Текст книги "Факелы на зиккуратах (СИ)"
Автор книги: Marbius
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Другие консулы резко озадачились подбором возможных союзников в Канцелярии, и это подстегивало Фабиана – и обездвиживало. Потому что Содегберг все еще оставался Госканцлером и не собирался уходить. Он принимал Фабиана – и совсем мало других людей; общение с ним превращалось в пытку, потому что Содегберг был совершенно не способен слышать других людей, а говорил только о великом здании Республики, о великой миссии этого конструкта, о ее исторической ценности. Фабиан удивлялся тому, что Содегберг изо всех людей выбирал его, чтобы посидеть в кабинете, посмотреть на площадь, полную людей, и «пооткровенничать», как называл это Содегберг. Он же не скрывал от Фабиана, что принимает лекарства, и даже сообщил однажды, как открывать футляр для них. Он засыпал – внезапно, словно отключался, и Фабиан пользовался этим, чтобы подменить таблетки.
Когда на одном из расширенных заседаний Сената, на котором принимался какой-то проходной закон, но по ряду причин в торжественной обстановке, а значит в присутствии Консулов, Госканцлера – Хранителя Государственной Печати, Содегберг встал посреди речи одного из сенаторов, захрипел, начал царапать себе горло, а затем свалился в беспамятстве, и все под прицелом камер, Фабиан успел рявкнуть режиссеру, чтобы прекратил съемки, подбежал к Содегбергу – и удивился: старик был еще жив. Следующее, расширенное, но закрытое заседание Сената – без доступа инфоканалов, с крайне ограниченным числом помощников, было посвящено одной-единственной теме: что делать с Содегбергом. И тогда же Фабиан взял слово, чтобы после пятнадцати минут рассуждений о законности, общественных нормах и традициях перейти к сообщению тех незначительных, на первый взгляд, документов, которые указывали: дееспособность, дееспособность есть главное в любом государственном чиновнике. Все эти законодательные акты были скреплены Государственной Печатью и подписью предшественников Содегберга, а один – и самим Содегбергом. И после шести часов споров, обсуждений, ругани, оскорблений было принято решение: Консулат единогласно принимает решение об отставке Государственного Канцлера, в связи с обстоятельствами непреодолимой силы – в его отсутствие и в отсутствие его прошений об отставке. Под утро уже, переместившись в Консулат, все те же Консулы, но в присутствии всего лишь двух протоколистов единогласно приняли решение о назначении Илиаса Огберта Государственным Канцлером.
Фабиан не мог не удивиться живучести Содегберга – он пришел в себя. Он даже потребовал, чтобы ему предоставили возможность лично забрать свои вещи из кабинета.
Около полуночи в кабинет Фабиана вошел Велойч. Без стука, осторожно, словно призрак. Вошел – и уселся в посетительское кресло, сложил руки в замок и принялся изучать Фабиана. Злой, уставший, голодный Фабиан смотрел на него, готовый в любой момент вцепиться в горло стервецу, вгрызться зубами и трясти, пока тот не сдохнет.
– Содегберг повесился. В своем кабинете, дорогой Фабиан. – Наконец сказал Велойч.
Фабиан сдавленно зарычал.
– Завещание оставил? – сквозь зубы спросил он. Велойч кивнул. – Кого назначил душеприказчиком?
========== Часть 27 ==========
В кабинете установилась гнетущая, жуткая тишина. Фабиан сверлил взглядом Велойча, тот не отводил глаз, улыбался едва уловимо, но уголки его рта подрагивали, так, что казалось: с ним в любой момент может случиться истерика. Носогубные складки казались нарисованными тушью, отчетливо проступили морщины на скулах и лбу, кожа Велойча была слишком однотонной, странного неестественного серо-желтого цвета, слишком однотонного, слишком фосфоресцирующего, слишком ячеистого, и глаза, которые неотступно следили за Фабианом – то ли боялся Велойч какой-нибудь непредсказуемой реакции Фабиана, то ли боялся упустить какую-то его реакцию. В ушах у Фабиана установился мерный, пульсирующий гул, и думай: от тока крови у него так шумит и расплываются пятна, или от чего еще, такого стихийного, невнятного, судьбоносного. Он не мигая глядел на Велойча, словно издеваясь, словно проверяя, насколько хорошим он был другом Содегбергу. Приятельствовали ведь, Велойч часто захаживал к нему в гости. Простыми чиновниками Канцелярии брезговал, с Томазиным здоровался односложно, а с Содегбергом был почти уютным. И?
