обреченно произнес он. – Я не могу читать ваши мысли. Даже если бы я сдал вас на руки мясникам из нейрокибернетического института, заставил их подключить вас к тем невероятным штукам и потребовать детальнейшего сканирования мозга в динамике, насколько только может хватить их ИИ, то и тогда мы получили бы относительно четкие образы. Не идеи, Михаил, понимаете? А эти ваши штуки типа «я ненавижу вас, но я же вас и не ненавижу» – это как раз идеи, которые всегда останутся секретом для других людей. Даже эта дребедень, – Фабиан брезгливо щелкнул по ежедневнику, лежащего на верху стопки таких же, – нуждается в детальной перекодировке с секретного языка Содегберга на язык, понимаемый всеми. А уж что думаете вы – человек здравомыслящий, не обремененный патологическими отклонениями, – это известно только вам. Так что давайте, делитесь, что вы там думаете. Желательно на коде, который я могу расшифровать. Что вы там хотели сказать, но промолчали?
– Ничего оригинального, боюсь, господин десятый консул, – пробормотал Томазин. – Кроме того, что нужно иметь эту черту в своем характере, помноженную на агрессию и… не знаю, что еще, чтобы взобраться наверх и удержаться там. Наверное, во главе любого государственного учреждения оказываются только нарциссы. И он был всего лишь одним из них.
Томазин снова повесил голову.
– Вы пытались убедить его обратиться к врачам? Вы же должны были быть первым, кто заметил, что с ним не все ладно, – произнес Фабиан. Кажется, он прозвучал чрезмерно жестко, по крайней мере, Томазин поежился и рефлекторно посмотрел на него, словно оценивал вероятность, что на него набросятся.
– Господин десятый консул, – неожиданно четко, гордо даже ответил Томазин, – я был всего лишь его личным помощником. Не другом. Он мог обратиться ко мне за мнением постороннего, больше из любопытства, для забавного баланса, этакий, знаете ли, взгляд относительно беспристрастного человека. Но не более. Мое мнение per se его не интересовало.
– Не поверите, – ехидно протянул Фабиан, – я не удивлен. И прекращайте называть меня так чопорно. Хотя бы наедине со мной. А то я начинаю чувствовать себя старой развалиной вроде…
Он благоразумно придержал язык. Но Томазин понял его. Был ли он благодарен Фабиану за такое предложение, осталось неизвестным; но Фабиан перестал быть «господином десятым консулом» – отчего-то он находил это словосочетание убогим, неприятным, унизительным, особенно когда его использовал Томазин.
В очередной подборке документов, подготовленных Томазиным, Фабиан обнаружил имена Альбриха, Велойча, но и Армушата, и Колмогорова, и еще нескольких людей, а с ними – и наблюдения Содегберга – он был уверен, что Альбрих хочет стать единственным Консулом, возможно даже президентом, и его действия, если рассматривать их не как разрозненные явления, а как системные, после анализа Содегберга подтверждали его мнение. С некоторыми наблюдениями Содегберга Фабиан не соглашался, уверенный, что Альбрих скорее всего рассчитывал на иной исход. Некоторые действия Альбриха он находил непродуманными, что, по истечении дюжины лет, было очевидным. Но Фабиан увлекся изучением того, как Содегберг намеревался противостоять ему – агрессору, захватчику, человеку, жаждавшему стать автократом, и прилагавшему к этому многие усилия. Как и обычно, в духе Содегберга, это было бы пассивное сопротивление, затягивание дела, крючкотворство, обращение в самые разные инстанции, вплоть до международного суда. Едва ли бы такая мелочь Альбриха остановила: Содегберг плел паутину, но и Альбрих едва ли был мухой, скорее шмелем; он порвал бы ее в два счета, если бы не маленькая пакость со стороны интриганов, маленький отвлекающий маневр – практикант, которого подсунули Альбриху. Случай не единичный; Содегберг говорил о восьми-девяти с уверенностью, предполагал еще столько же. Все-таки Альбрих был известный ходок. Любопытства ради Фабиан поинтересовался, что из себя представляли другие практикантики, с которыми пробавлялся Альбрих, и не смог не удивиться: с одной стороны, он тогдашний определенно соответствовал типажу: знойный мальчик, азартный, с очень гибкой моралью, с опытом, но еще не утративший флера юношеской невинности, жаждущий власти над власть предержащим. С другой, он и выбивался из него: те, другие, были декоративными, что ли, предпочитали паратизировать. Признаться, судя по наблюдениям Содегберга, никто не ожидал, что Альбрих не просто отвлечется от того, что происходило у него под носом, но искреннее, отчаянное увлечение Альбриха и его зацикленность на Фабиане оказались на руку его противникам.
