Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 45 страниц)
– Я беспечный сиводня гуля-аю!.. А назавтра пайду варавать… Если Кольке скажу слово – да-а-а! – то для Митьки останется – не-е-ет…
Вместе с последним словом песни «нет» Полина, допустив летящего волка до спасительного берега, спустила курок. Ружье осеклось…
Река возле Подымахина плавно и широко прогнула берег, и деревня, поддавшись воле реки, тоже, отстраиваясь, вычертила по излуке издали очень хорошо смотрящийся бревенчатый овал. По вечерам, если на лодке кто загребался за поворотный плес или по льду отходил к противоположному обрывистому берегу и оглядывался на светящуюся окнами деревню, редко не останавливал себя на привычном уже сравнении – не деревня, а мерцающий лук. Отдельные избы со временем совсем сползли на береговой уклон и держались неведомо за что на крутизне, опоясанные жердевыми заплотами, отчетливо смахивающими на пулеметные ленты. За зиму Подымахина глубоко уходила под снег, и тогда казалось, что остались от работы этого белого пушистого пресса лишь окна в разноцветных, грубовато провязанных немудрящим инструментом наличниках. Береговой ряд изб, между которыми нечасто торчали тополя, скрывал за собой вторую половину деревни, отделенную от первой не очень широкой улицей. После летних дождей улица масляно чернела жирной грязью и была похожа на борозду, выцарапанную по всей длине деревни каким-то невиданным плугом. А в остальном Подымахина была больше чем обычной на реке деревней: собаки, коровы, прочая живность, пароходы, моторки, пацанва, когда надо, издавали свои голоса, а река, привольная и раскидистая, несла вдоль деревни и свежесть особую, и покойную, необратимую уверенность: лучше, чем здесь, – все одно – места не сыщешь. Издревле поставляла деревня речных капитанов, здоровяков грузчиков, зверопромышленников и горластых на пение баб, что хорошо рожали здесь белоголовых степенных ребятишек, с рождения связывающих себя с рекой, с лесом, с сочными, многоросными луговинами. По осеням и веснам шла над деревней перелетная птица, крячила и гагакала на теплой воде и тоже по-своему попривыкла к бродячим на лодках гармошкам, нежданным выстрелам и прочим людским шумам. Сейчас была зима, хрусткая, ясноснежная, и уклонные закоулки были сильно раскатаны ребячьими санками и лыжами.
По одному такому закоулку и вела теперь к себе в избу, зависшую на уклоне, Мария пьяного, вконец разобиженного Федора. Он уже несколько раз основательно падал, теряя при этом шапку, трудно вставал, но шел, стараясь делать все самостоятельно.
– Это, конечно… – рассуждал Федор. – Не культура!.. Нет. Он меня… Он меня как обозвал? А мне Постников башку проломил прикладом… И сохатого завалил… Не положено. Нет. И притом, кто я такой? Я охот… охотин… спектор… Ты понимаешь? Нет, ты понимаешь? При исполнении я… обязанностей… Вот. Закурить у тебя не найдется? Не куришь? Плохо. В этом деле без курева не разберешь. Не культура! Афанасий… Мы с ним медведя брали… Я его на себе двадцать верст протащил… А он? Он меня гаденышем. Меня! Федора Стрелкова! При исполнении… Закурить у тебя не найдется? Нету. Ну, пойдем, пойдем…
Мария ненавязчиво, исподволь тянула за собой мужика, украдкой улыбаясь, потому как Федор явно не узнавал, с кем идет. У самой избы ее Федор еще раз оскользнулся, видимо больно ударившись рукой. Мария подхватила его под мышки и неожиданно легко поставила на ноги. Подобрав шапку, она обстучала снег с мужика, втолкнула его в пристрой. Федор при этом зацепил головой притолоку и аж заскрипел зубами.
– За што ты меня?
– Давай, давай…
В избе Мария по-быстрому выпуталась из-под шали, сбросила телогрейку и оказалась не сильно еще старой, достаточно крепкой бабенкой. Коротко стриженные волосы и густые брови делали ее слегка похожей на мужчину, да и вся она, порывистая, резкая, хорошо оправдывала эту схожесть. Федора она мимоходом столкнула на лавку возле печи, и он теперь сидел, расслабленно разбросав ноги и дуя на единственную свою руку.
– Зазяб ты… Зазяб… – завозилась над Федором Мария.
