Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
И вот он – издательский приговор. Из «Молодой гвардии» Николаю Островскому ответили:
«Повесть забракована – по причине нереальности выведенных в ней типов».
Вот так… Тот, кто ответил тогда Николаю Островскому, почему-то усомнился в реальности, – я подчеркиваю это понятие, – в реальности Павки Корчагина… Тони… Жухрая. И это тогда-то, когда страна отошла от 17-го года всего лишь на тринадцать лет?! Только и остается, что развести руками и только потом прямодушно спросить: так каков же он был – тот, кого тогда так смутила беззаветная вера в Правду Павла Корчагина?.. Типичен или нетипичен для того времени? Сам!.. И вот тут я предлагаю совместно подумать над следующим: мы достаточно хорошо вроде бы усвоили методологическую формулу насчет «типических характеров в типических обстоятельствах». Но давайте представим себе, что я, как автор, скажем, будущего «производственного» романа, опишу или, вернее, спишу своего Генерального директора какого-то объединения – с Георгия Александровича Голованова, Генерального директора объединения «Апатит», приняв его, так сказать, за эталон типичного характера современного руководителя современного производства, и тщательно рассмотрю этот характер во всех типических обстоятельствах, то есть обстоятельствах, в которых хотел бы себя увидеть уважаемый Георгий Александрович… По всем-то ведь внешним, так сказать, параметрам: званиям, общественным нагрузкам и регалиям он подходит вроде для этого. И следовательно, будет вести себя в подобном романе строго по протоколам, правилам, инструкциям, субординациям и тому подобным регламентам. Уж он-то, такой герой, дозированно четко проявит себя в сомнительных и бессомнительных ситуациях. Явится к читателю во всем своем положительном блеске. И – что? – будет реальным типом? Я полагаю – навряд ли… Литературу с таким вот героем можно будет использовать только по назначению врача – вместо снотворного или, простите, рвотного… Типичный же герой – это мое глубочайшее убеждение – сперва всегда нетипичен. Потому как он вызревает в сфере сокровенного, ожидаемого народом. И чем точнее сумеет настроить себя писатель на волну этого сокровенного, социального ожидания – тем нетипичнее, а значит, типичнее создаст характер.
Здесь, конечно же, нельзя забывать и о таких принципиально важных моментах, какими являются взаимная ответственность литературы и жизни и вины их друг за друга. Замечательнейший советский критик Михаил Михайлович Бахтин предельно четко сформулировал свою мысль по этому поводу, сказав, что
«поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность его жизненных вопросов».
И еще одно – аналогичное и давно не дающее мне покоя соображение академика Дмитрия Сергеевича Лихачева. Вдумайтесь, пожалуйста:
«…Красота является как новое в пределах старого. Абсолютно новое «не узнается». И соотношение нового и старого все время меняется. С увеличением гибкости и «интеллигентности» эстетического сознания доля нового становится все больше, доля старого уменьшается и отступает. Но абсолютно новое не может все же существовать: оно не узнается».
Я понимаю душевную озабоченность молодой харьковской поэтессы, которая вчера в разговоре со мной не без грусти заметила, что не раз уже слышала от людей, покидающих помещение, где только что закончился вечер поэзии, что они – это же надо! – хорошо отдохнули!.. Так и представился некий читатель моего, скажем, романа, что, выключая свет, говорит, позевывая, своей супруге: «Слышь, вот почитал романчик и… здорово отдохнул. Рекомендую…»
И еще об одном тревожном аспекте. Уже возвращаясь с Кольского полуострова, раскрыл в самолете «Неделю», а там вот про что:
«Кем бы ни стал в будущем сегодняшний школьник, какую бы про себя профессию ни выбрал, всегда важнейшую роль в его жизни будет играть наука. Таковы приметы нашего времени, эпохи НТР. К рациональному научному мышлению, к свершениям современной техники ребят приобщают и могучие ее союзники – телевидение, кино, литература…»
Да-а… Все это так, но не с пересолом ли, а? Русский писатель-любомудр Михаил Михайлович Пришвин как-то отметил в своем дневнике:
«Наука и искусство (поэзия) вытекают из одного родника и только потом уже расходятся по разным берегам или поступают на разную службу. Наука кормит людей, поэзия сватает. Я чувствую себя упавшим семечком с дерева в этот поток, где наука и поэзия еще не расходятся на два рукава. Наука делается кухаркой, поэзия свахой всего человечества».
