355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Скоп » Избранное » Текст книги (страница 14)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:24

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Скоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)

– Не на-а-до!

И Полина, и Ефим тут же углядели вдали лодку и узнали голос – кричал Федор… Ефим облегченно сплюнул.

– Вот зараза! Всю обедню спортил… Пошли отсюда.

Дождь застучал сильнее, настойчивее, зашипел, и Полина очнулась… На раскалившейся печуре злился чайник, и внутренний сумрак зимовья отчетливо походил на тот, церковный.

Уже выходя на кордон, Полина спугнула с сугроба белку. Векша пулей взлетела под самый верх, уркнула и затаилась. Полина сняла ружье, подошла к стволу и тюкнула по нему прикладом. Белка, обронив снег, снялась с ветки, на которой хоронила себя, и, широко растопырившись, косо полетела на соседний кедр. Полина почти допустила летягу к спасительной чащобе и нажала спуск. Ружье осеклось… Полина досадливо поморщилась, но преследовать белку не решилась, пусть живет, она возьмет ее в следующий раз. Полина перебросила ружье за плечо, стволом вниз, и, пригнувшись, скатилась с уклона в долинку.

У поскотины она остановилась – во двор, к избе, уходили чьи-то тяжелые провалистые следы.

«Неужели Федор? – подумала Полина. – С чего бы это он возвернулся?» И, обозлившись, Полина решительно пошла к дому.

На койке, загнутый коромыслом, спал Ефим. Полина от неожиданности чуть не вскрикнула, но тут же закусила губу. Потихоньку разделась и из кухоньки стала наблюдать за спящим. Ефим только и сбросил, перед тем как улечься, сапоги да фуфайку. И храпел…

Вот ведь забавная штука жизнь… Был веселый, жаркий грузчик из порта… С сильным прокопченным лицом… С кустистыми бровями… С чубом, что в несчетность колен ржано зависал надо лбом – безморщинным, ясным… А теперь – желтоватая плешь, вокруг которой растрепались присаленные реденькие волосы… Лоб расцарапали глубокие складки… Цвет лица нездоровый, земельный… И брови повылезли – так, седенькая щетинка торчит над затемнелыми, завалившимися глазницами… Узкие губы сурово зажаты… Пористый широкий нос поблескивает жирными капельками…

– Вернулся… Здравствуйте, Ефим Игнатьевич… Заждались… – одними губами, без голоса сказала Полина.

Ефим круче согнул коромысло, подтянув колени почти к подбородку. Полина все смотрела и смотрела на мужика и не слышала в себе ни добра к нему, ни зла никакого… Равнодушно глядела она на спящего, попыхивающего сквозь горловой клекот перегаром Ефима…

Потом Полина вспомнила: надо бы ему баньку сготовить, да и поесть чего сгоношить. И – вся подхватилась, уверенно задвигалась в нешироком пространстве избы.

…По первому году кордонной их жизни, аккурат на осень, когда возгорелись уже желтым осыпливым пламенем прибрежные леса, решили Ефим с Полиной сложить на юру, поближе к водице, баню, а от нее нарезать в красной крутяной земле приступки, чтобы удобнее сходить к совсем обленившейся, застекленевшей реке. Еще весной она, как и всегда бывает после ледосноса, хорошо тащила на себе шалые сплавные бревна, и вечерами, если Ефим с Полиной приходили к реке, приятно им было слышать, как в речных однозначных шорохах тупо звучат, обталкиваясь друг о дружку, эти неизвестно откуда пришедшие баланы. Ефим достаточно набраконьерил их. За лето бревна просушились, затаив в себе вечные запахи обратившихся внутрь живиц.

И вообще, по душе им пришелся вначале кордонный приют. Выбирал его по месту кто-то с головой: окрестность была вольна и с хорошим насквозь воздухом. По ночам, в ведренные дни, над кордоном лохматились крупные ломкие звезды, река неустанно сбегала и сбегала вниз, отчего казалось, что не река это вовсе бежит к северному далекому морю, а кордон плывет куда-то, безостановочно и неудержимо. А раз ощущалось движение, значит, и жить было удобней, ровнее, покойнее.

От самой воды наложил по изволоку Ефим рубленные из жердевника покота́, и по ним, впрягаясь в одну широкую лямку, поделанную из какого-то брезентового рукава, Ефим и Полина натужно и весело, с криками и Ефимовыми матерками доставляли наверх бревна. Когда останавливались отдыхать и Ефим, отплевываясь, курил – разговаривали.