Она взяла его ладонь в свои, терла и ласково бормотала какие-то несуразные сейчас бабьи слова. Федор сидел с закрытыми глазами и, как бы не слыша ничего, терпел. Потом он открыл глаза. Мария стояла перед ним на коленях, колдуя с замерзшей рукой. Он заморгал часто и сказал:
– Постой, постой… Да ты кто?
– Не узнаете, Федор Николаевич? Как же, зазнались… Мария мы… Неужль не упомните?
– Мария… Слышь, Мария, а закурить у тебя не найдется? Я свои у Афанасия позабыл… Он меня сильно обидел, Мария. Он меня знаешь как обозвал? Он меня предателем обозвал… Он говорит, я не воевал. А я ехал на войну. И воевал бы, если бы мне это… – Федор шевельнул пустым плечом. – Мне эту руку што, мухи отгрызли? Али отлежал я ее? Эту руку мне под Москвой… Фьють, и нету. На жилках повисла… Ножом я эту руку обрезал… А он меня как? Не культура! Он мне говорит, что я Постникова предал… Да он мне башку проломил прикладом. Фьють по башке. Свистнул… Огрел. За што? А может, он и вправду Ваську сам урешил? Может, он специально так сприспособил? Не в зверя, а в Ваську… а?
– Што ты, што ты, Федор Николаевич… Будет уже про это. Чего посля бутылки не бывает… Обычное дело ваше. Выпили, завздорились… Обойдется.
– Постой. А ты кто? А-а, Мария… Мария… Вон ты какая стала… Мария… Давай, Мария, закурим. Я свои у Круглова оставил. А он меня из избы выгнал. Падлом обозвал. Гаденышем. А ты знаешь, што такое Гаденыш? Нет, не знаешь ты, што такое Гаденыш… А я, брат, знаю… Это, брат, волк такой… Да… Его… што? Нет, нет… про это не стану, не…
Мария отыскала на печи пачку с папиросами. Протянула Федору. Он долго не мог вытащить папиросу, и тогда Мария все сделала сама: вставила ему папироску в рот, поднесла спичку. Федор подряд несколько раз сильно затянулся и неожиданно трезво сказал:
– Спасибо, Мария.
Мария отошла от него и присела возле лампы, стоящей на столе. Ей стало очень хорошо от этих благодарных слов, и она даже слегка закраснела.
– А ты што же, одна? – спросил, покрутив головой, Федор.
– Дак ить вот ить… Пока одна. Дочка в райцентр уехала. Учиться на продавца. Одна теперь живу… А што?
Федор опять опустил веки.
– Счас я чайку вам сготовлю и спать… Счас. Чай он всем подмога. Крепенький, свежий…
Мария пошуровала в плите, и там загудело сильнее.
– Секунда делов-то… Он только подогреется. Он уже так-то кипяченый. Поостыл малость…
Федор дремал, прислонившись головой к теплым кирпичам печи. Папироска в его губах загасла, и походил он сейчас на сильно задумавшегося человека. Мария, приготовив на стол, долго смотрела на него, ссутулясь и подпершись ладонью. Было в ее глазах, опутанных мелкой морщинной паутинкой, много всего сразу: и радостное изумление, и печаль, странно совместившаяся с радостью, и ожидание чего-то еще никогда не совершенного, и напряжение от этого ожидания.
«Вот и свиделись мы, Федор Николаевич. Свиделись… Больно поздно только это стало… А вот свиделись… – говорила про себя Мария. – А почему же так это? Почему? Было же раньше совсем по-другому…»
Встала перед Марией прощальная та пристань, от которой должен был вот-вот отойти на войну второй пароход. Гармонь звенела в толчее. Военком чего-то кричал в трубу. Бабы ревели. Пацанва путалась под ногами. Мария протиснулась к Федору, что уже собирался взойти на трап. Молча потянула его за рукав. Он, занятый своим, недовольно обернулся.
– Федор…
– А-а, Мария! – улыбнулся ей Федор. – Провожать кого пришла? Хорошо провожай нашенских… Будь здорова!
– Федор… Я тебе чего сказать хочу…
Он опустился с трапа и с трудом выбрался из толпы вместе с ней.
– Што тебе? Говори.
– А вот што… Если вернешься, а Полина тебя не дождется… Тогда можно к тебе?..
Он широко раскрыл глаза, а через мгновение обнял ее и рассмеялся прямо в лицо.
– Можно, Мария! Тогда все будет можно! Только, постой, чего-то я не пойму… Ты об чем?
– Люб ты мне… – Она вырвалась и сразу же растворилась в толпе.