Так вот – не многовато ли мы уделяем сегодня внимания нашим «кухаркам»? И, воспевая и возвеличивая достижения научно-технической революции, не подзабыли ли мы о продолжении и крайней необходимости продолжения – культурной? Только чрезмерным возвеличиванием роли представителей научно-технического прогресса объясняю себе столь размашистое поведение Георгия Александровича Голованова. Как же! – он – ведущий представитель эпохи, а значит, ему и вершить судьбы романов и кинофильмов на производственную тему. Он, например, прочитав сценарий «Фактов минувшего дня», правил не только техническую сторону его, но и запросто переписывал не относящиеся к технологии диалоги.
Возможно, что кое-кто, читая это, уже подумал: подумаешь, какой-то нетипичный или случайный в своих нетипичных поступках Голованов… И – обозлившийся писатель с трибуны сводит личные счеты с ним… Смею таковых огорчить. Нет, – Голованов не случаен на фоне заметно перевоспетого научно-технического прогресса. Вот, кстати, здесь, в Харькове, еще в 1961 году произошел аналогичный случай. Тогдашний директор Харьковского тракторного не захотел тогда быть похожим на Бахирева из романа «Битва в пути». Он сказал режиссеру Владимиру Павловичу Басову, который снимал и «Факты минувшего дня», что у него «никакой Тинки-льдинки-холодинки не имеется» и что у него на заводе «противовесы не летают», так что он не желает, чтобы «Мосфильм» снимал здесь картину «Битва в пути». Да-а…
А ведь это было-то во-он когда – в 61-м. И значит, во-он с каковых пор не желают походить на литературных героев их прототипы – реальные директора!..
Меня так и подмывает затронуть и развернуть сейчас еще одну важную тему – тему очевидного нарушения этими директорами доверенного им принципа единоначалия. Кое-где, на глубинных местах, типа заполярного Кировска, оно отчетливо смахивает уже на единовластие. Важная это тема и серьезная. Это она однажды вывела на трибуну расширенного заседания Коллегии Госкино Василия Макаровича Шукшина, который сказал, обращаясь к президиуму:
– Я буду краток. Ответьте, пожалуйста, на один вопрос… Что должен делать художник, если он не согласен с администратором?..
И сошел с трибуны.
Да, мы воспеваем научно-технический прогресс. Мы возвеличиваем достижения научно-технической революции. Стране нужны ученые и инженеры, техники и рабочие. Завтра, практически без экзаменов, в вузы державы поступят ребята, что захотели стать металлургами, нефтяниками, газовиками, строителями, транспортниками, инженерами горнодобывающей промышленности и сельского хозяйства. На них нынче острый дефицит.
Но позвольте спросить, а не в остром ли дефиците у нас нынче хороший филолог, хороший историк, хороший психолог, хороший географ, хороший социолог, хороший, я подчеркиваю, писатель?..
Чем дальше мы движемся по пути коммунистического строительства, чем сильнее становится наша экономика и обеспеченнее жизнь людей, тем большее значение приобретают задачи общественно-политического, культурного, морального, эстетического воспитания людей. Разрывов в материальном и духовном развитии допускать нельзя, это грозило бы многими бедами.
Одна из них, как мне кажется, называется – невежество. И оно, невежество, в первую очередь покушается на свободу художественного творчества.
Что это такое? – я лично определил для себя твердо: свобода художественного творчества есть партийно и народно осознанная необходимость говорить Правду.
И был один из торжественных дней: в самый канун нового, 1983-го, в совсем недавно отделанном, с иголочки, здании Совета Министров РСФСР, в наградном зале, вручались Государственные премии России за 1982 год.