Велойч хранил молчание, очевидно ожидая, что Фабиан будет первым, кто скажет хоть что-то, нарушит это странное, тяжелое, угрожающее молчание. Вопрос прозвучал, ответ на него будет сообщен, когда будут улажены некоторые формальности, и что-то подсказывало Велойчу, что человек, сидящий перед ним, смуглый, с провалами глаз, с провалами щек, с неестественно черными бровями, со щелью вместо рта будет в списке душеприказчиков и – останется единственным. Он – постарается; он – справится.
Фабиан неторопливо подался вперед; Велойч заставил себя улыбаться и усилием воли не пошевелился, хотя хотел вжаться в кресло. Фабиан встал, все так же неотрывно глядя на Велойча, и невозможно было понять, что он думает. Ничто, никакое сокращение мыщцы на щеке, ни движение брови не указывало, что ему было жаль Содегберга. Хотя Велойч сам сидел перед ним, отказываясь изображать скорбь по ушедшему другу. А Фабиан выпрямился во весь свой рост, и даже если бы он был невысоким, субтильным, как Велойч, то и тогда смог бы заполнить весь свой кабинет, и Велойчу вдруг стало тесно, и стало не хватать воздуха.
– Выпьешь со мной за упокой души Аурелиуса? – ровно, неторопливо, учтиво спросил Фабиан.
Вместо ответа Велойч склонил голову. Он не рискнул отвести глаз: кто его знает, что подбросит в бокал этот щенок. И ему стало смешно: знал бы Равенсбург, как Велойч называл его про себя, ну либо в компании других своих знакомых, ровесников, – щенком, смеялся бы долго и громко. Возможно, смеялся бы наедине с собой, но тогда его смех сотрясал бы стены, а в присутствии других он только и ограничился бы многозначительной ухмылкой. Фабиан охотно говорил посторонним, что считает Эрика во многих вещах своим наставником, он усвоил много уроков благодаря ему, и не в последнюю очередь при содействии Эрика происходило его становление. Велойч делал вид, что доволен, слушая эти слова, и он видел, как ухмыляется Фабиан; не понять было, к чему относится серьезная интонация и громкие слова – к истинным чувствам Фабиана, или это очень хорошо прикрытая ирония, и к чему относится ухмылка – к своей способности неискренне произносить хвалы или к вниманию, с которым почтенная публика их выслушивала. Фабиан дал понять, что принял его согласие, и сделал шаг назад. Освещение играло злую шутку с Велойчем: ему все казалось, что на лице Фабиана вместо глаз – провалы; он мог как угодно хорошо знать, какого цвета глаза Фабиана, и все равно словно засасывало его в эти бездонные дыры, в которые проваливался любой луч света.
Фабиан не хотел поворачиваться к Велойчу спиной; это куда больше смахивало на инстинкт, чем на необходимость: как бы юрок, как бы ловок ни был этот Велойч, он не рискнул бы наброситься на Фабиана в помещении Консулата; до такой степени отчаяния – или неистовства – его довести едва ли представлялось возможным, и не набросился бы он на Фабиана, как бы беспомощен он ни был и как бы ни широка была его спина; и все равно Фабиана злила эта необходимость поворачиваться к нему спиной. Но бар располагался слишком далеко, чтобы пятиться к нему все это время, и еще раз оглядев Велойча, запомнив в мельчайших деталях его позу, Фабиан отправился за бокалами.
– Кто занимается трупом? – холодно спросил он.
– Служба безопасности, – снисходительно, как несмышленышу, сообщил Велойч.