Пароход загудел длинно и густо.
Она, кажется, а может, ей это только показалось, слышала еще голос Федора, что звал ее:
– Мария! Мари-и-ия!
Сколько с того прошло…
Федор открыл глаза, распрямился, потер ладонью обметанное рыжей щетиной лицо.
– Садитесь, Федор Николаевич, чай пить.
– Угу, – промычал он, сильно втянув в себя воздух. – Чай, говоришь? Мария… А я малость того… Ты не забижайся только… Мы с Афанасием Кругловым малость того… Он меня… проиллистрировался, говорит… По части положения между народов… Три дня, говорит, тразистор слушал… А меня… Меня предателем обозвал… Да я тоже… Не забуду.
– Чай-то простынет.
– Чай-то простынет… – закивал Федор и, качнувшись, поднялся с лавки. – Горячий…
– А вы подуйте, подуйте…
– Знаешь, Мария, я не хочу чаю-то… Спать ты меня определи куда…
– Счас я, счас, – подхватилась Мария. Она исчезла в горнице.
– А ты што же, одна? Мужик-то где?
– Одна теперь… Дочка в райцентр уехала, на продавца учиться стала. Продавцом в сельпе будет. Большая уж Нюрка-то. Самостоятельная. На продавца выучится и у нас в сельпе торговать станет. Вы ее не знаете, наверное?
– Как же…
– Знаете?
Федор не ответил. Он уронил голову на столешницу и снова дремал.
Мария тихонько подошла к нему и растолкала.
– Пойдемте, Федор Николаевич. Я вам койку раскрыла. Там проспитесь…
– Да, да…
Она довела его до койки и усадила. Подумав немного, стала стаскивать сапоги и постепенно раздела совсем. Потом аккуратно опрокинула Федора на подушки и занесла ноги в белых, порванных на правом колене подштанниках. Накрыла одеялом. Через минуту Федор захрапел, а она еще долго сидела в кухоньке и украдкой, как будто от кого-то, снимала концом платка ползущие по щекам слезы…
Под утро уже, когда чуть заметно засинели промороженные окна, Мария оторвалась от стола, возле которого просидела всю ночь, разделась и осторожно, боясь разбудить Федора, просунулась между ним и стенкой, неслышно положила ему на грудь руку и враз заснула…
…Привиделся ей старый баркас, набитый подымахинскими девками, и полдень, искрящийся водяными бликами… Визг, гам. Лодка с парнями, среди которых был Федор, догнала баркас, и парни начали раскачивать его. Вот он накренился, черпнул воды и опрокинулся. Девки в разноцветных сарафанах горохом посыпались в реку. Федор наклонился из лодки над ней, поймал за косу и закричал, разгоряченный, азартный:
– Теперь не утонешь!.. Я теперь тебя на буксир взял!
Он потянул ее за волосы, и Мария засмеялась, забила по воде руками… и проснулась.
– Мария… Мария! – теребил ее Федор. – Ты чего это? Смеешься… Проснись!..
Она открыла глаза и тут же стыдливо снова закрыла их.
– Это как же так получилось? – откашливаясь и восстанавливая тем осевший голос, спросил Федор. – Это как же мы с тобой-то… А? Слушай, неужели это я все по пьянке?
Мария, не давая договорить ему, притянула его к себе. Федор напрягся, зажмурился, поддался на мгновение, но тут же высвободился и сел, тяжело дыша.
– Да вы што, бабы? Сдурели?. Ни хрена не пойму… Я где? И откуда ты взялась? Мария… – Он пожал плечами. – Я в своем уме-то?.. Али сошел с разума…
Мария, тоже привстав, опять обхватила его за шею и уложила рядом с собой.
– В уме, в уме ты, – задышала она ему в ухо. – И меня уж… прости…
– За што?
– Ну, за это…
– За што?! – закричал вдруг Федор. – Значит, промеж нас было чего?!
– А ты испугался? – тихо спросила Мария. – Тебе было плохо разве?
Федор сник.
– Может, закурить хочешь? Я тебе папироски под подушку подсунула. Там и спички… – Она достала мятую пачку.
Федор закурил и на первой же затяжке раскашлялся гулким мокрым кашлем.
– Ну и што теперь будет?! – повернулся он к Марии.
– Не знаю…
– Дак как же ты не знаешь-то? А делаешь…
– Все так…
– Што все так?
Мария не ответила. Лицо ее сейчас горело давним, почти совсем забытым девичьим стыдом. Мария лежала рядом с Федором, неожиданно похорошевшая, просветленная.