Владимир Павлович Басов, артист Андрей Мартынов, кинооператор Илья Меньковецкий и я получали их за создание фильма «Факты минувшего дня».
Запомнилось, конечно же, все до мелочей. Например, Басов, когда уже вернулся на свое место с лауреатской медалью в кумачовой коробке и дипломом, шепотом попросил меня:
– Милок, подмогни прицепить награду.
Я аккуратненько приколол медаль на положенное место. Басов покосился сверху вниз на лацкан элегантнейшего своего пиджака, улыбнулся и, припав к моему уху, весело зашептал:
– Тут ведь никто не знает, что одного из этих братишек, – он показал пальцем на медаль с вычеканенными профилями братьев Васильевых, – я в свое время на руках выносил. Погуляли маленько… А теперь вот буду носить на груди. Понимаешь?..
А вот этой главы не было бы наверняка, если бы не Улдис Стабулниекс, интереснейший латышский композитор, старинный друг жены и, естественно, мой товарищ. Я-то в тот августовский день 1984-го спокойненько сидел себе на кухне и пытался оживить рыжую от ржавчины калеку электроплитку, которая отыскалась в сарайном хламе на хуторе под Мерсрагсом – в Курляндии на самом берегу Рижского залива имеется такой небольшой рыбацкий поселок, – где мы с Маргаритой проводили отпуск.
Маргарита на другом конце стола резала яблоки для компота. По «Маяку» пел что-то совсем уже вышедшее из употребления Хиль. За окном в мокром саду странно блестела трава, а в это самое время Улдис Стабулниекс как раз и отфутболивался от корреспондентки «Лиесмы», очень популярного в Латвии молодежного журнала. Корреспондентка-то эта сперва позвонила Улдису и хотела его уломать, чтобы он написал для журнала четыре страницы про мою жену, известную эстрадную певицу, заслуженную артистку республики, но Улдис, проявив большую веселость и находчивость, сказал ей, что лучше всего для этого надо связаться с Мерсрагсом и попросить это сделать мужа Маргариты, то есть меня.
– Муж-то у нее писатель, – заочно торговал мною Улдис, – лауреат Государственной премии, а потом, если уж разбираться до конца, то кто обязан лучше и больше всего знать свою жену? Факт – муж. Вот пускай он и отдувается. А я не писатель. Я – музыкант. Я для Маргариты Вилцане лучше песню сочиню, а может, даже уже и сочинил ее. Ванэ?.. («Ванэ» по-латышски вроде нашего, сленгового, – «усёк», «уловил», «понял»).
И на хуторе под Мерсрагсом в конце бессолнечного, с дождиками, дня раздался вдруг телефонный звонок из «Лиесмы», после чего мне пришлось отложить ремонт древнеегипетского электроприбора и хорошенько помыть руки. Что же касается компота из сорванных ветром яблок, то он только сегодня, вот прямо сейчас, – я, ей-богу, с минуту назад отрывался от пишущей машинки и заглядывал в кастрюлю, – вкусно так забурлил на газовой плите.
А Маргарита с утра укатила на своем зелененьком «жигуленке» в Ригу. Без пятнадцати одиннадцать у нее в радиокомитете разговор с Раймондом Паулсом. Я знаю, о чем он должен быть, и, по правде сказать, волнуюсь за его исход. Ведь если Раймонд действительно согласился подготовить для Маргариты программу сольного концерта, озвученного уже изнутри очарованием раймондовского дара, о чем Маргарита мечтает давно, тогда…
Впрочем… я уже достаточно много знаю о той профессиональной среде, что окружает мою жену. Это знание и вывело меня на замысел, который я поставил, так сказать, на очередь и над сутью которого нет-нет да раздумываю и сегодня. Хочется, очень хочется однажды художественно расшевелить одну основательно поднаболевшую и, значит, застоявшуюся проблему: талант и власть таланта.