– Канцелярии? Консулата? – с преувеличенной вежливостью уточнил Фабиан, словно разговаривал со слабоумным.
– Каким боком служба безопасности Консулата может относиться к внутренним канцелярским делам?
Фабиан подхватил два бокала и бутылку коньяка, подошел к столу, ногой пододвинул кресло, чтобы сесть рядом с Велойчем. Тот пристально следил за тем, как Фабиан ставит бокалы, наливает напиток, внимательно смотрит на него. Велойч встал – словно подчинился неслышному приказу.
– Мирного посмертия и долгой памяти, – тихо сказал Фабиан, глядя в бокал.
– Мирного посмертия и долгой памяти, – эхом отозвался Велойч. У него были болезненно сухие глаза, комок в горле; и при этом словно пружина разжалась – стало легче.
Фабиан налил себе еще, сел в кресло и сделал глоток. Велойч стоял, изучал пустой бокал – и не знал, что делать.
– Сядь, – процедил Фабиан.
Велойч отставил бокал и сел. Фабиан покосился на него, промолчал.
– Томазин был там? – спросил он после паузы.
– У Томазина контракт, заключенный лично с Аурелиусом. – Тихо ответил Велойч. – Прекращенный контракт Аурелиуса значил автоматически прекращенный контракт Томазина. Нет, его там не было. Ты хотел бы обратного?
– Я хотел бы совершенно иного, Эрик, – исподлобья глянув на него, отозвался Фабиан. – Думаю, ты тоже был бы не против. Что конкретно произошло и когда?
– Около двух часов назад. Аурелиус воспользовался своим карт-ключом, чтобы пройти контрольный пункт, – Эрик поднял на него глаза и начал неторопливо рассказывать. Фабиан был весь внимание – вежливое, ни к чему не обязывающее внимание, и если Велойча это не устраивало, он никак не давал это понять. – Доступ по нему был ограничен помещениями общего допуска. И его личным кабинетом. Чтобы собрать личные вещи и прочее. Этот твой Огберт пока занимает свой старый кабинет, но вынужден проводить часть рабочего времени в помещениях Госканцлера, что в принципе объяснимо. Не так ли?
– Допускаю. – Флегматично отозвался Фабиан. Произнеся это слово, которое можно было истолковать всяко, он сделал глоток. Велойч ждал, а Фабиан молчал, благо подумать было о чем.
Велойч внимательно следил за ним, жаждая увидеть хотя бы тень эмоций на лице Фабиана. Тот ощущал его, словно щупальца, скользящие по своему лицу, еще и алкоголь начал гулять по крови, реакция могла быть непредсказуемой. И этот идиотский выбрык Содегберга.
Который прошел в свой кабинет, отправил Огберта восвояси, как если бы делал одолжение, принимая его в своих владениях, и тот послушался бы – приучен был бесконечной карьерой Содегберга и его репутацией к безусловному подчинению, но спохватился, вспомнив, кто он таков и что делает в кабинете, и в дверях остановился и намекнул, что не может долго оставаться вне своей рабочей территории. Содегберг пообещал, что не займет много времени. Огберт подчинился. Через час решил, что времени у Содегберга было более чем достаточно, чтобы собрать все свои личные вещи, а остальное является достоянием архива, Госканцелярии, Республики и поэтому в любом случае не может покинуть здание Канцелярии; придя в кабинет, он постучал, не получив ответа, вошел – и дернулся было позвать парамедиков, но подумав, решил, что бригада похоронщиков была бы куда более кстати. В результате были вызваны дежурные офицеры службы охраны, которые и получили распоряжение сопроводить труп в Институт судебной медицины.
Это было очень хорошо. В зависимости от смены, степени внимания Консулата к ЧП и дотошности службы охраны, посмертное обследование могли проводить либо очень тщательно, либо спустя рукава. В зависимости от настойчивости душеприказчиков, настырность Консулата и службы охраны могла быть либо подогрета, либо охлаждена. Содегберг был не той фигурой, чтобы допустить огласку его патетичного поступка.