– Ну, чего ты молчишь? – подтолкнул ее плечом Федор. – Об чем ты молчишь-то?
– Да вот… упомнилось… Как я к тебе в порту тогда приставала… Ты-то помнишь ли?
– Нашла время чего вспоминать…
– Почему?
– Так… Што было, то сплыло… Сколь ведь лет-то прошло?..
– А я все помню, Федор. Ничего не истерлось… И как был ты мне люб, так и остался…
Мария перевернулась лицом вниз и завздрагивала плечами в тихом, душащем ее плаче.
– Мария… Мария… – оторопел Федор. Только сейчас он полностью пришел в себя и только сейчас услышал горячее тепло ее тела, что вплотную касалось его. Он тут же ощутил в себе неожиданное резкое желание. Оно медленно переливалось откуда-то снизу, подступая к груди. Федор попытался внутренним усилием спугнуть его, но оно не послушалось и продолжало расти и расти. Тогда Федор резко повернул Марию к себе, на мгновение лишь увидел ее широко раскрытые, остановленные ожиданием глаза и прижался к Марии в неподдающемся больше ему порыве…
За окнами стоял чистый, набело замороженный день. Река, туго спеленутая ледоставом, лежала за окнами, исписанная полозьями саней. Деревенская ребятня звенела на скате, барахтаясь в снегу. Дальние оснеженные сосняки четко рисовались за синими сугробными луговинами. Одинокая черная ворона косо летела с того берега на этот. Федор видел за окном и Марию, что ладно и сильно управлялась вилами возле стайки. В белом ошалке и распахнувшейся шубейке она была все-таки хороша. Лицо ее зарумянил мороз, иней осел на широких, все еще черных и густых бровях. Мария задавала корове сено и что-то неслышно говорила ей одними губами. И стройность в ней еще сохранилась, особая бабья стать, и не портила ее шубейка, да и сапоги, грубые, мужицкие, под самые коленки, тоже не мешали проглядыванью этой последней, быть может, стати.
Федор невольно любовался Марией, а потом так же невольно вспомнил Полину. Махонькая, худенькая, она стояла перед ним, намного уступая ему в росте, и видел Федор в платьевом разрезе ее уставшую кожу, провисшие груди, неясный контур оплывших бедер, высоко заполнявшийся подол и полноватые ноги в самодельных вязаных чулках и пересохших за ночь латаных-перелатаных ичигах…
Хлопнула дверь, и еще с порога спросила с улыбкой в голосе Мария:
– Подглядываешь? И чего углядел?..
Он виновато повернул голову.
– Собрался уже… Уходить мне пора. Дела здесь есть, да в райцентр потом…
– Опять пешком пойдешь?
– Ага. Я к ходьбе привыкший, да и по дороге есть об чем думать…
– Это об чем же?
– Об разном… Я вот тебя спросить желаю…
– Спрашивай… – Мария подошла к нему. – Жду…
– Кланька-то не растреплется?
– А-а… боишься… Да нет… Я ей язык быстро укорочу. Еще чего сказать хочешь?
– Дак ить вот ить… Вроде все.
– Тогда я тебя спрошу об одном… Только ты мне по правде ответь, ладно?
– Ладно.
– У тебя с Полиной когда… чего было?
– А што?
– Да так… интересно… Васька-то от кого был… покойный?
– От Ефима…
– Правду говоришь?
– Правду. Ефимов это сын был.
Мария обняла Федора, прислонилась к его груди. От нее пахло холодом, сеном, коровьим навозом.
– Прости меня, Федор… Прости…
– За што, Мария?
– Понимаешь… тогда… я эту напраслину против тебя с Полиной пустила…
Федор оторопел.
– Ты?!
– Я, Федор… Люб ты мне был страшно… Прости меня…
– Да ты знаешь кто? – враз освирепел Федор. – Да ты же эта… Как ты могла такое, а?
Мария устало присела на табурет.
– Не знаю… Так вышло…
И тогда Федор рывком переместился к двери, сорвал с гвоздя куртку, пнул ногой дверь, вышел было, но остановился и в клубящемся парном воздухе прокричал:
– Было у меня с Полиной! Было! Только не тогда, а прошлую ночь! Поняла?!
– Одного я понять не могу, серый, – говорил Ефим, обращаясь к Гаденышу, – какого ты хрена возле людей ошиваешься? Ну, в самом деле?..