Чтобы стало чуть-чуть понятней, о чем идет речь, представьте, пожалуйста, что такое, скажем, для моей родной Иркутской области имя писателя Валентина Григорьевича Распутина… Можете представить, сколь высока и ответственна социальная роль его и поступки?.. А высказанное вслух мнение? А вкусовые привязанности?.. У-у-у…
Не приведи господь, если высочайшее дарование такого вот человека не опирается на идентичность нравственного содержания его души. Ножницы эти дорого обходятся. Именем таланта несовершенный духовно владелец его может, сам того не замечая, основательно вредить развитию других талантов. Понимаете?.. Ведь он, ослепляя своим дарованием слушателя, зрителя, читателя, администратора, слепнет и сам, привыкает корифействовать, диктовать, командовать, капризничать, выпрашивать, интриговать, разделять, заискивать, прислуживать, подличать, в конце-то концов, оберегая всем этим только одно – свое местоположение на вершине общественного мнения и свою неприкосновенность там. Происходит чудовищное перерождение: владеющий талантом печется не о таланте – нет, – о власти, которую он вкусил благодаря наличию таланта и которую желает отныне вкушать беспрестанно.
На всякий случай все-таки оговорюсь: все это никоим образом не касается моего земляка и друга Валентина Распутина. Тут все в полном порядке. Валя, поверьте на слово, по-прежнему, несмотря на всемирную известность, скромен, отзывчив, душевен, человечен.
После телефонных переговоров с корреспонденткой «Лиесмы» мы с женой засиделись допоздна. Изредка выходили на улицу, все надеясь, что откроются звезды. Но их так и не было, зато, когда стих ветер с моря, округу накрыло такой тишиной, что мы невольно перешли на шепот. Неожиданно для себя я спросил Маргариту:
– А ты довольна своей певческой судьбой?
Она сразу отозвалась вопросом:
– Ты это как писатель или…
– Или, конечно, – улыбнулся я.
Она чуть слышно вздохнула:
– Понимаешь… я очень много чего не сделала. А могла… Да вот как-то пропустила мимо, мимо. И конечно же, мне надо было больше сохранять себя как личность на эстраде. Меньше растворяться в дуэте. Больше искать себя в том, что могу и хочу… По-моему, нет ничего безжалостней, чем эта машинная, глухая к певцу, плановость работы нашей филармонии. Это же какое-то колесо!.. Раньше двадцать – двадцать пять концертов в месяц. Сейчас шестнадцать – восемнадцать. А каждая новая программа делается на год-полтора. Вот и крутишься, крутишься в ней как в консервной банке. Хочешь не хочешь, можешь не можешь, а выходи на зрителя с полной отдачей, как на премьеру. Он же на каждом концерте разный. Он верит тебе. Хочет душой отдохнуть на хорошей песне, а я, честное слово, так люблю своего слушателя. Никогда не предам его! Буду петь на последнем нерве, на последней ниточке голосовой связки, но не покажу, что мне уже тошно оттого, что я пою, пою, пою…
Я переждал немного, физически ощущая сердечность волнения любимого человека. Не встреть я Маргариту на этой земле… не знаю, как бы у меня все сложилось потом. Предыдущий брак вымотал окончательно. Я на годы лишился возможности и желания спокойно работать. На годы.
Луг перед зданием лесничества, там горел огонь, заметно бледнел. Это по низинкам накапливался предрассветный туман. В саду тяжело стукнуло в землю отпавшее яблоко.
– Рита, – шепнул я, – а может, стоит на этих четырех страничках для «Лиесмы» затронуть твою болячку, а?
– Имеешь в виду тот выпад в газете «Литература ун Максла»?
– Да.