– Вот ты, значит, к примеру, баба… А што такое, по-твоему, дом?

Полина, поддаваясь нелепости, думала и, пока думала, забывала о вопросе, потому как приходило ей в голову что-то такое, о чем она, спроси ее сей момент об этом, никогда и никому бы не сказала.

Слово «дом» перерастало у нее про себя в светлую-пресветлую бесконечную залу с белокаменной, в прожилках, как на березе, лестницей, по которой она плавно опускалась в длинном зеленом платье, с ползущим за ней по пушистым лазоревым коврам хвостом. Такую залу и такое платье выглядела Полина в привозной заграничной картине. А навстречу ей стоял на одном колене, весь в белом, хороший человек и пел, протягивая руки. И Полина отвечала ему тоже песней, сливалась с ним голосом, и повторные слова звучали щемливо и ладно…

– Дом – это вначале всегда лес… – рассуждал сквозь натруженное дыхание Ефим. – Значит, от леса и пошел дом человеческий. Вот, скажем, это бревно… Оно было намедни живое. Дожжик по ему стекал, и так далее… Сок в ем снизу наверьх переползал… А теперь из этого мертвого катуна дом будет живой. Только по-другому называться будет – баня. Ты ровно как спишь, Полька?

– Нет…

– То-то… Дак вот, дом, стало быть, это помещение такое, – очень увлеченно продолжал Ефим, – в котором живут люди… К примеру, мы. Мы, значит, тоже люди…

От Ефимовой рубахи сильно отдавало потом, касатки визжали над ними и падали к воде.

– Да, Ефим… – отуманенно кивала Полина. – Живут люди…

Возле бани она научилась в первый раз держать ружье, куда вставлять патрон и чего нажимать. Ефим незлобиво сердился, когда Полина зажмуривалась обоими глазами и дергала спуск, начисто оглушая себя. Дробь не попадала в назначенное бревно, а секла и щепила другие в срубе, и все начиналось сначала, пока не вышло и Полина не поняла, почему так обязательно нужно видеть на окатом прицельном срезе эту самую бородавку-мушку.

Теперь банька стала совсем старой, шибко зачернела внутри и снаружи. Полина натаскала в бочку воды, развела огонь, и постепенно вода нагрелась, и каменка зашипела тоже, когда она плеснула с ладони на растрескавшиеся от жары речные булыги. Приготовила она и веники, что еще в лето наломала в березняке, обочь кордона.

В это время и проснулся Ефим. Вышел на крыльцо в накинутом на плечи полушубке. Он подождал, пока Полина подошла к избе, выпустил сильную струю дыма и, прищурясь, сказал:

– Здравствуй.

– Здравствуй, Ефим… Я тебе баньку сготовила. Сперьва смоешься, а после поешь… Ладно?

– Ладно.

Они вошли в избу, и опять она не знала, о чем говорить с мужиком.

– Слышь, а где Урман-то, кобель?..

– Гаденыш его урешил.

– Волк этот, што ли?

Полина кивнула.

– Гаденыш… Ну и кличку сгоношили зверю. Одна придумала али с кем в паре?

– Так получилось.

– Што получилось?

– Ну, имя-то…

– Да как получилось-то?

Полина стала рассказывать, а Ефим, глядя под ноги, слушал, покачивал плешивой головой и шуршал ладонью по щетине, густо обметавшей его морщинистое лицо. В паузе он притушил о подошву окурок и встал с табуретки.

– Ну, веди в баню.

Мылся и парился Ефим основательно, истово хлестал себя, так что пришлось сменить веник. В баньке стало совсем курно, и керосинка тяжело пробивалась светом сквозь теплую густую пелену. В дверные щели сочился холодный белый воздух, а потом, устав и истомившись, Ефим попросил и вообще распахнуть дверь. Сам он лежал на полке худой, жилистый, с сильно набрякшими по рукам и ногам венами. Тогда-то и надумала Полина спросить:

– Как ты там-то, а?

– Там-то? – не поднимая головы с веника, отозвался Ефим. – Там-то чего… исключительно было. На Федькином курорте… Вишь – живой. И еще поживу кой-кому на радость…

– А што делал там?

– Разное… Припомню, скажу.

Полина затворила дверь, прибавила огонь в лампе.

– Отощал ты навроде…

– Ишь ты! – ухмыльнулся Ефим. – А ты как бы нагулялась. Гладкость в тебе обозначилась. Иди-ка…

– Погоди…

– А чего годить?

Полина помяла плечами.