Ефим вкусно провел языком по всей длине цигарки, довернул бумажку, придавая ей тугость, и закрутил верхний конец наподобие шильца. Поглядел, довольный, на работу и только после полез за спичками.
– И што характерно, в лес не уходишь… А в лесу, сам понимаешь, дом твой, свобода твоя разная… А? Среди человеков, конешно, тоже бывает… то отобьется который от общего, то обратно примкнет… Но тебе-то – ну, никак в ум не идет, – тебе-то уж чего на нашу породу равняться? Не пристало. У тебя своя программа. У людей опять же своя… По разной тропе мы идем друг дружке навстречу… Отсюда мораль – ты волк… Хотя, конешно, в каждом из нас свой серый сидит… Но в тебе-то уж никак навроде человека не имеется, а? Это уж точно. Вот мы и должны, значит, хитрить – кто кого… Я, к примеру, на твою родню катушки мастак делать… А ты возле меня лежишь счас, щуришься, хотя, обратно, должен бояться меня, как черт ладана… А тут на тебе – живешь… Интересно. Наши-то, брат, волки, которые в нас сидят, сколь их ни ублажай, чуть што – наружу выскакивают, и уж их-то никакими ловушками не пымаешь…
Гаденыш приподнял морду, облизнулся, смахнув иней, и снова вытянул ее, положив на лапы. Он слушал Ефима – это выдавали уши, что нет-нет да и натаращивались, – чутко ловя Ефимовы интонации.
А ранний еще день бил светом, и в каждой снеговинке, прошитой утренним солнцем, казалось, хранился особый свой излучатель – вокруг все искрилось, кололось свежей морозной ясностью. Ефим сидел на очередной березовой кочерыге, которую еще не одолел колуном, и передыхал, попыхивая синим махорочным дымком. Он уже достаточно натрудился с рассвета, накрошив кучу дров, но все не мог оторвать себя от нравящегося ему заделия: спорить с чурбаками, да которые еще посучковатей, Ефим любил и умел.
Вышла на крыльцо Полина, на мгновение ослепилась и плотнее прижала к себе ржавый чугунок, в котором задавала еду волку. Привыкнув, она, не обращая на Ефима внимания, опустилась к Гаденышу, поставила перед ним чугунок, посмотрела на него и опять скрылась в избе. Волк встал, осторожно понюхал воздух, идущий из посудины, заметно затрепыхав ноздрями, сунул неспешно в дымящееся отверстие морду и вдруг жадно зачавкал, приседая в такт глоткам.
– Во-во, – комментировал Ефим, – жрать из посуды обучился… Того и гляди, скоро тебе штаны понадобятся… телогрейка, шапка… И рукавицы. Гаденыш ты, однако, и есть… Ишь жуешь, не жуя.. Конечно, устроился ты неплохо. Завтрак, обед, ужин – красота! Не жись у тебя, малина… А то бы бегай по лесам, хоронись. Обротала тебя баба-то моя… Обротала… Откуда чо только берется? Чем ты ей отплачивать будешь, а?
Гаденыш доискался в чугуне до кости, выудил ее и, просунув между лапами, скрежетнул клыками.
– Скребешь? Ну-ну, скреби… А вот кто нам посля кости таскать станет? Не знаешь?
Гаденыш обернулся к Ефиму и коротко стрельнул в него глазом. Ефим, поплевав на ладони, взял колун, выбрал на чурбаке одному ему понятную точку и с размаху, с кехом всадил в нее инструмент Чурбак отозвался стеклянным скрипом и лопнул.
– Вот, брат, учись. Главное – во всем точка… Попадешь в ее, все развалишь. Кто-то в мою точку точно угадал…
Ефим снова взмахнул колуном и дальше уже воевал с дровами долго, с наслаждением, пока не запотело его сухое, с редкими рябинами лицо. Гаденыш тем временем начисто высушил чугунку, и она, схваченная холодом, несколько раз зацепила его за язык. Под конец волк обозлился и откатил посудину толчком лапы. Теперь он лежал сытый, с разбухшим животом.
Закончив колоть дрова, Ефим стаскал их в поленницу и, довольный, подошел к крыльцу.