– Дармштедт додумался созвать консулов? – спросил Фабиан.
– Проверь свою почту, – ответил на это Велойч. Почти нежно.
Фабиан повернулся к компьютеру, просмотрел сообщения, закатил глаза. Велойч был с ним согласен, черт побери.
– Идиот, – процедил Фабиан, вставая. Он пошел к бару и открыл пару ящиков, хлопнул парой дверц. – С-сука, – зашипел он. – Кажется, я вынужден обойтись этими идиотскими крекерами. Так с его поверенным уже связались? Где завещание?
– Насколько я знаю, Борис послал людей из службы безопасности за поверенным, – произнес Велойч, и по его лицу скользнул призрак улыбки. – Он скорее всего и сообщит, как и в каких условиях будет оглашена воля Аурелиуса.
Фабиан посмотрел на часы, подхватил чашу с печеньем и уселся за свой стол.
– Я надеюсь, что не разочаровал тебя, милый Эрик, – ласково, почти слащаво сказал он. – Мы встретимся через двадцать минут в малом зале совещаний. А сейчас я хотел бы побыть один и продолжить заниматься своими делами, которые не терпят отлагательства, несмотря на форс-мажор. Даже такой.
Велойч был задет. Он был уязвлен. Более того, Фабиан отчетливо видел, что Велойч злился. Что хотя бы отчасти утешало его и поднимало настроение. Этот старый лис уходил медленно, неспешно и следил за Фабианом, очевидно, рассчитывая вывести его из себя. Не то чтобы в этом был смысл – никакого; но это было пусть маленьким, но утешением. Фабиан с наслаждением, которое поостерегся показывать, изобразил на лице – нет, не раздражение, скуку. Мол, этот увядающий примадон только на такую выходку и способен. Такое пренебрежительное снисхождение подстегнуло Велойча куда лучше. Фабиану показалось даже, что мог бы – дверью хлопнул. Но эти дурацкие инерционные системы такой страстности не способствовали: дверь закрылась разве что на полсекунды быстрей.
И снова: звонки в Институт судебной медицины, работавшим в нем знакомым, разговоры, угрозы-увещевания и даже неприкрытый шантаж, снова звонки и пробежка по переходам Консулата, снова переговоры, угрозы, увещевания, насмешки, время, проводимое бездарно – за бесплодными, почти бессмысленными разговорами, и загадочное молчание Велойча, который отказывался участвовать в диспутах. Поверенный был вынужден задержаться, это давало возможность как-то определиться со стратегией, и Фабиан, черт побери, взял на себя ответственность: начал говорить о том, что другие знали и так. Это не добавляло ему любви остальных, Фабиан видел это, но и позволять им всем вязнуть в болоте бессмысленных разглагольствований он тоже не мог.
Смерть Содегберга не была выгодна никому, тем более такая скорая; невозможно было избежать разговоров о том, что загубили такого видного государственного мужа. Это не отставка – ее можно было замять, ее можно было замять тем проще, потому что сам Содегберг едва ли попытался бы ответить на действия отдела по связям с общественностью своей медийной кампанией – откуда бы у него взялись ресурсы, особенно те качества, которые требуют незаурядной личности, которая у Содегберга давно уже была разрушена. Случись его смерть до отставки, это точно также могло быть истолковано десятками самых различных способов разной степени неприятности, только и с этим можно было побороться. Но два этих события, так близко друг к другу расположенных, невозможно было замести под ковер, и тем более проблематично, что речь шла не о чем-то благородном – о самоубийстве. Фабиана передергивало каждый раз, когда приходилось говорить об этом, но он упрямствовал, и остальные тоже содрогались и морщились – это действовало, черт побери, эти тупоголовые чинуши огласили свое согласие с настоятельным требованием Фабиана ограничиться скупым объявлением о смерти с указанием максимально общих причин, а заодно не допускать тщательного патанатомического обследования, ограничившись чем-то формальным, возможно с указанием «неустановленной причины смерти», потому что если давать ход делу о самоубийстве, начинать искать виновников, то с вероятностью в 95 % в качестве оного будет установлен Консулат: потому что только по единогласному решению консулов можно было сместить Содегберга, что и было совершено. И что, всем уходить в отставку? Консулы соглашались, нехотя, но соглашались, пытались сохранить лицо, что в этой ситуации было невозможно, пытались убедить самих себя и остальных, что ведут себя если не благородно, то с несомненным достоинством, и неожиданно – Фабиан не мог расценить это иначе – он получил поддержку от смиренно молчавшего Велойча: тот вызвался провести переговоры со службой безопасности.