– Ну ладно… – махнул рукой Ефим. – Ты бы хоть сама чего рассказала. К примеру, што тебе такое Федька говорил, когда на тебя залазил?.. Интересно.

– Ты об чем это?

– А то не соображаешь?

– Хватит тебе…

Ефим приподнялся на локтях, пристально и долго глядел на Полину.

– А што, если я тебя придавлю счас, курву?

Полина вскинула на него глазами и тут же опустила голову, ответив тихо и равнодушно:

– Это ты можешь. Только не боюсь я тебя.

– С чего бы? – искренне удивился Ефим.

– Да так… Дави. Я свое отжила. Да и тебе твое будущее ни к чему…

Ефим сел, вдавив подбородок в колени.

– Ты в уме, баба? Об чем мелешь?

– Я-то в уме… Сколь мы с тобой прожили?

– Не считал.

– То и оно… Другое ты считал всю дорогу…

– Это што же другое?

– Тебе лучше знать…

– Гм… – задумался Ефим. Злость, ползущая из него, остановилась на полдороге и неожиданно испарилась совсем. – А все ж ты ба обсказала про Федьку… Как он, кобель-то? Может ишшо? Али отстрелена у него рожалка вместе с рукой?

– Дурак ты! – сплюнула Полина.

Ефим захохотал, и хохот его перешел в натужный мокрый кашель.

– Будя. Пошутили. Дак, значит, не боишься ты меня?

– Не боюсь, Ефим Игнатьевич.

– А ведь я и взаправду счас одену исподники, возьму ружье и отправлю тебя, волчицу, к…

– Не пристрелишь, Ефим. Старый ты ужо. Да и бога побоишься…

– Кого?

– Бога…

– Эт-то што еще за холера? Бог… Где он такой живет? Настасьины бреды упомнила? Бог! Да кто он такое? Может, ты и впрямь в него веришь? А? Иди-ка, иди сюда… Ближе… Не бойсь…

Полина подошла.

– Вот мы сейчас проверим, есть он, бог, али нет его… – Ефим замахнулся.

Полина, не мигая, смотрела на него равнодушными глазами. И Ефим вдруг ласково-грубо опустил мокрую ладонь на ее закрасневшееся от банного пыла лицо.

– Сколько волку-то времени?

– Почти полтора…

– Гонялся?

– Нет еще… Но запел нынче… Всю ночь прошлую молился…

– А ты, значит, под волчью песню грешила?

Полина, оторопев от тихоты Ефимова голоса и тона его, грустного и безнадежного, неожиданно для себя обмякла и медленно оползла на пол. А Ефим, попробовав зачем-то рукой брезентовый ремень, которым по-вагонному крепился один конец полка, все так же тихо сказал:

– Видать, не в ту лямку впряглись мы с тобой однажды… Ну, да ладно… Живи… Дело у нас и взаправду на конец идет…

К вечеру между неспешным разговором одолели Афанасий с Федором вторую полбутылку водки и, собираясь приняться за третью, уже во всю силу толковали про жизнь. Кланька, бокастая баба Афанасия, опять жарила сковороду картошки с медвежатиной и, не обращая на мужиков внимания, чего-то мурлыкала под нос. Афанасий Круглов, здоровенный мужчина, сидел на койке, побросав за спину цветастые подушки. Еда и водка стояли возле, на табурете.

Случила их на дружбу давняя уже теперь по годам медвежья охота. В позднюю ту осень обходил Федор глубинный, только что организовавшийся при коопзверпромхозе участок от села Подымахина и знакомился с промысловыми делами на пригольцовых соболиных речках. За Угадаем повстречал на тропе Афанасия, и тот предложил ему пойти обратать берлогу, что недавно открыл в глухом урмане. Пошли, и ладно, что потом обошлось все благополучно…

Хозяин будто ждал их, видимо проснувшись еще в первый приход Афанасия. Он вырвался из чащобника на глубокоснежную прогалину, которую пересекали ничего не ожидавшие мужики. Встречный кустарь смялся под зверем, как солома, и он, поднявшись на дыбь, обрушился на идущего впереди Афанасия. Ни ружья, ничего не успел приготовить охотник, только и сообразил мгновенно поднырнуть под брюхо медведю, спасая голову. Оторопевший на какую-то долю Федор рванул из-за кушака топор и, проваливаясь по пояс в снегу, забуровил на помощь. Вгорячах он промазал по первому разу, и топор врубился не в башку зверю, а в плечо. Тот дико взвыл, отлапился от Афанасия и, укусив себя за больное, встряхнул теперь уже на Федора. Сейчас Афанасий помог однорукому напарнику: лежа полоснул ножом по самому низу медвежьего живота. Снег вокруг окраснелся. Медведь засел на задние лапы, передними, как нарочно, выгреб наружу свои внутренности, а Федор, улучив момент, всадил ему топор в голову. Но не кончилось еще дело, потому как тут же из чащи на истошный рев добитка выскочил на прогал еще один зверь – пестун. Его в упор расстрелял подхвативший свой карабин Афанасий. А чуть позднее углядели мужики, что поспела-таки медведица расчесать Афанасию вместе с курткой и кожу на спине. В общем, обошлось…