– Не знаю… Но во мне до сих пор не проходит желание написать по этому поводу статью. Другое дело – сумею ли я? А хочется сильно. «Литература ун Максла» той статьей просто обидела меня. Ты знаешь. Но дело тут не во фразе, где автор конкретно прошелся по моему адресу, мол, «по-прежнему Маргарита Вилцане носит на сцене свои романтические костюмы», а петь – это уже так и подразумевается под строкой – разучилась. Нет. Хотя и это крайне несправедливо. Меня глубочайшим образом возмутил пассаж о том, что единственная функция и цель эстрады – это развлекать подростков. Чушь какая-то!.. Неужели эстрада не способна прививать чувство прекрасного? По-настоящему эстетического? А патриотизм? Гражданственность?.. В конце-то концов, «Синий платочек» Клавдии Ивановны Шульженко пронесли сквозь войну вместе с боевыми знаменами. Да что там говорить!.. Конечно, эстрада виновата, когда с нее глушат децибелами, ритмом, но не мелодией. Когда вместо действительной поэзии поется рифмованный набор слов. Когда на эстраде дергаются, а не танцуют. Когда с нее бессовестно демонстрируют неумение одеться, безвкусицу, уродливость внешнего вида. Когда в микрофон не поют, а кричат, визжат, насморочно гундят, форсируя этим что угодно, только не вокальные данные. Если бы я смогла написать статью, я бы в ней обязательно затронула проблему недореализованности нашей национальной латышской эстрады. До сих пор не пойму, с чьей это «легкой руки» погуливает вокруг нас, певцов, некое мненьице, что в республике нет исполнителей. Вот и приходится из-за этого, дескать, приглашать «звезд» со стороны: Аллу Пугачеву, Валерия Леонтьева и так далее. Да, да!.. Вот я и хотела бы спросить у латышей – это действительно так? Тогда куда же они подевались? Что – полностью реализовано дарование Виктора Лапченка? Или почему это мы все позволили так рано сойти с большой эстрады Норе Бумбиере, обладающей необычайно красивым голосом и редкостной, природной музыкальной одаренностью? А все ли отдал слушателю характерный исполнитель Ояр Гринбергс? То же самое – своеобразнейший певец Имант Ванзович? Мирдза Зивере? Почему никак не пробьют себе дорогу на большую эстраду Харал Симанис и Андриан Кукувас? И пробьет ли ее потенциально очень интересный Эйнар Витолс?.. Я сейчас называю только тех, с кем меня лично сводила работа на эстраде. Открыть новое имя в искусстве, конечно же, нелегко, но, как мне кажется, все же легче, чем помочь раскрыться до конца тому, кто уже открыт и известен. Вот где нужна настоящая доброта. И желание, вернее, даже потребность быть добрым. Пойдем спать. Завтра у меня трудный день. Впрочем, погоди-ка… – Маргарита протянула руку с часами к свету, бьющему из раскрытой двери в сенцы, – завтра уже сегодня.
Я тренированно поймал смысл слов, четко сложившихся в формулу.
– Здорово у тебя получилось. Завтра уже сегодня. Прямо для названия. Продай? – улыбнулся я.
– Бери за так… – грустновато сказала Маргарита и, вставая со скамьи, снова вздохнула: – Господи, кто бы знал, как все-таки хочется петь!
…Я накрывал на стол, когда услышал звук приближающегося автомобиля. Зачерпнул кружкой еще тепловатый компот и вышел из дому, за палисадник, к дороге. «Жигуленок» Маргариты был уже совсем близко.
– Ну? – спросил я, подходя к кабине.
Маргарита неопределенно покачала головой. Устало положила руки на руль, а на них голову. Прикрыла свои большие, с желтинкой в зрачках, глаза.
– Ну и черт с ними! Переживем. На – попей… – Я протянул кружку. – Знаешь, я вот тут сидел, писал про тебя, варил компот из сорванных ветром яблок, а сам придумал. Когда «Лиесма» захочет получить от тебя четыре странички про Улдиса Стабулниекса, то ты это дело с ходу перефутболь на Раймонда Паулса. Он – композитор и пускай пишет про композитора. А ты – певица. Причем самая моя любимая. Ванэ?..