– А с экспертами Института судмедицины наверняка побеседует наш юный коллега, – невозмутимо, непринужденно, произнес он, что совсем не вязалось с гнетущей атмосферой в зале. – Тем более что-то мне подсказывает, что он завязал немало знакомств с его сотрудниками, еще когда возглавлял тот неказистый совет.
– Мне кажется, коллега, вы слишком снисходительно относитесь к грамматике, – вежливо улыбнулся Фабиан. – В частности, к глаголам. Я возгла–вил неказистый совет – разовое действие, момент времени; с этим не поспоришь, к тому, чтобы тот совет стал таковым, приложили руку многие, хм, старшие коллеги. Но возглав–лял я очень значительный совет – процесс, который имел место после, и многие даже начали расценивать как честь его поддержку.
– Туше, – хмыкнул Велойч и встал. – Ну-с, господа, предлагаю сделать перерыв, пока мы с Равенсбургом займемся некоторыми рутинными делишками. Как раз и тот крючкотвор подоспеет.
Фабиан поднялся следом за ним. Велойч улыбнулся ему – и черт бы подрал старую прошмондовку, «дама Летиция» получала удовольствие от этого цирка; за умеренно-скорбной маской Велойча Фабиан угадывал ее злорадную усмешку, и смотрел Велойч на него с вызовом – и призывно. То ли в качестве благодарности, то ли не удержавшись от такого откровенного флирта, Фабиан прищурился, ухмыльнулся криво, скользнул масленым взглядом по его лицу, по тому месту, где у «дамы Летиции», когда она щеголяла в полном облачении, красовался умеренно впечатляющий и очень хорошо сделанный бюст, и снова посмотрел Велойчу в глаза. Тот был доволен; он самодовольно глядел на Фабиана, отрадно было, что догадался не улыбаться.
Спустя совсем немного времени цирк с девятью умеренно-возрастными идиотами и одним очень пожилым нотариусом продолжился. Содегберг составил завещание давным-давно, внес в него изменения около шести лет назад – и все. Он все откладывал распоряжения на случай своей смерти, и в результате не оставил их вообще. Фабиан с огромным наслаждением молчал все то время, когда, словно оправдываясь за предыдущую нерешительность, коллеги отыгрывались на нотариусе. Тот, аскетичного вида старик, здорово смахивавший и одновременно здорово отличавшийся от покойного Содегберга, и вел себя похожим образом, оставаясь невозмутимым, отказываясь нарушать волю покойного и оглашать его последнюю волю в кругу лиц, для этого откровенно не выбранных,
Вежливая просьба Дармштедта сообщить список доверенных лиц, куда больше похожая на приказ, осыпалась как пыль с улыбки поверенного – призрачной, едва уловимой и отчетливо высокомерной. Фабиан не мог не отдать должное старику – и он понимал, он очень хорошо понимал, что все, что остается ему и другим, – это ждать. Черт побери, после истеричных разборок в Малом зале, после бесконечных разговоров с самыми разными чинушами, которые частью пребывали в благоговейном оцепенении, а частью – в безразличном, близком к сомнабулическому состоянии, которых нужно было трясти, чтобы те пришли в себя и начали дейстовать, – и ждать. Это было пыткой и казалось ему очень изысканной местью, если не местью, так насмешкой Содегберга.