Отхлебнув из кружек еще помаленьку, мужики закурили, закашлялись, замолчали, а Афанасий, медленно бася, как бы позабыв, что уже говорил об этом, наново повторил свою историю, в результате которой и затащился он на «мать ее непокосную», койку:

– Слышь, Федор, увел меня след аж к перевалу и устарел. Я по ему дальше. В азарт вдарило. А видать, соболюшка… Ну, по осыпи наверх да наверх, а тут и отемняло, как с ладони сажей посыпало. И эта стерьва, метелица. Я назад… И оскользнулся. А может, и ветром меня сдунуло… Хорошо загремел… Под конец об камень так припаяло, ну, думал, конец, но лыжи сберег… Кое-как на табор принес себя, слезьми внутри плакал. Не поверишь ведь, а? Точно. Упал в зимовьюхе, и только искорки цветные в глазах – шурк, шурк, шурк… Посчитал я их, посчитал, но помирать раздумал. Вспомнил про тразистор. Дотянулся до тразистора, нажал и три дни всякое разное слушал… Мать непокосная! И чего же только на свете не делается! Там тебе африканцы бьют кого-то, тут американцы, в общем, полностью проиллистрировался по части международного положения. Во, брат! Тразистор у меня на таборе маленький, но говнистый – «Га-у-я» прозывается… Для развития вещь прямо, должно сказать, исключительная… И вот, значит, лежал я лёжем и думал про свое. И надумал: худо живет на земле человек-то. А все оттого, што от природы отбился… Зверь зверя тоже бьет и плохое друг дружке делает. Но в пропорции… Сколь надо, а больше ни-ни… А человеку все мало. Хапает у тайги, у реки рвет, у себя же норовит чего оттяпать. Вот и получается белиберда, мать непокосная! Да вот, к примеру, тебя возьмем. Ты кто? Начальник. Охотницкий инспектор. Должон, стало быть, за промышленника горой, а хрен налево, мы тебя и видим у себя раз-два и не видим – ничего не меняется…

– А чего ты хочешь менять-то, Афанасий? – скинул нахлынувшую зыбкую дремь Федор и прикрыл зевок рукой. – Об чем это ты? Об цене опять на пушнину? О приемщике вашем? Да я ж тебе все уже обсказал. Знает об этом верхнее начальство, да молчит…

– Значит, хреновое то верхнее начальство, не зоркое… Ну ты сам посуди, это ли не непуть приключилась с одним моим мужиком… Сдавал он своих соболей, и добрых, а они ему по тридцать пять рублев только и вытянули. Тогда он огрызыш шкурки на таборе подобрал. Лиса соболюху истерзала. Подобрал, растянул огрызыш на пялку, сколь можно, и сдал. Сорок семь рублей получил. Тьфу ты, а?

– Слыхал я, слыхал про огрызыш ваш, в газетку районную даже писал… Думаешь, хожу тут между вами, водку здесь пью и ничего не делаю? Зря вы так думаете. Очень даже зря, потому как обидно…

– А нам, думаешь, не обидно? Гоняемся по тайге, чистыми зверьми становимся, вон два ребра, как папироски в пачке, сломал, и чего? Как получать расчет, одно расстройствие в животе… Во как. Когда чо меняться будет?..

– Я, Афанасий, не министр.

– То-то… Ну, давай за здоровье!

Кланька принесла и спихнула на табурет жарко дымящуюся сковороду. Афанасий удержал ее за подол.

– Дерни-ка и ты еще, вторительную. За второе мое ребро.

Кланька добродушно согласилась, отхлебнула из кружки и замахала руками.

– Как вы ее, треклятую, только и жрете? Закусывайте, Федор Николаевич. Не слушайте моего. Он счас при болезни, вот и несет разное…

– Цыть! – шутейно гуднул на жену Афанасий.

Кланька нарочно испугалась и отплыла за перегородку, отделяющую горницу от кухоньки.