В 1979 году я вступил в партию. И с тех пор уже не раз, встречаясь с читателями, когда речь заходила о партийной принадлежности писателя, говорил и буду говорить словами Василия Макаровича Шукшина. Он сам прочитал их однажды, закончив работу над трудной статьей, и, как обычно, после этого вопросительно посмотрел на меня: ну, мол, как?..
Пожалуйста, вслушайтесь в них сами и тоже ответьте на этот вопрос:
– Философия, которая – вот уже скоро сорок лет – норма моей жизни, есть философия мужественная. Так почему я, читатель, зритель, должен отказывать себе в счастье – прямо смотреть в глаза правде? Разве не смогу я отличить, когда мне рассказывают про жизнь, какая она есть, а когда хотят зачем-то обмануть? Я не политик, легко могу запутаться в сложных вопросах, но как рядовой член партии коммунистов СССР я верю, что принадлежу к партии деятельной и справедливой; а как художник я не могу обманывать свой народ – показывать жизнь только счастливой, например. Правда бывает и горькой. Если я ее буду скрывать, буду твердить, что все хорошо, все прекрасно, то в конце концов я и партию свою подведу. Там, где люди должны были бы задуматься, сосредоточить силы и устранить недостатки, они, поверив мне, останутся спокойны. Это не по-хозяйски. Я б хотел помогать партии. Хотел бы показывать правду.
Нынче, весной 1985-го, в столице Иордании, Аммане, на пресс-конференции в Союзе иорданских писателей меня спросили:
– У вас много говорится о партийности в литературе. Что под этим понимаете вы?
Я ответил:
– Да то же самое, что первым понял и передал всем нам, членам Коммунистической партии, а значит, и мне, Владимир Ильич Ленин. Партия – это ум, честь и совесть нашей эпохи. Следовательно, я, как писатель-коммунист, просто обязан писать умно, честно и совестливо.
А вообще я не так уж и много бывал в зарубежных поездках, но в 1985-м что-то подфартило: весной увидел Иорданию, а в конце июня – начале июля – Никарагуа.
Сообщаю об этом совсем даже не ради хвастовства. Дело в том, что, бывая в составе писательских делегаций за рубежом и участвуя там в работе различных семинаров, совещаний, коллоквиумов, я еще ни разу не сумел ничего написать о встреченном и увиденном.
Чего-то не получается… Кажется, что то, о чем бы и хотелось рассказать, все знают… Торопиться же в таком – ответственном – считаю бессмысленным. У нас и так достаточно развелось борзописцев, что, побывав, скажем, в той же Никарагуа неделю, строчат об этом романы. Ну и вероятно, здесь охранительно, опять же от скороспелости, действует правило, которое я открыл и вывел для себя, работая над книгой художественно-документальной прозы «Открытки с тропы».
С возрастом, а следовательно, и с уровнем духовного взросления все труднее и труднее становится говорить и мыслить от первого лица.
За этим, казалось бы, чисто грамматического толка понятием, оказывается, таится высочайший гражданственный смысл.
Так вот именно поездка в Никарагуа и заставила меня задуматься о многом по-новому. Эту страну я отныне запрессовал в память образом, неожиданным для себя.
Образ этот ассоциативно отслоился от реальной картины: по шоссе из Масая на север, в приграничные с Гондурасом департаменты, уходил батальон сандинистекой Народной армии.
Тягуче тянулась колонна зеленых военных грузовиков с солдатами, пушками, кухнями… А вокруг, в многоцветном вечернем закате, раскинулась такая потрясающая красота, что, наверно ошарашенный ею, я и подумал: это же надо! – на стол, так сказать, человеческого сознания подается роскошнейшее блюдо с невиданными еще досель фруктами, среди которых лежит граната…
Вернувшись домой, на хутор под рыбацким поселком Мерсрагс, я сел за стол и впервые написал о том, что впервые с такой остротой ощутил и прочувствовал за океаном.