– Ну вот. Дело сделано. А теперь ты меня послушай. Я пока махал колуном, чего надумал. Дед Парфен сказал мне, што на Перехвате твои племяши разгулялись. Так вот – а почему бы нам с тобой, Гаденыш, в кантракт не вступить, то исть не сходить к ним нынче в гости? Глядишь, и с грошами будем. За вашего брата еще хорошо плотят. Как ты на это, а? Раз уж ты зачеловеченный такой, значит, пособляй человеку. Там и проверим друг дружку, кто и чего стоит… Годится? Ну, тогда я пошел волчью дробь катать… Знаешь, што это за штука? Счас узнаешь…
И снова в горнице, на неровной столешнице немудрящий охотницкий припас: мешки, мешочки, коробки – пороха, дроби, пыжи. Давненько не держал в своих пальцах Ефим схваченные бледной зеленью и ржавым пороховым никотином патроны. Высыпая гильзы из кулька, пошитого из его же когда-то любимой рубахи, поласкал их рукой, принюхался…
Вечен запах у боя, сколь ни пройдет дней с той секунды, как от нажима оторвется где-то внутри пружина, иголка бойка не прогнет рыжий капсюль и не раскатится во все стороны привычный и всегда почему-то неожиданный грохот. Вечен запах у не раз послуживших Ефиму патронов, и знакомы они ему чуть ли не каждый в отдельности.
Полина заглянула в горницу, захотела спросить о чем-то Ефима, но не сделала этого, зато Ефим, оборвав на каком-то слове свою песенку, про «беспечный гуляю…», бросил в ее сторону вопросом:
– Интересуешься? Ну-ну, интересуйся…
– Нет… Я хотела тебе сказать, што перенабиты вот эти, што в куле… Намедни я их перебрала…
– А на кого снарядила?
– Дак на белку…
– Не годится. Мне нонче покрупней номер спонадобится. Слышь, у нас картечь оставалась где или нет?
– Посмотрю…
Полина ушла в пристрой и не сразу появилась назад.
– Вот, – уронила она на стол еще один мешочек, – всего-то осталось… Зарядов на пять, не больше…
– Мало, – встряхнул на ладони картечь Ефим. – Маловато. Мне нынче зарядов тридцать ба надо…
– Нету…
– Нету? Делать буду. Волчью дробь катать буду.
– Чего надумал-то?
– Это не твоего ума дело. А если можешь – сообрази сама. Чай, про волков на Перехвате слыхала?
Полина кивнула.
– То-то…
Через полчаса нарубил Ефим свинцовых пластин и, округляя их ударами молотка, вытянул тонкие свинцовые колбаски. Нарубил их на топоре по нужному размеру и утюгом начал выкатывать на полу. Когда дробины приобрели округлость, он засыпал их в бутылку и еще долго тряс, чтобы картечины стали совсем как фабричные. Изредка Ефим довольно шмыгал носом, раскуривал остывшую папироску, поглядывая на Полину. В чистой, сильно выцветшей, а когда-то клетчатой рубахе, с бритым недавно лицом Ефим сделался сейчас как бы моложе. Сосредоточенность убрала с лица выражение непонятной Полине хищности, и если бы не плешина, то был бы перед ней сейчас почти тот же грузчик, что хорошо и ладно умел когда-то в порту обращаться с грузами и такими же, как и он.
– Ну, чего молчишь-то?
– Так…
– Ну, молчи, молчи…
Неожиданно для себя она заговорила:
– А я сегодня сон видела.
– Интересный?
– Не знаю…
– Обскажи. Сегодня пятница. По пятницам, говорят, сны в руку…
– Нехороший сон. Маму я видела и Гаденыша… Он по мосту бежал, а я в его стреляла…
– По какому мосту?
– Из луны..
– А-а, – ухмыльнулся Ефим, – стало быть, приснилась тебе сказочка-то наша? Это в тебе нутро твое сном заговорило… Только теперь все одно…
– Што?
– Да все. А вообще-то это, наверное, твой волк из тебя побег…
– Какой волк?
Ефим отошел от стола.
– Какой, говоришь, волк? Обыкновенный, звериный… В каждом человеке свой зверь сидит… Я сегодня об этом Гаденышу уже толковал. Навроде понял…
Они опять замолчали.
– Слышь, Полина, а зверь твой в избу хоть раз заходил? Как большой стал?
– Мало…
– Ну-ка, позови.
– Зачем?
– Позови, тебе говорят.
Полина пожала плечами, но из избы вышла. Потянулся холод. Ефим слышал, как она ласково заговорила с волком: «Ну иди, иди…» – и цокала языком. Он уже хотел крикнуть ей, что, мол, плюнь на него, не надо, как вдруг увидел идущего впереди Полины зверя. Гаденыш поставил на порог лапы и смотрел одним глазом на Ефима.