– Нет, Федор, неладно хозяйствуем мы… Неладно. Того и гляди звери смеяться начнут. Вот слыхал я, что шибко бабы зарубежные нашего соболя уважают, ба-а-льшие долла́ры за его дают в казну нашу… Неужли и нам прибавить нельзя?

– Брось ты, Афанасий Лукич… – отмахнулся Федор. – Ровно дите спрашиваешь…

– Да-а, – пробасил Афанасий. – Не знаешь…

В горницу заглянула Кланька.

– Я пойду к корове, погляжу, што да как… Вот-вот Зорька разрешится. Вы уж тут без меня…

Афанасий кивнул. Хлопнула дверь, и в горницу, медленно тая, стираясь на грубом половике, вкатился белый клубок уличного холодного пара.

Федор раскурил очередную папироску, встал и отошел к темнеющему окну. Не оборачиваясь, заговорил:

– Знаешь, Афанасий, я тебе сейчас одну штуку скажу, а ты уж схорони про себя, ладно?

Афанасий заинтересованно кашлянул.

– Давай, давай… Я между тем давно выглядел, што ты чего-то хочешь и мнешься, как свинья на веревке.

– Дак ить вот ить… Заночевал я сегодня на пурге в кордоне у Постниковых… Да… И вот… В спальнике на полу мне баба Ефимова приготовила… Лежу… И вдруг волк Полинин запел…

– Какой волк?

– Гаденыш… Кличка такая зверю дана. Она его приручила. Пожарник ей принес побитых на пожаре щенят, и она одного выходила… Ну, да дело не в этом…

– А в чем же? Чего ты крутисся?

– Ну, постелила мне она, значит, на полу… Да. И волк запел… В самый первый раз… В гон вошел, зверь-то, час его наступил…

– То-то и наши подымахинские звери нынче молились. Тут их цельная стая за Перехватом. Вот оздоровею, надо бы на их засидку сделать, чертей… Хулиганят, скотину режут…

– Да я не про то хочу тебе… Лежу, значит… В общем, позвала меня к себе Ефимова баба… Ну, и потом все это, значит…

Афанасий втянул носом воздух, зашмыгал, чихнул.

– Правду говоришь. Чих – он к правде. Ну и што? Зачем ты мне про это? Али язык зачесался, удержу нет, как у пацанов?

– Дак ить вот ить… Што-то навроде…

Афанасий глотнул из кружки, сердито крякнул, и в избе наступило молчание. Федор стоял у окна и видел, как на улице плавно закружился снег и в избе напротив хозяйка включила свет.

– Я тебе потом кой-чего скажу, Федор Стрелков, а пока ты мне ответь на пару вопросов. Только по правде чтоб, понял?

– Чего там?..

– Ты, говорят, Полину-то еще давно скрадывал… А вот не от тебя Васька был? А?

Федор обернулся.

– Не от меня… Это в самый первый раз приключилось, чтоб мне хоть што было, как на духу говорю… Напраслину про меня пустили. Да и тут, не позови меня Полина, ничего бы, наверное, не было…

– Но ты-то хотел того?

– А што, хотел… Я Полину шибко когда-то… А ты знаешь, мне на бабу не повезло… Хотел я того, Афанасий. Да и грех у нас приключился отчаянный, как в самый первый раз… Душа насквозь прожглась.

– Угу… Теперь скажи мне другое, Федор Стрелков. Кто Ефима подальше спровадил?

– Дак он меня…

– Знаю, – тут же оборвал Федора Круглов. – Но вот ты же знал, как все у Ефима кисло выехало. Парня зашиб случайно, а может, и нет? Ты об этом не задумался, что мог это Ефим по злобе? Мол, не мой корень, а нагулянный, пока воевал, да от кого? – от старого ухажерника Федьки… Вот и шмальнул Ефим тогда не в ту голову, а?

– А што? – задумался Федор. – А што? Пожалуй, могло такое произойти… Выходит, убийца он? И правильно я его на закон положил? А што с Полиной у меня, дак я, можно сказать, за проломленную свою башку отсолил Ефиму…

– Не пересолил ли, Федька? – очень вдруг тихо спросил Афанасий. Густой его бас от этой тихоты приобрел странный, враз обеспокоивший Федора оттенок.

– Как тебя понимать, Круглов?

– Да как тебе будет удобно. Больно легко ты пошел на мои слова и тут же оговнял Ефима. А вот мне почему-то сдается, што хреново ты сделал с Ефимом, Стрелков. Продал ты мужика и предал. Ты ведь не воевал?