Теперь я знаю, как ревет, расшибаясь об землю, ночной зимний ливень в горах Никарагуа. И теперь уже тому, кто покуда не видел и не слышал такое, стоит, по-моему, подбавить вот к этим словам хоть чуточку своего воображения:
…все начинается сразу и как бы из ничего; во всяком случае, без привычного нам, скажем, по центру Русской равнины, запевно-вкрадчиво или шелестяще мышиного перебега-трогания первыми каплями крыши; нет, – гигантская по толщине пластина воды бесшумно проламывает сажевую густоту ночи, и ночь в этом месте, ей-богу, бледнеет; затем откуда-то из-под водяного упора задушенно выплескивается нелепый, но ранящий ухо звук; может быть, он и походит на разрубленный вскрик, потому что происходит это мгновенно, не сообразишь, а потом, тут же, все забивает неизъяснимый, сплошной, стадионный ор, и автоматные выстрелы в нем наверняка сотрутся – будто бы их и не было вовсе…
А вот они-то как раз и были. Были. И услышал я их в себе еще задолго до отлета в Никарагуа, только получив известие про возможный вояж за океан. Причем услышал столь отчетливо и громко, что, увлекаясь, даже разгадывал по очередям характеры стреляющих:
…длинные, сжирающие весь магазин, шли из темноты, со стороны нападения. Их отправляли в ночь не знающие о патронной нужде и знающие, что такое страх. Страх и давил, давил на спусковые крючки автоматов. Пули, бесприцельно раскидываясь, шипели в дожде, с хлюпаньем всаживаясь в мокрые деревья, в мокрую землю и в мокрых людей обороны.
Отсюда, по вспышкам, волчинно проблескивающим сквозь стенку дождя, огрызались короткими, думающими очередями. Оборона считала патроны и не считала себя. Кто-то уже перестал жить, не зная об этом. Остальные жили только одним: не пропустить атакующих к озеру – там госпиталь…
Вымысел торопился. Он вел этот бой по каким-то своим, странным законам незнания. Ведь сам-то я в это время был в десяти часах разницы от Центральной Америки, узнавая о ней только по газетам, радио да программе «Время». Я ходил по Москве и под Москвой, стоял в очередях, звонил, встречался, расставался, спорил, переживал, думал, а первые гранаты вторжения уже летели к крайним госпитальным палаткам, и теперь меня буквально преследовало мучительное видение:
…дождь, взрывы, гарь, крики и… отползающий, отползающий на одной руке раненый… За ним, рывками, на медленно разматывающем тонкую белизну бинте утягивались в темноту клочья пижамной брючины и тяжело загипсованная нога…
В военно-полевом госпитале сандинистской Народной армии на берегу озера Апанас среди гор департамента Хинотега это видение перечеркнулось уже не придуманным, а живым страданием четырнадцатилетнего Санчо Лопеса Круса. Мальчишку доставили в госпиталь с тяжелейшим огнестрельным ранением. Пуля, вырвавшаяся из автоматного ствола, прошила тело, войдя под правую руку и покинув над правой лопаткой.
Я смотрел на Санчо, на его лоснящиеся темные глаза, из глубины которых молча покрикивала боль, на его бинты, как-то по-особому бело раздвоивших смуглость кожи, на не занятое им, свободное пространство больничной койки, – настолько он был худ и невелик росточком, – что невольно подумал: господи, да пацан-то почти вровень с автоматом…
Перетерпев очередной прилив муки, Санчо сбивчиво и едва слышно нашептал свою коротенькую военную одиссею. И если бы ее венчал, ну, скажем, бой с «контрас» и если бы ранение Санчо было боевым, то тогда бы это все, наверное, могло восприниматься как трудновообразимое, но все же реальное: миру известно, и притом хорошо, что Никарагуа сражается, что эта страна, с добрым, улыбчивым народом, не по своей охоте вынуждена крепко сжать кулаки… Но в том-то и дело, что автомат, выстреливший в четырнадцатилетнего добровольца отряда самообороны деревушки Анисалес… принадлежал ему же – Санчо Лопесу Крусу. И в тот день, под вечер:
– …я стоял на посту. И это… ел… – Название фруктов он произнес совсем неразборчиво. – А косточки складывал на камень. Потом вынул из автомата рожок с патронами, ну… это когда уже все съел и… ну это… прикладом по косточке… – Санчо болезненно сморщил лицо.