– Знаете, я удивлен, что вы попытались меня предупредить, – признался Фабиан Томазину, отодвигая от себя записи Содегберга.
– Я, наверное, должен был сделать это куда раньше, чем та невнятная попытка, – хмуро признался Томазин.
Фабиан пожал плечами. По большому счету, следовало сделать это сразу же, как стало ясно, зачем Содегберг отказывается от одного из лучших практикантов на своем веку и жертвует его Альбриху, которого терпел с большим трудом. Хотя: Томазин был не дурак, наверняка понимал, что самонадеянный мальчишка не озаботится задуматься, если, конечно же, поверит.
– Эх, забавное это было время, – неожиданно весело улыбнулся Фабиан.
Томазин опасливо посмотрел на него.
– Подумать только, сколько эти ребятки всего предприняли, чтобы сделать положение Альбриха как можно более неустойчивым. А я, дурак, считал, что его свергли в первую очередь благодаря мне, а потом уже из-за всего остального, – беспечно пояснил Фабиан и встал. Потянувшись, размяв шею, он спросил: – Хотите кофе?
– Я сделаю, господин Равенсбург, – неловко вставая, неуверенно произнес Томазин.
– Да бросьте, – отмахнулся Фабиан. – Черный, со сливками, правильно?
Томазин засмеялся, отвернулся от него, заморгал.
Валерия призналась Фабиану, что ее отношения с родителями испортились. Не в последнюю очередь из-за него. Она не признала этого прямо, но нужно было быть имбецилом, чтобы не сложить два и два. Старик Оппенгейм не говорил о нем иначе, как об этом выскочке; он благоразумно делал это только в кругу семьи, но делал это с примечательным постоянством. На замечания Валерии, что родители Фабиана происходят из двух очень достойных семей, Оппенгейм реагировал нервно, рычал, что Равенсбург – это тот случай, когда из достойной семьи происходит нечто убогое, и на любые попытки Валерии вступиться за него обвинял ее во всех смертных грехах. Мама Оппенгейм была настроена против этого Равенсбурга – не выскочки, нет-нет, она была более чем удовлетворена возможностью похваляться при любой возможности зятем, окей, будущим зятем-консулом, пока десятым, дальше посмотрим, – потому что этот щенок не спешил жениться, да еще и Валерию подбивал на анормальные вещи, вроде жажды собственной карьеры. Словно жене консула будет дело до своих проектов, командировок и прочей дребедени. Фабиан только вздыхал тяжело. Любые попытки переломить их отношение к себе были изначально обречены на крах, буде Фабиану взбрела бы эта глупая мыслишка: Оппенгейм был слишком пристрастен, не мог простить ему ни завещания Содегберга, ни того, как ловко Фабиан обставил их на похоронах, ни того, что после них Фабиан не счел нужным еще раз встретиться с ним и Армушатом, чтобы обсудить детали наследования, а общался все через того же Корпке. Мама Оппенгейм слишком жаждала стать законной тещей Консула Республики, чтобы довольствоваться менее официальными отношениями. А Фабиану было плевать на их обиды с высокой колокольни. Он бывал в гостях у Оппенгеймов все реже, из семейных празднеств, на которых был обязан присутствовать, выбирал те, на которые было приглашено много народу, и неторопливо, но очень настойчиво приучал Валерию к мысли, что такое счастье, как ее зашоренные родители, им обоим нужно в крайне ограниченных количествах и на нейтральной территории. Валерия возражала все меньше.
Неожиданно для себя Фабиан находил ее все более привлекательной. Валерия была высокой, нескладной, неуверенной в себе девушкой, когда они познакомились, а стала высокой, уверенной в себе, красивой женщиной. Фабиан обнаружил это почти случайно: они договорились встретиться после работы-учебы, поужинать вместе, сходить на спектакль, но Валерия задерживалась на очередном круглом столе. Фабиан заглянул по старой памяти в Академию, поностальгировал немного, идя по кампусу, зашел в аудиторию и устроился у стены. Валерия как раз спорила с преподавателем о чем-то. Фабиан стоял и любовался ею – оживленной, сосредоточенной, жесткой, решительной, целеустремленной, немного взъерошенной, одетой скучно, непритязательно, но отчего-то простой джемпер и простые брюки сидели на ней ловко и смотрелись очень удачно. Дискуссия затягивалась, Фабиан механически отметил, что они не справятся и поужинать, и подоспеть к спектаклю к началу, но вместо того, чтобы вознегодовать, задал какой-то вопрос и ввязался в дискуссию. По окончании круглого стола Валерия продолжала что-то обсуждать со своими партнерами; он подошел к ней, положил руку на талию и остался стоять рядом все то время, которое ей понадобилось, чтобы закончить разговор.
– Ты не сердишься, что мы не успели на спектакль? – спросила она чуть позже, в ресторане. Фабиан неторопливо покачал головой.
– Это было куда интересней, чем та концептуальная фигня, – улыбнулся он.
– Мы тоже обсуждали концептуальную фигню. Не очень жизнеспособную, кстати, – виновато пожала плечами Валерия.
– В отличие от вашей, та фигня изначально мертворожденная.
Она засмеялась.
– Откуда ты знаешь? – весело спросила она Фабиана.
– Читал отзывы, разумеется. Да и репутация у режиссера такая, абортивная. Но связи в мире продюссеров. Вот и приходится терпеть.
– Жалко, что билеты пропали, – повинилась она.
– Лери, милая, у меня абонемент. Но даже если и не так, хрен бы с ними.
Валерия кивнула, потянулась, взяла его за руку. Он легонько пожал ее.
Она не походила на женщин, к которым Фабиан привык. В Валерии отсутствовало типично женское тщеславие, она просто относилась и к тому, как выглядит. В принципе, ее можно было понять: Валерия определилась со своим будущим профилем, и это была разработка промышленных комплексов для климатических зон с низкими и очень низкими температурами. А там приходилось одеваться функционально, а не привлекательно; и после трехмесячных стажировок было очень непросто перестраиваться на иной лад, наполнять гардероб иными вещами и заново узнавать, где делать прически, где – маникюры, а где – какие-то еще косметические процедуры, которых придумывалось все больше. И еще полтора года назад она смущалась, нервничала, что не выглядит достойно, и вот – она равнодушно пожимала плечами, когда считавшиеся когда-то подругами знакомые пытались отпустить шуточку-другую насчет невзрачного макияжа и коротко обстриженных, самостоятельно отполированных ногтей. Такое равнодушие было тем более просто продемонстрировать, что Фабиан именно такую ее естественность в ней находил привлекательной.
Человеку неподготовленному такие странные предпочтения холеного, лощеного, избалованного цивилизацией Фабиана могли показаться странными, но он сам только пожимал плечами: мало иметь доступ ко всем благам цивилизации, к распоследним косметическим и косметико-коррекционным процедурам, нужно, чтобы и за фасадом было что-то. Он охотно развлекал себя ни к чему не обязывающим флиртом, ни к чему не обязывающими приключениями с холеными, лощеными, избалованными цивилизацией, обточенными многочисленными косметико-коррекционными процедурами женщинами, но охотно говорил о «нас с Валерией», «моей невесте» или «моей будущей жене». Свадьба все откладывалась, Валерия сама вспоминала о том, что им все-таки придется рано или поздно пожениться, только мимоходом, и при этом они считались чуть ли не образцовой парой. Фабиан был привязан к Валерии, она отвечала ему тем же, но никто из них не заводил речи о свадьбе. Валерии предстояло закончить образование, и это было отличным предлогом в очередной раз отложить ее на неопределенный срок.
После года с небольшим скрупулезных исследований, обработки архивов и боев с редакторами Фабиан наконец признал: воспоминаниям быть. Огберт был рад и сразу же потребовал, чтобы на информационном портале Государственной Канцелярии появилось сообщение о готовящихся к публикации воспоминаниях Содегберга. Консулы встревожились, потребовали ознакомиться с черновиком, и Фабиан угробил еще около месяца на согласования, а то и просто на то, чтобы отстоять свое право представить материал так, а не иначе. И наконец свершилось: презентация мемуаров Аурелиуса Мелха ваан Содегберга.