– Знаешь…

– Знаю… Тебя навсегда забраковали, а мы с Ефимом под Курском стояли. И я тебе могу счас один пример рассказать про Постникова. Заваруха там одна получилась… И наши танки побег ли назад… А мы с Ефимом в одном расчете были. И нам сказали стрелять по своим танкам, чтобы остановить их, потому фрицы в атаку пошли. И Ефим стрелял по машине. И зажег ее… А сам побежал спасать наших танкистов, и его немец из другого пробитого танка из автомата. Дак Ефим и немца того укоцал, и одного горящего парня затушил, а после уже сознание потерял… Нас там шибко растрепало в первый-то день, под Курском. Так што знаю я кое-что про Постникова… Ты же посадил его по злобе, а сейчас, когда он там, в лагере, срок свой зазряшный мотает, ты его бабу обгулял… Сука ты непокосная, а не охотницкий начальник! Вот я счас встану и придавлю тебя, курву!

Федор, растерявшись, слушал Афанасия.

– Да ты што, Круглов? Ты в уме ли?

– Я-то в уме! – уже ревел распаливший себя Афанасий. Он поднялся было, но боль тут же согнула его. Афанасий так, согнувшись, и подковылял к Федору. – Ошибся я в тебе, Федька. Потому и дал тебе все рассказать. Но хватит. Уходи-ка ты отседова к… Уходи!

Дверь в избу отворилась, и в пес вошли Кланька с какой-то женщиной.

– Вы чего тут разорались? – спросила было Кланька.

– Брысь! – заревел Афанасий. – Не встревай! А гони етого падлу, гаденыша…

Федор замахнулся. Афанасий, не мигая, смотрел на него снизу. Федор медленно опустил руку.

– Ладно. Живи, Круглов. Но однако, припомню я тебе эту беседу…

Афанасий распрямился, побелел и пошел на Федора, скрежеща зубами. Федор попятился к выходу. И тут же между ними возникла пришедшая с Кланькой женщина.

– Не тронь его, Афанасий! Не тронь! Он же калеченой!

В голос ей, только повыше и отчаянней, повела свое Кланька:

– Там сейчас Зоренька телиться ста-а-анет!..

К ночи кордон глохнет в темном морозе, и звуков по всей округе становится совсем мало.

Неясно и оттого неизъяснимо покряхтывают выжатые холодом ближние залески, снега под редкими ветряными сдвигами как бы поскрипывают, а вверху, насколько хватит глаза, искрит черный небосвод, шитый бесконечным тунгусским рисунком. Внутри кордона тоже тишина, только побольше разве шорохов – в стайке шелестит соломой корова, вздыхает, возвращая назад мягким горловым звуком то, что было уже пережевано; конь звенит железкой, тупо постукивая по настилу копытом; из трубы высверкиваются короткие искры, а бесследный сейчас дым торчит где-то в недвижности морозной – прямо, неколебимо.

Гаденыш медленно обошел вдоль поскотины, аккуратно ступая задней ногой в след передней, отчего отпечаток за ним получался ровный, проколистый, будто кто передвигался на одной лапе, и вернулся к крыльцу, под оконце, тускло хранящее желтоватый свет керосиновой лампы. Прислушался…

Ефим сидел в кухоньке, опершись спиной на теплый кирпич печи, и держал на коленях сапог, косо распоротый Гаденышем. Заниматься починкой Ефиму явно не хотелось, но и спать тоже. В нем опять бродил дурноватый хмель, что принял он за сытным, тяжелым, почти безразговорным ужином. Ефим крутил сапог и легонько нудил из себя:

– Я сиводня беспечный гуляю… А назавтра пайду варавать… А когда я в тю-урь-му попадаю, я ни буду грустить и рыдать…

Полина молча лежала на койке, натянув на самые глаза душную перину. Ей не думалось ни о чем определенном, просто под сердцем держалась какая-то щемящая тягость, и она все ждала и ждала чего-то. После разговора в бане они с Ефимом не обронили ни слова, и всеобщее это молчание становилось невыносимым.

– Как тебе песня-то, нравится? – вдруг спросил Ефим.

Полина завозилась под периной, но не отозвалась.