Я представил, как ослепительно громко треснула та косточка, после чего все стало кругом темно. Санчо забыл, разряжая автомат, про патрон, досланный в канал ствола.
Не помню, по какому уж такому поводу высказал однажды Бальзак свое соображение насчет того, что впечатления – только случайности жизни, а не сама жизнь, но всякий раз, оказываясь в новых для себя краях, я непременно почему-то вспоминаю об этом и, вспомнив, непременно пытаюсь опровергнуть.
Ну в самом деле, вместе с родной речью память накрепко укоренила во мне ясную мудрость народа: на ловца и зверь бежит; как аукнется, так и откликнется; рыбак рыбака видит издалека и так далее. То есть уже по этой, никоим образом неопровержимой логике случайно в кустах может действительно оказаться разве только тот самый, пресловутый белый рояль. Новизна не виданной никогда земли, неразгаданности быта и бытия людей ее заставляют и обязывают работать душу, так сказать, на прием. И вот тут, рано или поздно, наступает, пожалуй что, воистину чудесное: воспринимая и напитываясь новизной извне, душа по обратным связям отвечает на это тем, что не ты, оказывается, открываешь, скажем, в данном конкретном случае в Никарагуа, что-то новое для себя, а Никарагуа щедро открывает в тебе как бы наново то, что, в общем, когда-то вроде бы и было усвоено, да перестало действовать, вероятно, благодаря чересчур уж порою необязательному и громковатому употребительству всуе.
Еще в самолете, нацеленном на Манагуа, мой напарник и тезка, украинский писатель Юрий Покальчук, располагающая контактность которого с окружающей средой обеспечивалась прежде всего свободным владением множеством языков, слово за слово разговорил двух молчаливых молоденьких швейцарцев. Внешней и объединяющей их чертой была, как ни странно, худоба, блондинистость и бледность. Внутренней же – вот тут мы с напарником, что говорится, разом навострили уши – поездка в Никарагуа, в интернациональный отряд под Матагальпу на уборку кофе. Само собой пошли дотошные расспросы, что да как, в результате которых уже нам железно захотелось побывать там, куда столь вдохновенно стремились одинаково обесцвеченные блондинистостью и бледностью Даниэль и Йенс.
И мы попали в Ла-Рондая, селеньице, свитое под самым небом департамента Матагальпа. Клыкастая, грубо пробитая в скальных набросах и вулканических вздутиях дорога-тропа – ширины ее едва хватало колесам «тойоты» – валко и одышливо набирала высоту, подсунулась под самое днище еще не прорванной, чернеющей тучи и, наконец, приползла к дощатому сооружению, где и обретались, отдыхая, – день был субботний, – интернационалисты.
Я не умею писать пьесы. Они для меня загадочны. Прежде всего, конечно, безграничными возможностями оголенной до предела прямой речи. Ведь современная драматургия почти полностью отказалась от какой-либо ремарочно-описательной подмоги. Но, войдя в жилище ребят из Швейцарии и чуть-чуть оглядевшись, пока мой коллега-полиглот наводил языковые мосты, я, честное слово, неожиданно подумал:
…а что? – вот так бы и начать – с приезда советских писателей. И в остальном пусть все так и останется, как сейчас… с запахами недавно сваренного кофе и каких-то лекарств, и пусть кто-то похрапывает в своей отгороженной тремя нетесаными досками клетухе под негромко бубнящий транзистор, кто-то читает вон в том, левом от бездверного входа углу, завешанного всякой одеждой и заставленного аграрным инвентарем, кто-то что-то шьет или чинит за самодельным, топорно сляпанным столом, где пара чумазых никарагуанских мальчишек пусть продолжает сосредоточенно рисовать фломастерами разноцветных попугаев, что же касается прямой речи самих действующих лиц, то пусть она будет именно такой, какой она и была на самом деле в ту субботу.