– Заходи, заходи… Избу выстудишь. Не бойсь…
Полина руками подтолкнула Гаденыша, и он пружинисто вскочил в дом. Полина закрыла за ним дверь. Гаденыш стоял и сильно тянул в себя непривычный теплый воздух.
– Ложись, – сказал ему Ефим, – лежи в тепле… Поговорим малость…
И, послушавшись голоса, волк осел на пол, застучав при этом когтями.
Ефим выбрал готовую картечину, нагнулся и катнул ее к Гаденышу. Картечина с мягким шумом протащилась через все расстояние, подпрыгивая на неровностях пола, и остановилась, задержанная волчьей мордой, как раз на уровне закрытого глаза. Гаденыш равнодушно вытерпел это, только уши его нервно вздрогнули и прижались назад.
– Вот это и есть волчья дробь-то, – сказал Ефим. – Ею, значит, мы и валим вашего брата на снег… А ты все притворяешься? Будто не видишь левым?
– Ты об чем это, Ефим?
– А об том, што зверь твой хитрый, падла. Видит у него глаз-то…
– Выдумаешь тоже… Тебя бы так об камень хрястнуть… Еле ведь очухался волчонок-то… Весь в крови был. Через соску кормила…
– Через соску, – поддразнивал ее Ефим. – Небось через ту, што Ваське принадлежала?
Полина вскинулась и через секунду всхлипнула.
– Правду говоришь… Через ту… Я-то, дура, только сейчас вспомнила…
– Потому и дура…
Ефим снова нагнулся и опять пустил по полу к Гаденышу картечину. Волк поджался и пропустил ее мимо.
– Не ндравится…
…До этой зимы Гаденыш прожил свою жизнь на кордоне довольно беспечно и почти ни разу не задумался над смыслом происходящего с ним. Время меняло вокруг окраску; дни чередовались с ночами; река отшумливала положенный срок и останавливалась, уводя за собой под белую пелену бессонные шорохи; ветер то теплел, то холодал, а Гаденыш, подчинившись воле размеренного кордонного бытия, изменялся лишь внешне: он стал к нынешним снеговеям сух, крепок, высок, красив. Внутренне же он как бы застыл, равнодушно воспринимая окружающую его жизнь. Полина аккуратно, не забывая, кормила его, и эта сытная каждодневная кормежка, пожалуй, и стала для волка каким-то странным выключателем: кровное, извечное, звериное попряталось где-то глубоко-глубоко и лишь однажды, когда он одолел в смертельной драке Урмана, проснулось в Гаденыше, вспыхнув диким и яростным светом. Но снова пошли одинаковые в своей сытости покойные дни. И тем не менее Гаденыш навсегда запомнил, как пахнет живая горячая кровь. Когда заскулил смертельно прокушенный клыками Урман и кровь его прямо ударила в пасть волку, обжигая не приученное еще к этому горло, Гаденыш, ослепленный ею, вдруг осознал себя невероятно счастливым. Он беззвучно смеялся тогда над уже недвижным телом собаки, гордо поглядывая по сторонам, и таким его увидела испуганно схватившаяся за карабин Полина. Гаденыш, не мигая, смотрел в черную точку ствола, и хотя неразвитый, вернее, заторможенный инстинкт подсказал ему: берегись! – в ту минуту ему было наплевать на ружье, он был победителем, а ощущение этого смывало нервными толчками подступающий страх.
Днем Гаденыш обычно отлеживался возле избы, чутко прислушиваясь к шумам, зато ночами кругами ходил возле кордона, пугая то лошадь, то корову. Их страх – а ведь он был совсем маленьким и слабым – научил его собственному бесстрашию. Его боялись большие, сильные животные, значит, он нес в себе что-то такое, что самого его оберегало от страха. Несколько раз Гаденыш подходил вплотную к лесу, там, за долиной, но заходить в него не решался и объяснить свою же нерешительность не мог. Позади был кордон, пахнущий теплом и едой, и Гаденыш, глядя на его сумеречные очертания и желтое окошко, неизменно возвращался назад.
Больше всего ему нравилось в летние многозвездные ночи ходить к реке. Река дополняла ежедневный рассказ о мире, в котором жил волк. Он спускался по изволоку вниз, долго принюхивался к лодкам, торчащим на берегу, потом уводил себя в тальники и там ложился на выглаженную водой и сухостью сплавную плаху, долго смотрел и слушал.