– Не нравится… А мне вот ничего. Там у нас старикашка один был, так он эту песню очень уважал. Годов двадцать, однако, поет ее уже там… Веселый человек… Да. Он нам однажды на лесоповале сказку рассказывал. Хочешь, повторю? Забавная сказочка-то. Она, значит, про реку, про ночь и про луну… Луна, значит, на полночь, когда время закатится, у – реки спрашивает: «Хочешь, мол, я мост построю? Такой, мол, мост никакому человеку не под силу…» Да. Река, значит, грит: «Не построишь…» И смеется, зараза. А луна чего? – раз – и кладет на воду мост тот. Легкий, серебряный, лунный. Река его смыть было, да не получается у нее. Вода бурлит, пенится, а мост стоит, – хрен, значит, на реку положил. Да. И вот если кто сможет по тому мосту через реку перейти, то, значит, очень счастливым будет… Пытались которые, но не вышло у их, то в воду упадет который, а кто до рассвета не поспевает… Мост, он до первого света, а после нет его. Отсюда, значит, мораль такая проистекает – безгрешным должон быть человек, чтобы тот мост одолеть, а так как негрешных людей не бывает, то, значит, для остальных и нет проходу по мосту. В реку они падают один за другим, да та их али топит, али несет и несет по себе… Во, брат Полина. Слышала, чо я говорил? Слышала. Вот и тебе на том мосте не к чему появляться. Упадешь. Ну, чего ты затихла, ведь не померла же?

– А ты будто ждешь?

– Чего жду?

– Ну, когда я помру, что ли?..

Ефим отбросил сапог к порогу и появился в световом квадрате.

– Чего же мне ждать этого, забот других не хватает, што ли?

– Не знаю я…

– Ишь ты, кроткая какая заделалась. Я-то прошлую ночь, когда шел сюда, все по какому-то ходу перся. Только у поскотины и надумал, что гость у тебя гостил. Федька. Знал бы пораньше – у Парфена бы не перекуривал…

– И што бы сделал? – спросила Полина.

Ефим озадачился.

– Настиг бы вас и… на распыл пустил… Чего же другого-то?

– Всех бы ты на распыл пускал… Ух, навроде вдосыть настрелялся.

Ефим напрягся.

– Ладно, ладно. Ты поговори еще. Шибко храбрая больно. Ты мне вот скажи лучше – было у тебя што со Стрелковым или нет?

Ефим вернулся в кухоньку и принес оттуда лампу, прибавил фитиль.

– Ну дак как, было али не было?

Полина молчала, глядя в потолок. Она не знала, что и отвечать Ефиму, а отвечать, чувствовала, надо, потому как сейчас что-то должно было разрешиться. Тягостный комок переместился к горлу и мешал Полине, она попыталась сглотнуть его.

– Ефим…

– Ну…

– Ты мне тоже должон сейчас одну вещь сказать…

– Которую?

– Только по правде тоже. Ты мне, а я тебе…

– Интересно…

– Скажи, Ефим, ты Васеньку моего не по злобе порешил, а? Што-то мне об том много думалось. Вот скажи, Ефим, ты тогда куда стрелил, а?

…Побежали опять мимо борта красноватые берега. Цепь штурвальная завозилась по железной палубе «Нахимова». Васька уставился на Ульяну, ладную бабенку Пласкеева. Ефим саданул его в бок локтем. А сверху заорали:

– Ефим, медведь!..

…Вот он, истекая водой, повис на колесе, заревел истошно и упал в лодку. Посунулась Васькина рука к ножу на бедре, да облапились они уже со зверем и скатились в реку. Ефим затаил дыхание с ружьем возле борта. А вот из пенного буруна вскинулось что-то черное, звериное… Б-ба-ах! Б-ба-аах!.. – подрядным дуплетом хватанул Ефим, чувствуя, как кто-то толкнул его сбоку. У пацана-матросика глаза были навовсе за дуревшие от грома-то…

Ефим потянул из лампы на папироску огонь, пристально поглядел на Полину. В сумеречном слабом свете виднелось ее лицо, осунувшееся, с ввалившимися глазами. В глазах этих стояло сейчас мокрое ожидание…

– Как же ты могла такое надумать? Ведьма… Я когда с фронта пришел – мне и без того наговорили по реке всякого… Про тебя и про Федьку… Я хоть тебе тогда всякие слова говорил, но не верил ведь… Мой, думал, Васька. Дак вот, раз уж мы по правде сейчас толкуем, говори – мой Васька али нет?

У Полины из левого глаза медленно выбралась слеза и, скатившись немного, застряла в морщине возле носа.

– Ну, мой али не мой?! – захрипел Ефим.

– Твой… – выдавила Полина.