Когда поверенного отправили восвояси в автомобиле Консулата – старик старомодно не доверял всяким воло-, окто– и прочим коптерам, Фабиан пребывал в блаженном сомнамбулическом состоянии. Кто-то, кажется, шестой, требовал созвать руководителей пресс-служб и подготовить совместное заявление, кто-то, кажется, восьмой, требовал отдать распоряжение совету по связям с общественностью начать разработку медиа-стратегии; кто-то, кажется, третий, требовал, чтобы обеспечение похорон взял на себя Консулат совместно с Канцелярией. С учетом заслуг Содегберга. И с их же учетом похороны должны быть проведены на высшем государственном уровне.
– Похороны отставного чиновника – по высшему госразряду? Может, еще и глав государств пригласить? – безразлично, но громко и внятно, не глядя ни на кого, изучая кромку чашки, поинтересовался Фабиан. Он сидел, вытянув ноги, засунув галстук в карман пиджака, расстегнув рубашку, мечтая о контрастном душе, темной спальне и тишине часиков этак на двенадцать, и отлично осознавая, что это останется несбыточной мечтой недель этак на надцать.
– А как прикажешь проводить похороны высшего государственного чиновника? – проскрежетал Дармштедт.
– Отставного чиновника, Борис. – Холодно поправил его Фабиан. – С учетом заслуг, бла-бла, оказывая всецелую поддержку семье, присутствуя на них лично. Но в частном порядке. И кстати, напомни-ка, какие у Аурелиуса были государственные награды и знаки отличия, чтобы с ним носиться? Вот то-то и оно. А то чует моя интуиция, такая суета вокруг заурядного отставного чиновника будет расценена как попытка загладить вину.
– Хм, собственно говоря… – многозначительно начал Велойч и умолк.
– Собственно говоря, ты можешь прийти домой с похорон, организованных в частном порядке, и проделать с собой ту же процедуру, что и Аурелиус. Попытавшись загладить вину, – зло отпарировал Фабиан. – Трезвонить об этом на весь мир – недальновидно, Эрик, – ядовито добавил он.
Велойч застыл, по-змеиному немигающе глядя на него. Фабиан держал его взгляд и – в виде дани уважения старшему товарищу – не ухмылялся.
– Содегберг был в отставке всего день, – глухо отозвался – восьмой, кажется.
– Содегберг был в отставке, точка. – Не поворачиваясь, отозвался Фабиан. – Все, что происходило с ним в отставке, – это его личное дело.
И нужно было обдумать, как воздействовать на Армушата и – Оппенгейма, скорее всего, Оппенгейма, которые, как полагал Фабиан, будут определены Содегбергом душеприказчиками. Не Велойч – Содегберг мог водить с ним дружбу, совместно плести интриги: лучше с ним, чем с каким-нибудь Садукисом, но едва ли доверял. И как заставить этих двух зануд уступить доступ к архивам Содегберга ему. Истребовать в личное пользование, воспользоваться правом Консула, порыться в поисках подходящей правовой нормы, чтобы изъять архив? Магистрату нечего, совершенно нечего рассчитывать на доступ к духовному наследию Госканцлера, у Консулата куда больше прав завладеть им. Не в последнюю очередь и потому, что он понимал: там может содержаться что-то такое, указывающее на сомнительной крепости физическое, а затем и психическое здоровье Госканцлера – гаранта стабильности и торжества прав и государственности; пусть и догадывались об этом все, пусть и шептались, обсуждали странное поведение Содегберга, но на кой ляд позволять кому бы то ни было получать документальные подтверждения этому?
Фабиан был готов грызться с ними, со всеми остальными, с самой Госканцелярией за право запустить руки в архив, готовился пользоваться приятельством с Илиасом Огбертом, чтобы получить перворанговое право доступа к личным документам Содегберга, когда ему пришло сообщение от все того же поверенного – магистра права, заслуженного чего-то там, почетного чего-то там, советника такого-то класса Инго Корпке. С просьбой. Присутствовать. У Фабиана закружилась голова, и он по-бабьи судорожно ухватился рукой за стол и подался вперед и задышал часто и неглубоко. Это был шанс, черт побери.
И он отправился в ту солидную, подчеркнуто небольшую, подчеркнуто старомодную контору, чтобы развлечь себя еще одним актом трагедии. В кабинете этого Корпке уже сидел Армушат, осунувшийся, сгорбившийся; в кабинете уже сидел и папа Оппенгейм, суровый, непреклонный. Они посмотрели в сторону Фабиана, Оппенгейм кивнул ему. Армушат не счел нужным, не отвернулся – и на том спасибо. Фабиан сухо поприветствовал Корпке и уселся в свободное кресло.
Тот поднял глаза на часы – зачем позволил себе такой жест, спрашивается, Фабиан пришел за минуту до назначенного времени. То ли привычка, то ли старческая страсть к пунктуальности, то ли попытка указать молодым на их место. Армушат сидел, облаченный в траурный костюм, сжимая и разжимая кулаки, играя желваками, глядя перед собой. Оппенгейм смотрел в окно; Фабиан – на Корпке. Забавно: родственником Содегбергу приходилась мамуля Оппенгейм, но старик, влекомый своим извечным пренебрежением к женщинам, отстранил ее от его дел. Душка Содегберг, так и оставшийся холостяком.
Корпке начал читать завещание; и Фабиану показалось, что он слышит Содегберга, видит его за знакомыми суховатыми, безэмоциональными фразами. Оно должно было быть небольшим, по крайней мере, в руках Корпке держал максимум два листа; и здесь Содегберг остался верен старым, замшелым традициям. Плевать ему на все достижения цивилизации: он доверял бумаге, и только бумаге свое самое сокровенное. И в порыве чего-то, подозрительно смахивавшего на исповедь, он обращался к Армушату, говоря, что они немало вместе пережили, к Оппенгейму, называя его достойным человеком, сообщая, что считает их самыми подходящими людьми для того, чтобы присматривать за тем, что он оставит после себя, и что-то еще, пафосное, но до такой степени унылое и затасканное, что Фабиан с огромным трудом не заснул. Затем Корпке сделал паузу и пояснил, что следующая часть является новой, добавлена шесть лет назад, и еще одна к ней часть – менее двух лет назад. И в ней Содегберг обращался к Фабиану. А Фабиан не мог не отметить: та, первая часть, была выдержана в свойственном прежнему Содегбергу стиле – сухом, немногословном, лаконичном, и это была речь очень умного, проницательного, циничного человека. К нему же обращался иной Содегберг: сентиментальный старикашка, у которого отмирает один слой мозга за другим. Стиль был почти тот же – сухой, немногословный, но не лаконичный – невнятный: Содегбергу уже не хватало слов. Но он говорил Фабиану, что сначала с умилением, затем с одобрением, а позже и с гордостью следит за его успехами, жалеет, что Фабиан слишком беспокоен, слишком алчен до власти, а ведь мог бы стать ему достойным преемником; и все равно он считает, что именно Фабиан достоин стать его преемником – он поймет и оценит то, что Содегберг счел возможным сохранить в записях, и распорядится этим наилучшим образом.
Фабиан опустил глаза. Ему бы торжествовать, а сил не осталось. Армушат заскрипел зубами. Оппенгейм затаил дыхание, а затем выдохнул. Корпке с чуткостью, приобретенной с немалым опытом, опустил два жалких листа бумаги, сложил поверх руки и замолчал. Фабиан смотрел вниз, не разбирая, что он видит, не вслушивался в тишину в кабинете, но слышал все, что в нем происходило. В нем была отличная звукоизоляция – старомодно добротная, обеспечиваемая толстыми стенами и органическим материалом, а не новыми полимерами, и пахло в нем старомодно: бумагой, кожей, деревом, воском, табаком. Фабиан посмотрел на Корпке, который сидел, уставившись на письменный набор – из дерева, бронзы, с инкрустацией самоцветами, которому скорее всего было столько же лет, сколько и самому Корпке, и молчал.
– Есть другие распоряжения? – резко спросил Армушат.
– Мы связались с похоронным бюро, которое выбрал господин Государственный Канцлер, и передали некоторые пожелания, которые он высказывал в личной беседе, – флегматично ответил Корпке, не поднимая глаз. – Помимо этого, понадобится некоторое время, чтобы аудиторы смогли дать точный ответ о размерах ликвидов господина Государственного Канцлера. Я мог бы сообщить господам присутствующим некоторые предпочтения господина Содегберга относительно возможных путей применения его сбережений, но это может быть преждевременным.
– Все было так плохо? – спросил Фабиан.
Корпке поднял на него глаза.
– Не блестяще, господин консул. Совсем не блестяще. Конечно, господин Содегберг рассчитывал на страховой фонд, который должен был бы покрыть некоторую, скажем так, несбалансированность его проживания, – ровно ответил Корпке. – Но в данном случае рассчитывать на него несколько неоправданно. Видите ли, страховые компании исходят из того, что смерть неминуема, но что страхуемый не является тем лицом либо силой, который, скажем так, активно определяет наступление страхового случая. Поэтому… – он развел руками.
– Вот как? – вежливо произнес Фабиан. И Корпке подобрался, сжался, приготовился оправдываться. – Страховая компания будет удовлетворена заключением Института судебной медицины, которое подтвердит, что страхуемый не определял активно наступление страхового случая?
Корпке моргнул, покосился на Армушата, на Оппенгейма, снова на Фабиана. Те смотрели на Фабиана. Он – на Корпке. Который прокашлялся.
– Заключение будет подписано его директором лично и еще тремя членами Совета института, – сухо добавил Фабиан. – Или у страховой компании настолько хорошие адвокаты и настолько неистощимые фонды, что она вознамерится его оспаривать? Даже если Институт поддержим мы и Огберт?
– Не думаю, – тихо ответил Корпке.
После паузы Армушат встал и молча вышел. У двери он остановился и сухо бросил:
– До свидания.
За ним ушел Оппенгейм. Фабиан бросил косой взгляд ему вслед и встал.
– Вы не шутите? – спросил Корпке, поднимаясь и выходя из-за стола.
Фабиан покачал головой.
– Но слухи…
Фабиан закатил глаза.
– Спишите это на злопыхателей. Завистников. У Аурелиуса они наверняка были. Выберите… – Фабиан задумался. – Да хоть Фарненгеля. Тем более он наверняка завидует Огберту.
Корпке провожал Фабиана до входной двери, чуть ли не кланялся в ответ на каждую его реплику, и Фабиан мог быть доволен: архивы будут предоставлены в его распоряжение очень скоро. Осталось еще одно дело, которое могло оказаться куда более щекотливым, чем все до этого. Фабиан позвонил Томазину и пригласил его на встречу.
В ресторанчике, в уютном, но совсем не престижном районе, где людей было очень много и все спешили; в ресторанчике, в котором на скромную сумму можно было сытно и от души поесть, и вино было очень годным. В ресторанчике, находившемся на уважительном отдалении от дома Томазина, но до которого он мог запросто дойти пешком за жалкие семь минут. Восемь, если совсем не спешил. Фабиан пришел туда за полчаса до назначенного времени и провел его, лениво листая газеты, просматривая сообщения на коммуникаторе, пья кофе и рассматривая черно-белые фотографии, развешанные по стенам.
Томазин был пунктуален, недружелюбен и демонстративно угодлив. Фабиан хотел посмеяться, но это было бы откровенной наглостью с его стороны. И он интересовался здоровьем внуков, планами на отпуск – как будто Томазину светил отпуск, а не отставка, мнением о последнем баскетбольном матче, и внимательно следил за его реакцией. Он позволил ему сделать заказ первому, затем заказал что-то непритязательное, но сытное себе и продолжил светскую беседу, каждая фраза которой звучала мило и невинно, но действовала на Томазина, как разряд электрического тока. И только почти докончив есть, устроившись поудобней и промокнув губы, Фабиан поинтересовался, что Томазин собирается делать дальше.