Речной туман перед первым светом удивительно походил по запаху на его шкуру, и это странное сходство как бы роднило реку с ним. Изредка в воде пошумливали рыбины, били по стеклянной теплоте хвостами, дробили звездные кружева, и до берега доходили круги от тех рыбьих мишеней. Неведомо кем разбуженные, птицы роняли на воду тусклые вскрики. Сторожкое эхо тут же подхватывало их и долго несло над всеобщим прекрасным беззвучием. Белое лунное веретено всю ночь наматывало на себя речную пряжу, а редкие пароходы, проносящиеся мимо Гаденыша, были непостижимы и грустны для него…
Возле реки Гаденыш приучился запоминать детали каждой такой ночи. Со временем они выстраивались в его голове в какую-то странную раскачивающуюся цепь, соединявшую все: и запахи первых ручьев, и шорохи пробивающихся к рассвету из-под последнего снега цветов сон-травы, лепет дождя по листве и картавую брань старой вороны, музыку с промелькнувшего световой тенью парохода и привкус нефти, настоявшейся возле берега, подводную суматоху рыб и щемливый отголосок чьего-то костерка.
Река учила Гаденыша ровной, неспешной раздумчивости, порождала неизъяснимое желание познать то, что делало живое существо счастливым. Наверное, это называлось у людей мечтой или надеждой, но волк, не зная об этом, все равно по-своему копил в себе это, не сознавая.
И – накопил… Прошлая ночь вынула из него разом все и на обрыве последней, невероятно бесконечной ноты унесла в пенную вымороженную высь его страстный призывный посыл… Только тогда, после этого, что-то тихо и внятно спросило Гаденыша – почему он здесь? Неужели люди смогут заменить ему то, что дала мать: логово, кровь – независимость?
Гаденыш слушал, как переговариваются между собой люди, и понимал, что между ними не все ладно. Сколько он видел всего людей за это время? Немного. Первого человека он запомнил лишь по рукам. Они схватили его жестко и больно. Они взмахнули им, как тряпкой, и оборвали свет… У Полины руки были совсем другие… От Полины и пахло-то совсем по-другому. Пахло от нее терпеливым добром, лаской… Потом этот – ночной вчерашний гость… И вот – Ефим… С первой секунды, когда он только-только подошел к нему и потянулся сапогом, Гаденыш сообразил, что имеет дело совсем не с таким человеком, какими были Полина и Федор. Гаденыш сразу почувствовал, что Ефим не боится его, и это, в свою очередь, озадачило его, слегка расстроив веру в собственное бесстрашие. К тому же Ефим первым из людей понял, что Гаденыш видит левым глазом, а это обезоруживало его. Потом он слышал их ночной с Полиной разговор, в котором неожиданно отыскалось место и для него. Ефим спрашивал у Полины: почему он, волк, ошивается среди людей? И сегодня утром он опять повторил то же самое:
– Почему?..
Подката второго серебристого кругляша, что послал через всю избу Ефим, Гаденыш не вынес и, нервно поджавшись, встал. Ему захотелось покинуть эту избу с тяжелым для него, гретым воздухом. Он подошел к двери, принюхался к щели, за которой стояла зима, и поскреб по приступку лапой.
– Не-е, брат, уж посиди, посиди, – заговорил Ефим. – Чего уж ты? Еще с полчасика, и ты мне нужон будешь… А потом, кто же так в гости ходит? Только зашел, и опять на мороз. Конешно, несет от тебя дюже погано, но мы народ ко всему привычный… К тому же и байка такая есть – с волками жить, по-волчьи выть. Вот бы мне по-твоему научиться разговаривать, а? Было бы здорово… Погоди, про нас еще в газетках пропишут… Мол, смотритель такой-то, Ефим Постников, с зарученным зверем очистил округу от лесных хулиганов… И так далее. На выставку нас представят… На Выденеха… Знаешь? Есть такая в городе Москве… Народу там, говорят, што мошки… Вот мы с тобой там и сядем под стеклянный такой горшок и будем сидеть… А вокруг бабенки – фьють, фьють… Глазами зырьк, зырьк… Можно, мол, пальчиком потрогать? А я – мол, оно, конешно, можно, только што же это будет, если кажный нас пальчиком-то? Шкура слезет, и с тебя, и с меня… Так што ты не спеши… Я счас вот патроны набью, и мы с тобой отправимся на Перехват, там и засидочку сделаем… А ты уж ночью постарайся… Попой, позови своих колченогих… И все, а после опять отдыхай… Чем не программа, а?