– Ну дак вдвое ты падла тогда! – закричал Ефим. – Промазал я! Промахнул в Ваську-то… Не в его голову белую жаканы мои означались! Не в его! И Меченого я по затмению урешил. Меченый мне тоже как в родне был… Су-у-ука!.. – Он громыхнул по столу кулаком. Пламя в лампе подскочило, и в горнице на мгновение сделалось очень светло. – А теперь ты отвечай. Была нонче с Федором?

Даже в сумраке стало заметным, как побледнело лицо Полины. Она кусала губы, а слезы теперь беспрерывно бежали из глаз.

– Говори! – заорал Ефим и поднялся с табуретки.

– Была…

Ефим опустился на табурет. Наступила звенящая тишина. И в ней стрельнула выгоревшим дровяным сучком печь. Тишина была на этот раз в избе долгой. Ефим, вжав голову в плечи, ссутулился над столом, крытым старой цветастой накидкой.

– Была, значит… – сказал он осевшим голосом. И повторил опять: – Была. Как же мы теперь жить с тобой станем? А?..

Он вышел из горницы, налил в темной кухоньке в стакан и выпил. Вернулся.

– Как же нам жить-то теперь? Застрелить тебя счас?.. После и Федьку надо, стало быть… Прямо хоть фронт открывай… Ты чего про это думаешь?

– Не знаю…

Ефим подошел к койке и опять пристально смотрел на Полину. Внутри себя он слышал лишь одну пустоту. Сейчас она была точно такая же, эта пустота, как и тогда, в кустаре, когда после выстрела медленно обвалился в ручей Меченый. Ефим сел рядом с Полиной. Большим усилием спугнул в себе дурноту и заговорил тихо:

– Мы же с тобой, почитай, жись отмотали… Плохо ли, хорошо, а жись… Как же теперь? Как?.. – Помолчав, Ефим вдруг спросил: – Слышь, баба, а почему твой Гаденыш в лес не уходит?.. Ведь, гуторят, сколь волка ни корми, он все одно в лес смотрит… Почему этот живет при тебе? Может, волчье чего в тебе углядел, а?

Полина вытянула из-под перины руку и протянула ее к Ефиму. Он посмотрел на эту темную, изъеденную работой руку, отодвинулся.

– Зверь зверяка́ чует издалека… Только как теперь жить-то? Пусто все… И вот здесь, у меня пусто…

– Ефим… – позвала Полина. – Ефим… Прости…

– Бог тебя простит… Я беспечный сиводня гуляю, а назавтра пойду ва-ра-вать…

– Ефим… Ложись…

– А што? – пьяно вскинул голову Ефим. – И лягу. Вот счас разоболокусь и лягу… Не с Парфеном же мне… У меня баба есть… Нет, ты скажи, почему волк с кордона не ушел, а? Может, он предатель звериный? И ты – предательница… И Федька… И я… Все по мосту не пройдем? А река по весне лед сбросит… Зашумит… Река, она вольная… Бежит себе куда надо…

– Ефим…

– Чего? Ну, Ефим… Ну, Постников я… Вот счас лягу… – Ефим уронил голову. Язык его совсем заплетался. – А когда я в тю-урь-му… Как же теперь жить-то?

Полина раздела Ефима, вялого, поддающегося. Опрокинула на койку. Он туч же захрапел. Осторожно, боясь разбудить мужика, просунулась между ним и стенкой. Лежала с открытыми глазами до самого рассвета, слыша рядом потное тело Ефима…

Под утро начался ветер. Он наваливался морозной своей тяжестью на избу, гремел щеколдой на двери пристроя, тонко скулил в трубу. А Полина увидела щелястый, занозистый паром и себя на пароме, тесно заставленном возами со свежим сеном. С возов на журливую воду бесслышно летела труха, а рядом с паромом лежал на воде светлый упругий лунный мост. Дед-паромщик плевал на него и говорил, не обращаясь ни к кому:

– Понастроют мостов этих… Скоро и совсем грешному человеку негде пройтить станет…

А на том берегу, в толпе черных старух, стояла мать Полины, Настасья, и широким крестом рушила мост. По нему в эту минуту бежал Гаденыш, свеся багровый язык. До берега ему оставалось совсем немного, но Настасья еще раз черканула по воздуху крестом, и исчез перед волком серебряный настил. Гаденыш потоптался было, после сжался в пружину и, оторвавшись от воды, полетел… Он летел так бесконечно долго, вытянув передние лапы вперед и положив на них голову. Потом сильно замычала стоящая на пароме корова, и дед, сматерившись, повесил ей на обломленный рог свою издырявленную, без донышка, соломенную шляпу. Бабы на возах запели стройно и тягуче:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю